Опубликовано в журнале НЛО, номер 6, 2020
Александр Бобраков-Тимошкин (Богемист, переводчик; кандидат филологических наук)
Alexander Bobrakov-Timoshkin (Bohemian Researcher, Translator; PhD)
Ключевые слова: Чехословакия, социализм, Центральная Европа, советский блок, колониализм, Пражская весна
Key words: Czechoslovakia, socialism, Central Europe, Soviet bloc, colonialism, Prague Spring
УДК/UDC: 930.85 + 325 + 327.8
Аннотация: В статье делается попытка поставить вопрос о возможности интерпретировать отношения между Чехословакией и Советским Союзом после Второй мировой войны как колониальные. Автор рассматривает генезис коммунистического режима в Чехословакии, обращая особое внимание на роль внутренних факторов, способствовавших его установлению и упрочению. Сама история коммунистического режима Чехословакии делится на три периода, только первый из которых — период чехословацкого сталинизма (1948—1953) — в определенных аспектах можно характеризовать как имеющий черты колониального, не только с политической, но и с культурной точки зрения. Либерализация 1960-х годов и «нормализация» после Пражской весны, по мнению автора, представляют собой специфические общественно-политические системы, создание и развитие которых опиралось в большей степени на внутренние, а не внешние факторы, что не исключает применения постколониальной теории к анализу истории Чехословакии.
Abstract: The article raises the question of the possibility to consider the relations between Czechoslovakia and the Soviet Union after the World War II as “colonial”. The author examines the genesis of the communist regime in Czechoslovakia, paying special attention to the role of internal factors that contributed to its establishment and consolidation. The very history of the communist regime of Czechoslovakia is divided into three periods. Only the first of them, the period of Czechoslovak Stalinism (1948—1953), can be characterized as having the colonial features in certain aspects, not only from a political, but also from a cultural perspective. In the author’s opinion, Liberalization of the 1960’s and “normalization” after the Prague Spring represent specific socio-political systems, the creation and development of which relied more on internal rather than external factors. It does not exclude the application of postcolonial theory to the analysis of the history of Czechoslovakia.
«Я приехал в Москву как свободный человек, а возвращаюсь как сталинский лакей». Доподлинно неизвестно, произнес ли действительно 10 июля 1947 года такие слова министр иностранных дел Чехословацкой республики Ян Масарик по итогам переговоров чехословацкой делегации с Иосифом Сталиным о том, следует ли Праге участвовать в международной конференции, посвященной «плану Маршалла». Однако, даже если речь идет об апокрифе, его символичность трудно переоценить. Отказ Чехословакии от «плана Маршалла» после того, как Сталин высказал свою позицию, многие исследователи (и непосредственные участники событий) расценивают как «переломное событие исторического масштаба» [Veber 2008: 90], первое доказательство не просто попадания Чехословакии после Второй мировой войны в сферу влияния Москвы, но и несамостоятельности ее политики, ее подчиненности советским интересам. Примечательно, однако, что за это решение чехословацкое правительство, в котором коммунисты в то время еще не располагали большинством, проголосовало единогласно.
Примечательно, что Масарик, реальный или апокрифический, называет себя как представителя чехословацкого государства именно лакеем, а не, например, рабом или пленником. Однако чехословацко-советские отношения после Второй мировой войны в чешской публицистике иногда характеризуются и термином (пусть не всегда употребляемом в академическом значении) «колониализм». Утверждения о советской колонизации Чехословакии повторяются в публицистических текстах до настоящего времени, хотя его и нельзя назвать мейнстримным или общепринятым [1].
* * *
Коммунистический режим в Чехословакии, участие страны в «восточном блоке», сопряженная с ним утрата части суверенитета, долгосрочные последствия периода 1948—1989 годов — до сих пор одни из самых дискутируемых вопросов, как в чешской историографии, так и в обществе; порой эти темы отходят на второй план, чтобы затем вновь оказаться в центре внимания, примером чего могут служить недавние обсуждения судьбы памятника маршалу Ивану Коневу, вспыхнувшая летом 2020 года дискуссия вокруг высказываний декана философского факультета Карлова университета Михала Пуллманна о так называемой эпохе нормализации, периодически возникающие обсуждения недоразвитости демократических институтов и гражданского общества в Чехии, незавершенного «расчета с прошлым». Одна из важных составных частей этих дискуссий — именно вопрос об отношениях между Чехословакией и Советским Союзом.
Если видение Чехословакии как страны, порабощенной «Советами», появилось на Западе и в среде чехословацкой эмиграции сразу после прихода коммунистов к власти в 1948 году (книга бывшего министра, впоследствии эмигранта Хуберта Рипки так и называлась — «Чехословакия порабощенная»), то термин «колония» почти не употреблялся. Эмигранты видели в Чехословакии прежде всего «захваченную» территорию, которую, соответственно, каким-то образом в будущем возможно «освободить». Определение же той или иной территории как «колонии», очевидно, предполагает не только военно- политическое «порабощение», но и тотальный контроль за всеми сферами жизни, в первую очередь культурой, со стороны «метрополии». Именно таков— хотя автор и не употребляет слово «колония» — подход Милана Кундеры в известном, вызвавшем многочисленные полемики эссе 1983 года «Похищение Запада» («Трагедия Центральной Европы») [2]. Кундера возражает против тезиса о том, что Чехословакия, Венгрия, Польша и другие страны «восточного блока» являются только жертвами политической экспансии СССР, силой удерживающего их под своим контролем. Вместо этого он выдвигает тезис, что эти страны являются пространством (названным Кундерой «Центральной Европой»), подвергающимся культурной колонизации со стороны чуждой Европе или, во всяком случае, отличной от нее русской цивилизации: «…перемены, которые наступили после 1945 года, не только политическая катастрофа, это одновременно и атака на их цивилизацию». Критика Кундеры при этом обращена к западноевропейскому обществу, которое, по его мнению, отказывает Центральной Европе в «европейскости», относясь к ней как к советской колонии, то есть чему-то заведомо неевропейскому. Но «в тот момент, когда Венгрия оказывается неевропейской — то есть не западной, — она лишается собственной судьбы, исключается из границ собственной истории: она теряет суть своей идентичности».
Эссе Кундеры прогремело на Западе, общественное мнение которого, впрочем, было уже подготовлено к тому, чтобы согласиться со многими высказанными в нем тезисами. В любом случае Кундера был не первым, кто посмотрел на ситуацию советских сателлитов — и в том числе Чехословакии — именно с точки зрения «колониального» характера их отношений с «метрополией». Спустя всего несколько месяцев после советского вторжения 1968 года философ Иван Свитак писал о том, что чехи жертвовали собой «ради Европы и свободы», а судьбы чехословацкого народа «имеют такую важность для Европы и мира, что лишь очень ограниченный политик может видеть в чехословацкой трагедии маргинальное и провинциальное явление» [Sviták 2006: 209]. А в 1985 году, после семнадцати лет так называемой нормализации в Чехословакии, тот же Свитак констатирует: «…(прежде) ориентированная на запад европейская нация пала до уровня неоколониального рабства» [Sviták 1990: 151].
Немалая часть чешских историков рассматривает произошедшие после Второй мировой войны перемены в Центральной и Восточной Европе не просто как формирование нового политического расклада сил и изменение общественно-политического строя в конкретных странах, но как «цивилизационный сдвиг»: «Сталинская Москва насильственно навязала этой части континента новую, чужую цивилизационную модель, то есть тоталитаризм советско-русского фасона, или по крайней мере попыталась это сделать», — утверждает историк Ян Кршен, называя события после 1945 года в Центральной Европе «самым большим социальным и политическим переворотом в Европе» [Křen 1992: 101].
Тема этих «цивилизационных» изменений так или иначе присутствует в чешских размышлениях о настоящем и возможном будущем — прежде всего в 1970—1980-е годы. Собственно, именно к этому периоду относится как эссе Кундеры, так и ряд других важных текстов, составившие особую часть корпуса текстов знаменитого «спора о смысле чешской истории» (упомянем «Кто такие чехи?» Яна Паточки, «Чехи в истории нового времени» Яна Кршена, ряд текстов Вацлава Гавела, в том числе письмо Густаву Гусаку и «Силу бессильных», эссеистику Иржи Пеликана, Павла Тигрида, Ивана Свитака и других представителей чешской эмиграции). Выражения вроде «сломанный моральный хребет нации», «новая эпоха Тьмы», «выпадение из Большой истории», «духовная и биологическая катастрофа», «моральный кризис нации» и прочее — лейтмотивы текстов важнейших чешских мыслителей этого времени. Главными проблемами при этом считаются не столько военное и силовое присутствие СССР в Чехословакии или деформированная экономическая система, сколько деформация общественных отношений, распад системы ценностей, которую авторы постулируют как «европейскую», «западную» или, во всяком случае, присущую чешской нации до 1948 или 1968 года. иными словами — редко говоря об этом прямо — авторы пишут о смене «культурной модели» на модель, присущую, по их представлениям, иной культуре или сформированную под ее определяющим воздействием.
После 1989 года, соответственно, одними из главных в общественной дискуссии стали вопросы об историческом «грузе» времен «восточного блока», влияющем не только на восприятие прошлого, но и на настоящее (включая актуальные политические события), о паттернах, укоренившихся в общественных отношениях и культуре и уходящих корнями во времена «народно-демократического» и социалистического государства.
Если предположить, что отношения Чехословакии и СССР (и/или «советского блока» в целом) в каких-то аспектах носили колониальный характер, логично предположить, что и нынешняя Чехия в чем-то продолжает оставаться постколониальным государством и обществом, и тем более в постколониальной парадигме можно рассматривать ее развитие в прошедшие со времен Бархатной революции тридцать лет. Однако попыток комплексного анализа истории и настоящего Чехословакии в такой перспективе до сих пор не было предпринято; собственно, и по отношению к истории других государств бывшего «советского блока» постколониальный подход особой популярностью не пользуется (ср.: [Ştefanescu 2012: 13—26]).
При этом, как отмечают Богдан Стефанеску и Иоана Галлерон, «коммунизм, как и колониализм, представлял собой внешнее воздействие на пути развития множества стран», причем, как и в случае колониализма, посткоммунистические общества осознали «реальность не подлежащего отмене характера изменений, которые привнес коммунизм» [Ştefanescu, Galleron 2012: 5—12].
* * *
Наша работа никак не может претендовать на упомянутую выше комплексность, она скорее ставит вопросы, чем отвечает на них. Первый из этих вопросов лежит на поверхности: достаточно ли самого факта комплексного внешнего вмешательства и его «постоянных последствий», чтобы оценивать то или иное государство как обладающее чертами колонии, а общество как постколониальное?
Как полагает Стефанеску, постколониализм можно определить как деконструкцию культурной модели, основанной на разделении культуры и цивилизации на центр и периферию, причем феномен колониализма основан на стремлении экспортировать и искусственно внедрять эту модель — от имени и силами метрополии, помещающей себя в позицию «центра». Как отмечал еще один из основоположников постколониальных штудий Эдвард Саид, помимо собственно территориальной экспансии, метрополия основывала свою власть над колонией на идее аксиологического превосходства.
Существовала ли в «метрополии» «советского блока» «культурная идентичность с гегемоническими устремлениями», деконструкция которой была бы главным содержанием постсоветского периода истории стран Центральной и/или Восточной Европы, включая Чехию? Стефанеску полагает, что подобная модель, обосновывавшая советскую «колонизацию» в Европе, безусловно существовала: у СССР были «мессианские устремления, основанные на концепте освобождения Европы от фашистского ига или же на руководстве движением братских стран к сияющим вершинам коммунизма» [Ştefanescu 2012: 6], он, впрочем, уточняет, что эта модель к моменту коллапса «советского блока» была глубоко дискредитирована.
Но сводится ли колониальный характер отношений между субъектами только к вопросу культурной гегемонии и насаждения идентичностей? Стефанеску приводит аргументы другого румынского исследователя, Иона Богдана Лефтера, согласно которому о странах «советского блока» нельзя (не в метафорическом смысле) говорить как о колониях: они административно не были частью СССР, управляясь местными властями, обладавшими довольно большой степенью автономности, во всяком случае с середины 1950-х годов; с точки зрения представлений о самих себе, жители «социалистических» Польши и Румынии имели сознание того, что они живут в независимых государствах; страны блока не подвергались насильственной русификации с точки зрения языка и культуры [Ibid.: 18]. Иными словами, если согласиться с этой аргументацией, степень политической, военной, экономической и даже культурной зависимости стран Центральной и Восточной Европы от СССР не может быть описана как колониальная — речь шла о сателлитах, вассалах, но не «колониях».
Попытаемся теперь на примере краткого анализа послевоенного периода чешской истории определить, какой подход все же ближе применительно к Чехословакии. А может быть, они не исключают друг друга?
* * *
Если обратиться к истории пребывания Чехословакии в сфере влияния СССР (ее начало можно датировать уже 1945 годом), а затем собственно в «советском блоке» (здесь корректнее говорить о 1948 годе, когда коммунисты получили в стране единоличную власть), то, безусловно, по формальным и очевидным признакам к статусу колонии Чехословакия ближе всего подошла в период конца 1948—1953 годов, при жизни Иосифа Сталина и первого коммунистического президента Чехословакии Клемента Готвальда. Этот период и в историографии, и в общественном сознании присутствует как «эпоха сталинизма» с практически всеми характерными для нее и в СССР, и в других странах региона особенностями, включая массовые репрессии, тотальный идеологический контроль, огосударствление экономики, признание за Советским Союзом роли «старшего брата», по образцу которого перестраиваются все сферы жизни. Однако принципиально важным является то обстоятельство, что этот же период во многом стал и следствием внутренней динамики развития послевоенного чехословацкого общества.
Если пользоваться термином «колонизация», речь идет о своего рода параллельном процессе — колонизации внешней, превращении Чехословакии в звено в цепочке «советского блока», и «колонизации» внутренней, «советизации» страны не столько силами «колонизаторов», сколько посредством деятельности бесспорно массового, пользовавшегося поддержкой если не большинства, то весьма существенного числа граждан актора (коммунистической партии Чехословакии), который позиционировал свои действия не как отрицание национальных традиций и истории — в угоду внешней силе, пусть даже превосходящей и «прогрессивной», а как, напротив, ее вершину и завершение. Культурный «миф» народно-демократической ЧСР при всей своей искусственности и во многом предопределенности упомянутой выше советской гегемонии был феноменом более сложным, чем если бы речь шла о механическом перенесении советских культурных моделей.
* * *
Вряд ли возможно рассматривать 1945 (или 1948) год как «нулевой год», несмотря на преобладающие в обществе настроения [3], а попадание страны в советскую сферу влияния — как результат стихийного развития событий. С юридической точки зрения речь шла все о той же Чехословацкой республике, которая была создана в 1918 году. Важно отметить, что в основе «национального мифа», на котором в свою очередь основывалась государственность существовавшей в 1918—1938 годах Первой Чехословацкой Республики, уже лежало представление о чешском обществе, близкое к постколониальному (как «метрополия» мыслилась даже не столько Австро-Венгрия, сколько германская идея, в политической трактовке Томаша Масарика приравненная к «мировой теократии» — противоположности демократии). Как в любом подобном мифе, речь шла о целенаправленной интерпретации исторических событий [4].
Отметим тут, что и саму первую республику можно в определенных контекстах интерпретировать как колониальную державу — речь идет об отношениях между метрополией в виде исторических чешских земель и Словакией, Подкарпатской Русью и населенными преимущественно немцами Судетами, с жителями которых после 1918 года у чехов произошла некая инверсия ролей.
Постколониальной трактовке, безусловно, поддается изгнание судетских немцев из Чехословакии после Второй мировой войны: вторая (после расставания с габсбургским прошлым) волна «деколонизации» сопровождалась буквальным, физическим избавлением от бывших «колонизаторов», так что новая, уже Третья Чехословацкая республика (1945—1948) конституировалась не только как «народно-демократическая», но и как «славянская».
Это судьбоносное решение, которое, например, по мнению итальянского исследователя Алессандро Каталано, «способствовало очевидному сдвигу влево существенно большей части населения, чем в других народно-демократических государствах» [Catalano 2008: 17], нашло поддержку СССР, но не было им прямо продиктовано. Инициатором изгнания немцев был президент Эдвард Бенеш, поддержку оно нашло у представителей самых разных политических взглядов — антикоммунист Фердинанд Пероутка, например, обосновывал необходимость просоветской ориентации новой Чехословакии тем, что СССР является гарантом изгнания немцев: «…в немецком вопросе настоящее основание нашего союза с Россией». Политика же Бенеша по отношению к судетским немцам основывалась на его радикальной убежденности в необходимости «отменить Мюнхен», в том числе избежать возможного повторения событий осени 1938 года в будущем [5].
По вопросу о необходимости союзнических отношений с СССР в чехословацком обществе 1945 года существовал консенсус. В отличие от Польши, где СССР во многом силовым путем привел к власти своею клиентелу, и от других стран региона, воевавших во Второй мировой на стороне оси и оккупированных советскими войсками, Чехословакия с самого июля 1941 года не покидала число союзников СССР; более того, подписала с ним союзный договор как вторая после Великобритании страна. «Случай Чехословакии в рамках социалистического блока был одним из наиболее интересных… [в ней] проявлялся почти всеобщий восторг по отношению к Советскому Союзу и Красной армии, что помимо прочего позволило чешским коммунистам представлять февраль 1948 как завершение начатого уже три года назад пути» [Catalano 2008: 130— 131]. С просоветской ориентацией естественным образом сочеталась и ориентация ведущих политических сил на социализм: «…для многих социализм был после болезненно ощущаемого провала прежнего общественного устройства и опыта оккупации единственным решением, и они были готовы при его строительстве сотрудничать с партией, которая виделась многим как имеющая патент на строительство социализма» [Vacín 2014: 181].
Общественно-политическая атмосфера в Чехословакии первых послевоенных лет создавалась из нескольких «ингредиентов», и советское силовое присутствие (наименьшее в сравнении с другими странами региона) было не главным из них. «Путь к тому, чтобы вся эпоха была интерпретирована как диктат извне (с Востока), оказывается очень простым, но эта теория не говорит ничего о подлинных локальных источниках чешского левого экстремизма», — отмечает Каталано [Catalano 2008: 12]. Помимо послевоенного «сдвига влево», характерного для Европы в целом, свою роль играла и традиционная чешская русофилия, многократно усилившаяся в связи с ролью красной армии в победе над Германией: «Публичные проявления восхищения, благодарности и любви чешского народа к героическим “русским”, Советскому Союзу, маршалу Сталину и Красной армии в эти дни [в мае 1945 года] были искренними и всеобщими. Они достигли кульминации во всей нашей истории» [Brod 1992: 432]. Исторически чешская русофилия во многом опиралась на антигерманские чувства, и «Россия» логичным образом воспринималась, как мы уже отмечали выше, как гарант бесповоротности изгнания судетских немцев. «Нации внушалось, что симпатии, которые она исторически питала к (царской) России, и надежды, которые она вкладывала в ее освободительную и защитную миссию, необходимо автоматически перенести на советскую Россию как ее преемника и наследника <…> использовалась и травма Мюнхена — будто бы ее навсегда излечили Советы как единственные подлинные победители нацизма» [Černý 1994: 136]. Вацлав черны указывает прежде всего на чехословацких коммунистов как на носителей и пропагандистов подобных идей, однако их, во всяком случае официально, разделяли все ведущие общественно-политические силы послевоенной Чехословакии.
Третья республика, в формировании политической системы которой СССР активного участия не принимал, — один из самых спорных периодов современной чешской истории; причем те, кто признает ее неизбежным злом или же попыткой найти некий «третий путь», как правило, в большей степени винят СССР (или чешских коммунистов как его «агентов») в ее конце и переходе к коммунистической диктатуре, чем те, кто относится к ней резко негативно. Последние возлагают на чехословацких социалистов и демократов — партнеров коммунистов по национальному фронту — вину едва ли не большую, чем на коммунистов; но поскольку демократов никак нельзя назвать «агентурой СССР», то с самого СССР парадоксальным образом часть вины снимается (вернее, роль сталинской империи сводится к роли иррационального и лежащего извне Зла). Католический мыслитель Рио Прейснер пишет в 1972 году: «Духовная и биологическая катастрофа чешской нации в 1948 году и в последующие десятилетия не была только лишь продуктом советской системы, но по большей части систематически готовилась в лоне самой нации, благодаря “наднациональному” буржуазному синкретизму», причем КПЧ переняла «все буржуазные символы и мифы», относящиеся к нации и ее истории [Preisner 2006: 264]. Левый интеллектуал Иван Свитак также суров в оценках: «СССР и коммунисты не могли бы добиться ничего без помощи прозападно ориентированных либеральных демократов» [Sviták 1990: 20].
* * *
Вопрос о роли национальных коммунистических партий в странах Центральной и Восточной Европы — как в процессе их «советизации», так и в качестве руководящей силы уже укрепившихся «народно-демократических» режимов— один из стержневых в любых дискуссиях о «советском блоке», в том числе и о колониальном характере входивших в него стран. Здесь возможны две крайние точки зрения: от представления о коммунистах как о «колониальной администрации» до признания их, во всяком случае на определенных этапах развития тех или иных стран, аутентичными представителями общества, пользовавшимися поддержкой большинства и пытавшимися, несмотря на все очевидные ограничения, проводить автономную от Москвы политику, пусть и в условиях ограниченного суверенитета (любопытно, что в Чехии столь же крайние точки зрения существуют и по отношению к чешской администрации протектората Богемии и Моравии). Говоря о коммунистической партии Чехословакии, следует иметь в виду, что еще до войны она представляла собой важный фактор общественной и культурной жизни (опять-таки в отличие от других стран региона); в первые же годы после войны она начала позиционировать себя как общенациональная политическая сила, безусловно просоветская и радикально левая, но в то же время и националистическая, объявившая о преемстве с «великими традициями чешской нации». Идеолог национал-коммунизма Зденек Неедлы проявил себя как ученик Сталина — с его инкорпорированием элементов русского национализма, культа классиков и героев прошлого в государственную идеологию, — но не только; пусть в гротесковом виде, идеи Неедлы стали продолжением магистральной для «спора о смысле чешской истории» линии Палацкого—Масарика, с акцентом на демократичность чешской нации, на особую роль гусизма, а в конце концов и на единство чешской истории и ее особый провиденциальный смысл, лишь с заменой демократического гуманизма на социализм советского образца в качестве вершины ее развития [6].
Безусловно, даже в своей национальной «ипостаси», в которой они выступали до февраля 1948 года, коммунисты оставались лояльной Москве силой. При этом, однако, можно согласиться с Жаком Рупником, считающим, что «победу и длительную власть чешского сталинизма (а с другой стороны, слабое сопротивление ему) нельзя объяснять только террором после 1948 года, но прежде всего тем, что коммунисты в государстве не только завладели властным аппаратом, но и стали хозяевами системы ценностей, символической структуры смысла, в глазах как отдельных лиц, так и всего общества» [Rupnik 1994: 541]. Мнение Кундеры: «…режим не мог бы просуществовать больше трех часов, если бы за ним не стояла Россия» — небесспорно даже по отношению к 1983 году, и тем более к временам начала чехословацкого социалистического эксперимента, когда в нем участвовал и сам Кундера, отнюдь не под дулом красноармейских автоматов.
Безусловно, полностью отрицать советское вмешательство в чехословацкие дела в 1945—1948 годах, как и заинтересованность СССР в последние месяцы Третьей республики в скорейшем получении коммунистами полной власти, невозможно. Упомянутый в начале отказ от плана Маршалла, по оценке Павла Тигрида, стал «доказательством “ограниченного суверенитета” чехословацкого государства», «диктатом нескрываемым, понятным каждому, унизительным» [Tigrid 1991: 235]. Но и в этом случае окончательное решение не принимать план все же оставалось за Прагой — и не встретило никакой политической оппозиции: по оценке Свитака, США «подали спасательный круг в виде плана Маршалла, это была последняя попытка, и весь мир был свидетелем, как вы [чехословацкие руководители] ее отвергли» [Sviták 1990: 164—165].
О непосредственной роли СССР в феврале 1948 года до сих пор ведутся споры — на данный момент нет прямых доказательств, например, тому, что заместитель главы МИД СССР Валериан Зорин перед началом февральского кризиса действительно оказал давление на чехословацких политиков, включая Яна Масарика, угрожая военным вторжением. В любом случае очевидно, что коммунистический переворот вписывался в планы СССР, а его осуществление в короткие сроки превратило страну в зависимую от Москвы и находящуюся под ее прямым контролем территорию.
* * *
В 1948—1953 годах ситуация в Чехословакии обладает в целом теми же чертами, что и в других странах «советского блока». Речь идет о «полном приспособлении политических, экономических, социальных, культурных структур, институций и ценностей к советским образцам и нормам, причем никак не оглядываясь на национальные традиции и интересы конкретных стран» [Litera, Tejchman, Vykoukal 2004: 65]. Возвращаясь к теме Центральной Европы в рамках «советского блока», именно в этот период можно говорить о максимальной приближенности общественно-политических процессов в странах региона друг к другу. Формируется представление об их общности как стран «народной демократии» или «лагере мира и социализма». Это аргумент в защиту тезиса о создании «внешней колониальной империи» Москвы. Другое дело, что к моменту формулирования тем же Кундерой тезисов о Центральной Европе в конце 1970-х — начале 1980-х годов стали очевидными как раз различия между странами региона, которые, в свою очередь, стали результатом разных путей, которые они прошли после краха сталинизма [7].
В любом случае 1948—1953 годы — это пятилетка наибольшего советского влияния на Чехословакию, как в политическом, военном, экономическом, так и в культурном смысле, в сфере общественных отношений, наконец, непосредственно с точки зрения управления: именно во второй половине этого периода (который, в свою очередь, представляет собой кульминацию сталинизации- советизации) различными отраслями прямо или косвенно управляют советники [8] из СССР. Ян Кршен пишет о «вассалитете, для которого в чешской истории не слишком много сыщется аналогов» [Křen 1992: 86].
Масштабная перестройка политической и экономической системы, общественных отношений «по образцу Советского Союза» сопрягалась — и это важно в контексте нашей работы — с утверждением культуры «метрополии» в качестве образца; речь идет о культуре как в узком смысле (утверждение шаблонов социалистического реализма советского образца в искусстве, прежде всего в литературе), так и в отношениях между человеком и обществом, в институтах и их функционировании. результатом перестройки общественных отношений стало не только радикальное изменение классовой и профессиональной структуры общества (почти полное исчезновение традиционных классов мелких предпринимателей, кустарей, единоличных крестьян — в совокупности составлявших до трансформации едва ли не большинство населения), но и создание касты партийно-хозяйственной номенклатуры, практически полностью по советскому образцу.
Советизация искусства — и прежде всего литературы — наиболее благодарный для исследования объект. Появление в чешской литературе конца 1940-х годов так называемого «строительного романа» и комсомольской поэзии ряд исследователей считают радикальным разрывом с традицией в том числе и левого, авангардного искусства, процветавшего в первой республике. Частушки Павла Когоута и не слишком умелые попытки подражать поэтике романа «Далеко от Москвы» в чешских строительных романах сейчас вызывают разве что усмешку, как и полотна и политические плакаты времени чешского сталинизма. Но можно ли говорить о «колонизации» чешской литературы, или же и здесь сыграли роль внутренние факторы, так что и социалистический реализм стал не просто калькой с советского образца, но одним из этапов эволюции чешской литературы? И по этому вопросу — на первый взгляд, не дискуссионному — у исследователей разное мнение. Вит Шмарц, в частности, считает, что «принятие соцреализма — неестественное развитие чешской культуры» и «не что иное, как открытая декларация подчиненной позиции чешской и словацкой культуры по отношению к советской» [9] [Schmarc 2017: 77]. Но при этом не следует забывать, что такая «подчиненность» была программой многих чехословацких левых теоретиков искусства еще в 1920—1930-е годы (см.: [Бобраков-Тимошкин 2018]) — так что случившееся в каком-то смысле можно считать реализацией их программы. Как полагает Каталано, «представление о том, что эстетические каноны социалистического реализма были всему обществу надиктованы извне, несколько ошибочно» [Catalano 2008: 171].
Почти неотличимой от советских образцов была чехословацкая печать и массовая пропаганда этого периода; и в этой пропаганде тема «благодарности Советскому Союзу», отношения к нему как к «учителю» и «образцу» занимала далеко не последнее место. «Низкопоклонство» перед СССР становится неотъемлемой частью нового чехословацкого патриотизма: без упоминания об СССР, по сути, невозможен даже разговор о социалистическом строительстве собственно в Чехословакии, о ключевых событиях в жизни нации. Даже смерть Клемента Готвальда спустя десять дней после смерти Сталина интерпретировалась — и в пропагандистских материалах, и в «художественной» литературе — как последнее доказательство верности Советскому Союзу: «…и в смерти верный своему учителю!» (Иржи Гавел), «Сблизили нас на века своей жизнью, соединили на века и смертью» (Павел Когоут).
По оценке Павла Тигрида, режим в Чехословакии в 1948—1953 годах «…был… во всех своих проявлениях, вероятно, еще более ригидным, чем советский» [Tigrid 1991: 62]. Что касается политических процессов, «ни в одной стране советского блока, если не считать самого Союза, не было столько жертв классовой юстиции и столько казненных, как в Чехословакии» [Tigrid 1991: 54]; и это при несопоставимом в сравнении с той же Польшей уровне антикоммунистического сопротивления. При том, что роль Советского Союза в подготовке, например, процесса со Сланским была весьма существенной. Можно задаться вопросом, не сказались ли и здесь упомянутые выше внутренние факторы, предопределившие согласие значительной части общества на социалистический эксперимент и просоветскую ориентацию.
* * *
Тем удивительнее, что всего за несколько лет — при том, что процесс десталинизации в Чехословакии начался позже, чем в СССР, — Чехословакия избавилась от значительной части упомянутых выше явлений, от ориентации на советские образцы в искусстве и жанра «строительного романа» до политических процессов, от советских советников — до всеобъемлющего проникновения языка пропаганды. При сохранении политического контроля партийной номенклатуры и огосударствления в экономике, а также вассального положения по отношению к СССР на внешнеполитической сцене (включая и участие в операциях спецслужб «советского блока» [10]), — как минимум с конца 1950-х и до самого 1968 года в Чехословакии практически отсутствуют такие важные признаки «колониального» статуса, как прямой управленческий контроль и культурная гегемония «метрополии». Всего за несколько лет как ситуация в культуре, так и общественная атмосфера изменились почти до неузнаваемости. Так называемые «золотые шестидесятые» стали временем расцвета чешской культуры, динамического развития гуманитарных дисциплин, в особенности истории, модернизации общественных отношений — разумеется, в границах, заданных отсутствием демократических институтов, сохраняющейся, хотя и более либеральной, чем в СССР, цензурой, невозможностью дискуссии на отдельные темы, включая внешнеполитическую ориентацию. «дружба» с СССР не могла подвергаться сомнению, но практические ее следствия были далеки от времен сталинизма; требования относиться к Советскому Союзу как к непререкаемому образцу де-факто были сняты, настало время рефлексии.
Для понимания того, как реформаторски настроенная чехословацкая интеллигенция видела в то время чехословацко-советские отношения, может послу жить такой документ, как «Особый отчет номер 4» Иржи Ганзелки и Мирослава Зикмунда или еще в большей степени — их путевые записки, сделанные во время путешествия по СССР в 1963—1964 годах (см.: [Бобраков-Тимошкин 2020]). В них нет и намека на признание иерархии «советского блока» и подчиненности Чехословакии Советскому Союзу; речь скорее идет о (попытке) равноправной дискуссии, в которой чехословацкие представители дают и критические оценки советской действительности, и рекомендации [11].
«Сталинизация общественной жизни в Чехословакии даже при помощи террора не привела к созданию общественного монолита, избавленного от способностей независимо мыслить и «тотально» подчиненного компартии», — это становится очевидным даже на примере анализа реакции общества на смерть Сталина и Готвальда, то есть в кульминационный момент «сталинизации» [Vacín 2014: 182]. В то время как после 1948 года всего за несколько лет «была достигнута эффективная изоляция чешской культуры от западного демократического мира, создана идеологическая теплица» [Knapík 2004: 332], после 1956 года за сопоставимый период времени и во многом усилиями тех же самых людей, помогавших в сооружении этой «теплицы», ситуация была развернута в сторону защиты творческой и интеллектуальной свободы. Начавшийся в 1962 году процесс реабилитации жертв репрессий, несмотря на все препятствия, также оказывал существенное влияние на общественный климат. В то время как сам февраль 1948 года в качестве символа социалистического выбора сомнению не подвергался, последующие годы все чаще начинали восприниматься и интеллигенцией, и более широкими слоями общества как девиация, отклонение от естественного пути развития чехословацкого социализма. Все эти процессы привели в 1968 году к политическим переменам, вошедшим в историю как Пражская весна.
* * * Даже наиболее радикальные сторонники реформ практически не поднимали в дискуссиях 1968 года тему смены внешнеполитической ориентации Чехословакии и не возлагали на Советский Союз большую часть ответственности за те проблемы в стране, о решении которых велись споры. Среди обсуждавшихся тем было завершение процесса реабилитации жертв репрессий и наказание их виновников, экономические реформы, отношения между чехами и словаками, свобода слова и творчества, демократизация политической системы; звучала тема улучшения и развития отношений со странами Запада, а также переоценки роли ряда исторических событий и деятелей. Тема зависимости от СССР — а впоследствии и советской угрозы — актуализировалась в последние месяцы перед августом 1968 года, когда возможность советского силового вмешательства стала очевидной. Значительное число публицистов и активистов, которые были сторонниками реформ, выступали с критикой СССР, они заявляли, что Чехословакия является свободной и независимой страной, которая может сама решать вопросы своей внутренней политики. Чаще и жестче, однако, критиковались консервативные силы в самой КПЧ. Тему «национального освобождения» от советского господства никак нельзя считать центральной темой Пражской весны — ни со стороны большей части активистов, ни тем более партийного руководства во главе с Александром Дубчеком. Это, безусловно, изменилось после советского вторжения, когда именно мотив национального сопротивления агрессору на несколько месяцев стал доминирующим в чехословацком обществе. Можно, однако, констатировать, что, в то время как элиты, осознававшие все детали ситуации, в целом восприняли вторжение как реализацию крайне негативного, но все же ожидаемого сценария, для широких масс оно, несмотря на все предупреждения и обсуждения, стало неожиданностью и даже шоком [12]. Такая реакция, конечно, не могла последовать, если бы СССР до 21 августа осуществлял силовой «колониальный» контроль в Чехословакии.
Период советской оккупации — до самого 1989 года — безусловно, второй после времени сталинизма период, к которому вполне применима «колониальная» оптика. Мотив «колонизации» возникает при осмыслении событий с самых первых дней после ввода войск. Так называемая доктрина Брежнева еще до ее официального формулирования — но уже примененная на практике — воспринимается, например, Свитаком как «расширение пространства великорусского шовинизма», причем «таким образом, на который не отважился даже Сталин». «Чешский и словацкий народы будут жить в этом пространстве, будут разделять судьбы всех, кто оказался под русским господством, попробуют нагайку и угрозу Сибири и будут перевоспитываться как бунтовщики нацией, которая никогда не знала демократии, Европы и прав человека», — пророчествует Свитак. Любые намеки на какую-либо государственность Чехословакии после августа 1968 года, по его мнению, невозможны: руководители страны превращаются в «губернаторов, которых могут отправить в Сибирь, на китайскую границу, причем в количествах, зависящих от благосклонности царя и потребностей его империи» [Sviták 2006: 214—215].
Парадоксальным образом, однако, после апреля 1969 года, то есть прихода к власти вполне лояльного Кремлю Густава Гусака, прямое советское воздействие на ситуацию в Чехословакии фактически сходит на нет, и по внешним признакам (за исключением военного присутствия) период 1969—1989 годов нельзя сравнить с пятью сталинскими годами. Неслучайно за этой эпохой в общественном сознании — и в историографии — закрепилось название «нормализация», термин, изобретенный именно чехословацкими коммунистическими властями. Тактика и стратегия «нормализации», постепенной пацификации общества, подавления инакомыслия, резкого ограничения свободы мысли и действия для интеллигенции и создания sui generis общества потребления и массовой аполитичной культуры в обмен на демонстрацию лояльности, разрабатывалась в Праге, Москве лишь демонстрировали результаты [13]. При полной вассальной зависимости от СССР на внешнеполитической арене, Чехословакия была относительно самостоятельна в ведении внешнеэкономической деятельности, а ее взаимодействие с СССР в рамках СЭВ было далеко от прямолинейной эксплуатации сталинских лет; ряд исследователей даже полагают, что торговые отношения в рамках СЭВ были в целом более благоприятны для ГДР и ЧССР, чем для СССР: «О колониальных отношениях тут говорить никак нельзя. Советы поставляли Чехословакии ценное сырье, в обмен получали машины и потребительские товары, часто невысокого качества. С торговой точки зрения это была схема, обратная колониальной… несмотря на постоянные заявления о дружбе, Чехословакия и Советский Союз в торговле преследовали сугубо собственные коммерческие интересы» [Svoboda 2015: 216—217].
Именно «нормализация», то есть политика чехословацких коммунистических властей, а не советская оккупация, активная фаза которой продолжалась несколько недель (советский контингент впоследствии находился в казармах, в повседневной жизни чехословацких обывателей присутствуя скорее в виде партнеров по «черному рынку», чем в роли карателей), оказалась большей травмой для чешского общества. Кроме того, именно долгосрочные последствия «нормализации», а не сталинизма, и сейчас живо обсуждаются в общественно-политической полемике. Безусловно, одной из составных частей этой травмы стала наглядно продемонстрированная незыблемость принадлежности Чехословакии к «советскому блоку», его «вечность»: отсутствие прямого советского вмешательства после 1969 года компенсировалось тем, что оно и не требовалось, с точки зрения послушности Праги Москве все проблемы были решены. Однако еще важнее было то, что режим «нормализации» строился во многом чешскими руками и, как признают многие исследователи и публицисты, был собственно чехословацким феноменом; ни в Польше, ни в Венгрии о подобном говорить не приходилось. Пророчества Свитака о массовых депортациях в Сибирь не оправдались, как и предупреждения Кундеры о тотальной русификации, но в другом предположении Свитак был точен: главным для развития страны после 1968 года стала не оккупация, а процесс, который он назвал превращением в «технократично-фашизоидное общество».
Именно в это время в чешской неподцензурной публицистике вновь актуализируется мотив духовного кризиса общества. по оценке Яна Кршена, после краха пражской весны духовная ситуация стала даже хуже, чем во времена сталинизма: «…без идеала, без сознания нравственной цели нет нации» [Křen 1992: 91]. Ту же идею можно увидеть в известном письме Вацлава Гавела Густаву Гусаку (1975). Кундера пишет о гонениях на чешскую культуру, которым ее подвергали «русские», однако «русские» были лишь теми, кто создал кулисы для этих гонений, а не теми, кто их непосредственно осуществлял. В конце концов, народная поговорка «лучше русский, чем этот <пейоративное выражение> гусак [14]» вполне отражала мнение критически настроенной части чешского общества. как отмечают исследователи: «печально известная “Биафра духа” в конце концов овладела и ведущими чехословацкими представителями, которые с точки зрения образования, кругозора и общего развития не могли сравняться с коммунистической верхушкой Польши или Венгрии, и к концу своего правления деградировала до группы людей, которые в первую очередь собственными усилиями превратились в объект насмешек» [Litera, Tejchman, Vykoukal 2004: 579]. Превратившийся в объект насмешек режим был фактически бескровно демонтирован в ноябре—декабре 1989 года.
* * *
Мы посвятили работу некоторым ключевым «узлам» того периода в истории Чехословакии, который можно анализировать с точки зрения теории колониализма, особое внимание уделив формированию зависимости Чехословакии от СССР, а также роли внутренних факторов и внутренней динамики развития чехословацкого общества. Возможность описать отдельные аспекты чехословацко-советского взаимодействия в 1948—1989 годах как обладающие «колониальными» чертами очевидна, но в целом проблема видится сложнее. На ситуацию в Чехословакии влияли как внешние условия, в том числе события в СССР, так и внутренние факторы; в культуре, после первых пяти лет советизации, советский фактор утратил роль гегемона; общественные отношения лишь в ограниченной мере строились по советским образцам. Особенно проблематично говорить о колониальном характере Чехословакии применительно к концу 1950-х и 1960-м годам. Советское военное вторжение 1968 года стало, с одной стороны, кульминацией силового вмешательства «метрополии», с другой же — прологом для эпохи «нормализации», сущность которой в общественной и культурной сфере определила оригинальная, отличная от ряда других стран «советского блока» политика чехословацких коммунистических властей, а не указания Москвы.
Крах коммунистического режима в Чехословакии и «советского блока» в целом и последующее развитие Чехии в течение тридцати лет — отдельная и не менее интересная тема для исследований, в том числе и в постколониальной перспективе. В этой работе можно обозначить лишь возможные их направления. Предметом изучения вполне может быть не столько развитие политической системы Чехии, сколько становление гражданского общества и развитие культуры в постсоветское время, в том числе создание на внешне демократическом каркасе механизмов власти вроде «оппозиционного соглашения» 1998—2002 годов, ситуативных антилиберальных коалиций поддержки Вацлава Клауса или Милоша Земана, возникновение феномена «бабишизма»; развитие потребительской культуры и психологии — в ущерб гражданской, как возможный реликт эпохи «нормализации»; евроскептицизм и скептическое отношение значительной части общества к тенденциям развития западной культуры и общественной жизни.
Еще одна возможная тема, связанная и с актуальным политическим процессом, — спорные вопросы исторической памяти и отношений с Россией (вопросы реституции, отношения к тем или иным историческим событиям и фигурам, что наглядно проявилось в историях с памятником маршалу Коневу и памятной доской бойцам РОА в Праге). Особняком тут стоит и вопрос о том, кто сыграл ведущую роль в возникновении и функционировании коммунистического режима в Чехословакии — чехословацкие коммунисты или СССР, и, соответственно, об оценке этого режима как собственно левого, коммунистического эксперимента или же как имперского проекта России, пусть и в особой идеологической «упаковке». Отдельный интересный вопрос — образ Чехии и ее жителей в современной российской публицистике и общественных дискуссиях, в том числе в государственной пропаганде (стереотипы о чешской истории и нации, представление о чехах как «Швейках», готовых «служить любому хозяину»; общий контекст отношения к странам Центральной Европы как странам-лимитрофам; или же, напротив, присутствующая у ряда оппозиционных публицистов (не только либеральных взглядов, но и, например, части русских националистов) идеализация чехов и Чехии (и стран Центральной Европы в целом) как тех, кто осуществил успешную посткоммунистическую трансформацию, восстановил успешно функционирующие национальные государства и так далее).
Помимо анализа чешской новейшей истории и настоящего, возможно и дальнейшее обращение к истории более ранней; самым важным тут представляется культурный аспект, включая и взаимовлияние чешской и советской культур.
Сохраняя скептицизм в отношении того, можно ли рассматривать отношения между чехословакией и СССР после Второй мировой войны как колониальные, не прибегая к метафорам и преувеличениям, парадоксальным образом мы видим потенциал в изучении их — и их последствий — с постколониальной точки зрения.
Библиография / References
[Бобраков-Тимошкин 2005] — Бобраков-Тимошкин А. Бегство от «памяти жанра»: стратегии идеологизации и деидеологизации в чешской исторической прозе // НЛО. 2005. № 1 (71). С. 301—329.
(Bobrakov-Timoshkin A. Begstvo ot «pamyati zhanra»: strategii ideologizatsii i deideologizatsii v cheshskoy istoricheskoy proze // NLO. 2005. № 1 (71). P. 301—329.)
[Бобраков-Тимошкин 2007] — Бобраков-Тимошкин А. У нас была нормальная эпоха // Неприкосновенный запас. 2007. №2 (52). С. 142—155.
(Bobrakov-Timoshkin A. U nas byla normal’naya epokha // Neprikosnovennyy zapas. 2007. № 2 (52). P. 142—155.)
[Бобраков-Тимошкин 2018] — Бобраков-Тимошкин А. Поедем в «Страну Ленинию» // Неприкосновенный запас. 2018. № 6 (122). С. 280—293.
(Bobrakov-Timoshkin A. Poyedem v «Stranu Leniniyu» // Neprikosnovennyy zapas. 2018. № 6 (122). P. 280—293.)
[Бобраков-Тимошкин 2020] — Бобраков-Тимошкин А. Советские 1960-е глазами «прогрессоров» из соцлагеря. Ганзелка и Зикмунд в СССР // Неприкосновенный запас. 2020. № 1 (129). С. 195—218.
(Bobrakov-Timoshkin A. Sovetskiye 1960-e glazami «progressorov» iz sotslagerya. Ganzelka i Zikmund v SSSR // Neprikosnovennyy zapas. 2020. № 1 (129). P. 195—218.)
[Brod 1992] — Brod T. Československo a Sovětský svaz 1939—1945. Moskva — objetí a pouto. Praha: Listopad, 1992.
[Catalano 2008] — Catalano A. Rudá záře nad literaturou. Československo literatura mezi socialismem a undergroundem (1945—1959). Brno: Host, 2008.
[Černý 1994] — Černý V. Paměti III. 1945—1972. Praha: Atlantis, 1994.
[Dvořáková 2007] — Dvořáková J. Státní bezpečnost v letech 1945—1953. Praha: Úřad dokumentace a vyšetřování zločinů komunis mu, 2007.
[Hanuš 2018] — Hanuš J. Československo jako postkoloniální země // Pravý břeh. Institut Petra Fialy (https://pravybreh.cz/ceskoslovensko-jakopostkolonialni- zeme (accessed: 15.10.2020)).
[Janoušek 1999] — Janoušek P. Návrat k sobě, návrat k malým // Tvar. 1999. № 16.
[Kalvoda 1999] — Kalvoda J. Role Československa v sovětské strategii. Kladno: Dílo, 1999.
[Kaplan 1993] — Kaplan K. Sovětskí poradci v Československu 1949—1956. Praha: Ústav pro soudobé déjiny AV ČR, 1993.
[Knapík 2004] — Knapík J. Únor a kultura. Sovětizace české kultury 1948—1950. Praha: Libri, 2004.
[Křen 1992] — Křen J. Historické proměny češství. Praha: Karolinum, 1992.
[Kundera 1983] — Kundera M. Únos Západu aneb tragédie stŕední Evropy // http://www.smatana. sk/archiv/clanky/kundera/milan-kundera-unoszapadu- aned-tragedie-stredni-evropy-1983 (accessed: 15.10.2020).
[Litera, Tejchman, Vykoukal 2004] — Litera B., Tejchman M., Vykoukal J. Východ. Vznik, vývoj a rozpad sovětského bloku 1944—1989. Praha: Libri, 2004.
[Macura 2008] — Macura V. Štástní věk (a jiné studie o socialistické kultuře). Praha: Academia, 2008.
[Malevič 2009] — Malevič O. Pražské jaro v osudech a dopisech mých českých přátel // Pražské jaro 1968. Literatura. — Film. — Media. Materiály z mezinárodní konference pořádané Literární akademií. Praha, 20—22 Května 2008. Praha: Literární akademie, 2009. S. 147—154.
[Preisner 2006] — Preisner R. K fenomenologií sporu o smysl českých dějin // Spor o smyslu českých dějin 2. 1938—1989 / Vyd. zetné od M. Havelka. Praha: Torst, 2006. S. 242—269.
[Reiman 2008] — Reiman M. Rusko jako téma a realita doma a v exilu. Vzpomínky na léta 1968— 1969. Praha: Ústav pro soudobé dějiny AV ČR, 2008.
[Rupnik 1994] — Rupnik J. Intelektuálové a moc v Československu // Soudobé dějiny I. 1994. № 4-5. S. 540—550.
[Schmarc 2017] — Schmarc V. Země lyr a ocele: subjekty, ideologie, modely, mýty a rituály v kultuře českého stalinismu. Praha: Academia, 2017.
[Ştefanescu 2012] — Ştefanescu B. Reluctant Siblings: Methodological Musings on the Complicated Relationship between Postcolonialism and Postcommunism // Word and Text. A Journal of Literary Studies and Linguistics. 2012. Vol. 2. № 1. P. 13—26.
[Ştefanescu, Galleron 2012] — Ştefanescu B., Galleron I. Postcommunism: An Other Postcolonialism? // Word and Text. A Journal of Literary Studies and Linguistics. 2012. Vol. 2. № 1. P. 5—12.
[Sviták 1990] — Sviták I. Veliký skluz. Dobrovolná sovětizace 1938—1948. Praha: Orbis, 1990.
[Sviták 2006] — Sviták I. Národ a dějiny // Spor o smyslu českých dějin 2. 1938—1989 / Vyd. zetné od M. Havelka. Praha: Torst, 2006. S. 208—215.
[Svoboda 2015] — Svoboda K. Československosovětský obchod se spotřebním zbožím v 70 letech // Prekolonialismus, kolonialismus, postkolonialismus. Impéria a ti ostatní ve východní a jihovýchodní Evropě. Praha: Filozofická fakulta Univerzity Karlovy, 2015. S. 205—217.
[Tigrid 1991] — Tigrid P. Kapesní průvodce intelligentní ženy po vlastnímu osudu. Praha: Odeon, 1991.
[Vacín 2014] — Vacín L. “Zdrcení krutou ránou” vs “zaplat’ pánbůh, že už je po něm”. Smrt Klementa Gottwalda očima československé ve — řejnosti // Osm let po válce. Rok 1953 v Československu. Praha; České Budějovice: ÚSTR, 2014. S. 170—194.
[Veber 2008] — Veber V. Osudové únorové dny. Praha: Nakladatelství Lidové noviny, 2008.
[1] Ср., например: [Hanuš 2018]. Автор защищает тезис о Чехословакии как колонии СССР, отмечая при этом, что в чешской историографии такой взгляд практически отсутствует.
[2] Kundera M. The Tragedy of Central Europe // The New York Review of Books. 1984. №31. 26 April. P. 33—38. Мы опираемся на чешскую версию текста, доступную онлайн: [Kundera 1983].
[3] «После войны казалось (как много раз в чешской истории), что необходимо начать с нуля» [Macura 2008: 24].
[4] В известном отрывке из «Войны с саламандрами» Карела Чапека (возможная постколониальная интерпретация этого романа представляется весьма плодотворной) чехи, по сути, колонизируют саламандру с Галапагосских островов, внушая ей свой (постколониальный) дискурс о «300 годах мучений» под властью Габсбургов, саламандра говорит чешским путешественникам: «Вы, наверное, очень гордитесь этими 300 годами».
[5] Тема мюнхенского соглашения интересна, с одной стороны, как символ «предательства» Запада, повлекшего серьезные политические последствия (стремление Бенеша опереться на восток как на гаранта безопасности), с другой, как символ события, надломившего национальную мораль задолго до советской «колонизации», заложившего модель реакции политического руководства и элит на кризис (в некотором смысле повторенную потом в 1948 и 1968 годах).
[6] Подробнее о Неедлы см.: [Бобраков-Тимошкин 2005].
[7] И на уровне «советского блока» в целом, а не только отдельных государств возможно продолжение спора о том, был ли он «скорее плодом советского проникновения в Центральную и Юго-Восточную Европу, или же в этом регионе его создание было обусловлено местными предпосылками» [Litera, Tejchman, Vykoukal 2004: 751]. При этом «трактовки, которые избавляют местную среду от какой-либо вины за установление послевоенных режимов» [Ibid.: 752] — это, как правило, в современных условиях инструмент идейно-политической борьбы правонационалистических сил, видящих в своих оппонентах «агентов Москвы» (примером может служить идеология польской партии «Право и справедливость», в которой Польская Народная Республика фактически провозглашается именно колонией Москвы, а не формой существования польского национального государства). «Такая позиция избавляет говорящего от вины, поскольку дает ему возможность забыть о собственном прошлом, не видеть его как проблему мою или нашу, но как проблему их» [Janoušek 1999: 12—13]. В рамках же второго подхода советское вмешательство могло быть «катализатором или фактором, который оказал влияние на конкретные формы, но не на суть местного политического или общественного обскурантизма (который является “стигмой” региона от раннего нового времени)… коммунизм был радикальным и жестоким вариантом вновь неудавшейся модернизации» [Litera, Tejchman, Vykoukal 2004: 753]. Здесь, впрочем, заметим, что термин «модернизация» мало применим к той же Чехии или ГДР; то есть, несмотря на очевидное сходство исторической судьбы стран «советского блока» после Второй мировой войны, уровень обобщения слишком высок, чтобы во всех случаях применять ко всем им одну и ту же мерку.
[8] Советники появились в Чехословакии осенью 1949 года в аппарате МВД по прямой просьбе чехословацкого руководства для выявления «врагов народа» в элитах. При участии советников Лихачева и Макарова (в документах не упоминаются даже их имена) был подготовлен первый показательный политический процесс в Чехословакии, с Миладой Гораковой. «Оба много пили. В пьяном состоянии они говорили, что у нас в Чехословакии надо рубить головы» (свидетельство сотрудника аппарата МВД, впоследствии репрессированного, а во время «пражской весны» возглавившего МВД Йозефа Павела (цит. по: [Kaplan 1993: 19]). Весной 1950 года их сменила более представительная группа, начиная с 1951 года советники появились практически во всех министерствах и главках, причем «советские советники стояли у создания министерства нацбезопасности» [Dvořáková 2007: 152]. Это, пожалуй, наиболее очевидное свидетельство прямого управления наиболее чувствительными рычагами управления ЧСР из сталинского Кремля. По оценке Карела Каплана, они «были важной частью властных и управленческих структур и своими решениями прямо и непрямо вмешивались почти во все области жизни общества» [Kaplan 1993: 7]. По словам бывшего министра внутренних дел Карела Бацилека, он не проверял информацию советского советника и доверял ему безоговорочно. при этом, по его словам, он «даже не знал, какая у Алексея фамилия» [Ibid.: 8]. В результате «советизация, которая велась без оглядки на национальные интересы, исторический опыт и патриотические чувства, и использование советской модели как универсального принципа стали одними из главных причин кризиса в чехословацком обществе в 1953—1957 годах» [Ibid.: 9]. К 1957 году число советников сократилось на порядок, а к 1960-му остались считаные единицы в армии и спецслужбах.
[9] Здесь важно отметить не только утверждение соцреализма как художественного метода, но и мотивы чехословацкого вассалитета по отношению к СССР, выраженные непосредственно в художественных произведениях того времени. многочисленные и вполне искренние «благодарности Советскому Союзу», с которыми выступали с 1945 года крупные чешские художники, формируют канон, который впоследствии превращается в шаблон. по таким же шаблонам создаются и образы советских людей — как героев или образцов для подражания, как в литературе, так и в кино (фильм «Юрашек» (1956), в котором главную положительную роль советского партизана сыграл Владимир Гуляев; образ красноармейца Ивана Москалева в пьесе Когоута «Хорошая песня» (1952), герой которой борется за семейное счастье, в том числе из чувства долга перед советским товарищем, дочь которого подарила ему на свадьбу плюшевого медвежонка; утверждение героев советского пантеона как образцов для чехословацкого подрастающего поколения («Любовь Стаханова учит наших мальчиков превращаться в сильных мужчин» — строка из стихотворения Карела Шиктанца), культ советских литературных героев). Владимир Мацура на примере поэтического сборника Йозефа Кайнара «Чешская мечта» (1953) разбирает, как «русская тема» выступает в качестве «безусловной части национальной идентичности»: возможность воплощения «чешской мечты», по его мнению, прямо обусловлена «русской темой», поглощает ее как свою часть, немыслима без нее: «…благодаря могилам сталинских героев ты сейчас можешь спокойно спать» [Macura 2008: 250].
[10] «С середины 1950-х до середины 1960-х годов Чехословакия была в авангарде усилий советского блока получить влияние в отсталых странах Африки, Азии, в какой- то мере и Латинской Америки» [Kalvoda 1999: 265].
[11] Влияние на советское общество культуры и общественно-политических событий стран «советского блока», а также обратное влияние — отдельная и чрезвычайно любопытная тема: для чешского социально-культурного контекста были важны феномены советской неофициальной культуры (деятельность Александра Солженицына; диссидентское движение, прямых аналогов которого в ЧССР не было до появления «Хартии-77»; бардовская песня и другие жанры и произведения (см. признание историка Михала Реймана: «…советское нонконформистское мышление… существенно повлияло не только на меня, но и на чехословацкую интеллектуальную среду и способствовало возникновению независимого общественного мнения» [Reiman 2008: 11])).
[12] Отсюда мотивы предательства, сопоставления двух приездов советских танков в Прагу — в мае 1945 года и августе 1968-го, — общий мотив для многочисленных высказываний, начиная с широкого творчества масс, заканчивая рефлексией представителей интеллигенции (ср.: «90 процентов чехов и словаков были верными сторонниками социализма и прежде всего Советского Союза» (письмо Франтишека Кубки Олегу Малевичу от 30 ноября 1968 года) [Malevič 2009]).
[13] Подробнее см.: [Бобраков-Тимошкин 2007].
[14] «Je lepší Rusák, než ten čurák Husák».