(пер. с англ. Владимира Кучерявкина)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 6, 2020
Перевод Владимир Кучерявкин
Бенедиктс Калначс (директор Института литературы, фольклора и искусства Университета Латвии; профессор; доктор филологии)
Benedikts Kalnacs (Doctor habil. philol; Professor; Director of the Institute of Literature, Folklore and Art of the University of Latvia)
Ключевые слова: постколониальные исследования, Восточно-Центральная Европа, Балтийские страны, Инга Абеле, многовекторная интерпретация событий прошлого
Key words: postcolonial studies, East-Central Europe, Baltics, Inga Ābele, multidirectional interpretation of past events
УДК/UDC: 821.174+325
Аннотация: В статье, с позиций сравнительного анализа и в контексте Восточно-Центральной Европы, рассматриваются характерные особенности советской колониальной империи и ее этатистской версии модерности. Обсуждается проблема маргинализации местного населения, продолжавшейся с 1940 года, и делается попытка понять, до какой степени этот процесс изменил структуру общества в странах Балтийского побережья. Особое внимание уделяется художественной литературе как источнику многовекторной памяти народа. И в первую очередь — произведениям современной латвийской писательницы Инги Абеле и ее роману «Трутень» («Duna»), опубликованному в 2017 году.
Abstract: The article discusses the specific features of the Soviet colonial empire and its statist version of modernity from comparative perspectives and in the context of East-Central Europe and Latvia. It proceeds with the problem of marginalization of the local population, a process that took place from 1940 on, and discusses to what extent it changed the structure of society in the Baltic littoral. More specifically the article pay attention to literature as a source of multidirectional memory. The primary example here is the work of contemporary Latvian author Inga Ābele, with a special focus on her most recent novel, Duna (Drone), published in 2017.
Вступление
Последние тенденции в области постколониальных исследований демонстрируют стремление ученых к охвату все больших географических регионов, что позволило обнаружить новые аспекты для научного анализа. При этом фокус внимания исследователей исключительно на европейских империях и их заморских владениях или, другими словами, на промышленно развитых капиталистических странах Первого и странах Третьего мира, заметно сместился. Постколониальные штудии в настоящее время более или менее единодушно признаются областью науки, имеющей дело с проблемами мирового масштаба. Помимо межконтинентальных связей в круг интересов ученых входят также и внутриконтинентальные проблемы. Такой подход способствовал повышению значимости научных дискуссий о проблемах внутриевропейского колониализма, в то же время открыв пространство для изучения роли Российской империи (а в XX веке и Советского Союза) в создании и стимулировании недовольства в своих колониях.
Для такого исследователя, как я, указанная эволюция в научном мире была как глоток свежего воздуха, ведь я родился в Латвии, одной из стран Балтии, которые потеряли независимость во время Второй мировой войны и вновь обрели ее только в конце XX столетия, после полувекового советского (и короткого, но весьма знаменательного, периода нацистского) правления.
Оккупация Латвии советскими войсками в июне 1940 года была лишь одни м из следствий секретного советско-германского соглашения, известного как подписанный в 1939 году пакт Молотова—Риббентропа. Это соглашение касалось предполагаемого (и совсем скоро ставшего реальностью) раздела территорий Восточно-Центральной Европы в соответствии со сферами интересов двух великих колониальных держав. Сам по себе этот пакт очень напоминал Тордесильясский договор [1], по которому некогда делились еще не колонизированные земли на недавно открытом континенте Западного полушария: в Южной Америке. Советско-германское признание взаимных интересов обнажило, к несчастью, две совершенно очевидные истины. Первая: необоснованные территориальные запросы со стороны империй в XX веке, как на Востоке, так и на Западе, остаются животрепещущим фактом. Вторая: для Балтийских стран, а также для Польши этот отдельно взятый договор означал, что их ждут десятилетия, а возможно, даже столетия иностранного владычества.
В сфере интересов такой научной дисциплины, как постколониальные исследования, страны Балтии впервые появились в самом начале XXI века. Первой и прорывной публикацией на эту тему стала книга «Балтийский постколониализм», изданная в 2006 году под редакцией живущей в эмиграции литовской исследовательницы Виолеты Келертас и в тесном сотрудничестве с авторитетными учеными, работавшими преимущественно в западных университетах [Kelertas 2006a]. Весьма солидный академический уровень авторов обеспечил превосходную контекстуализацию этого труда в западных научных дискурсах. Несмотря на некоторые сомнения в прибалтийском научном сообществе, которое на тот момент еще не было безоговорочно готово к изучению полученного здесь опыта в терминах постколониализма, книга «Балтийский постколониализм» заложила прочную основу для всех последующих инициатив в этой области. О своей же позиции по данной проблеме составительница недвусмысленно заявляет в своем предисловии к книге:
…«тоталитаризм» никогда не определял ситуацию стран Балтии. <…> Научная теория, сложившаяся вокруг понятия постколониализма, предполагает более современный подход к анализу ситуации в Балтийских государствах и предоставляет множество плодотворных наблюдений и догадок в области изучения прошлого. И несмотря на то, что страны Балтии добились членства в Европейском союзе, их настоящее положение все еще остается внутренне противоречивым (коррупция, преступность, разочарование в демократии) и представляет собой почти идеальный пример ситуации постколониализма [Kelertas 2006b: 3].
Виолета Келертас сделала прекрасный выбор, когда решила включить в книгу статью Дэвида Чиони Мура, уже выходившую за несколько лет до этого [Moore 2006]. Этот автор одним из первых указал на отсутствие в посвященных постколониализму трудах материалов о постсоветской эпохе и, в частности, поместил в постколониальный контекст все три Балтийских государства. Авторитет Мура, а позже и Гаятри Чакраворти Спивак [Spivak 2006: 828], а также других выдающихся ученых, занимающихся проблемами постколониализма, явился весьма существенной поддержкой, открывающей возможность подключить к исследованиям и постсоветский контекст.
Однако история стран Балтийского побережья выходит далеко за рамки новейшей политической ситуации в регионе и включает в себя весьма болезненные отношения как с Востоком, так и с Западом. Даже после восстановления независимости в Балтийских республиках, где под личиной глобального капитализма и неолиберальной экономики сразу же заявила о себе политика западного неоколониализма, эта ситуация мало в чем изменилась. Дальнейшее ее осложнение в правящих структурах новых государств заключается в том, что в них по-прежнему остаются элиты, коррумпированные еще в советское время, а также бывшие коллаборационисты, активно сотрудничавшие с прежним режимом.
Приведенное выше рассуждение прекрасно вписывается в более широкую картину и составляет общий фон для большинства территорий Восточно-Центральной Европы (к этому термину мы вернемся позже). Состояние «постсоветскости», как общая судьба всего этого региона, тесно связано с событиями конца XX и начала XXI веков. В недавно вышедшей яркой монографии румынского ученого Богдана Штефанеску убедительно доказывается, что постколониализм и посткоммунизм вполне можно рассматривать как «единокровных наследников прежнего рабства». С точки зрения Штефанеску, «идеологичес кая характеристика состояния постимпериалистического национального самосознания, постколониального или посткоммунистического толка, должна прослеживать структурные связи между колонизаторами и колонизированными, а не ковыряться в частностях самой колонизации» [Ștefănescu 2013: 39].
В своей книге «Как небо от земли? Постколониальное понимание культуры Восточно-Центральной Европы» Кристина Шандру отмечает существование раскола в культурном сознании между Западной, с одной стороны, и Восточно-Центральной Европой, с другой, чему способствовала сомнительная позиция и «западная политическая практика отчуждения и периферизации, осложненная весьма неуверенным признанием по своей сути европейского (хотя и отсталого) характера этих территорий» [Șandru 2012: 22]. Указанное внутреннее противоречие привело к появлению в среде ученых, занимающихся проблемами постколониальной ситуации в Восточно-Центральной Европе, двух взаимоисключающих позиций в их отношении к Западу. Ученые одной группы, по всей видимости, господствующей, горячо утверждают, что этот регион всегда представлял собой важнейшую часть современной Европы [Pucherová, Gáfrik 2015: 21]. Однако представители иной точки зрения считают, что такой подход чреват обвинениями в самоколонизации. Объектом их критики, порой сформулированной в сильных и категоричных выражениях, является существование в Восточно-Центральной Европе западного неоколониального влияния [Kovačević 2008].
Независимо от своей позиции большинство ученых разделяет господствующую самооценку в сообществах Восточно-Центральной Европы, равно как и их интеллектуальной элиты. В основе ее лежит «опыт бывших европейцев второго сорта Восточной Европы, которые веками были многообразно зависимы от тех или иных империй и в наши дни медленно и болезненно возвращаются в европейское и, шире, в мировое сообщество» [Tlostanova 2017:16].
Если подытожить вышеприведенные точки зрения, то представляется очевидным, что, изучая отдельно взятую человеческую личность (или, конкретнее, интеллектуала) в постсоветском пространстве, необходимо принимать во внимание возможное частичное совпадение постколониальных и посткоммунистических дискурсов, а также иметь в виду локацию в каждом отдельно взятом случае. То есть, делая выводы на основании постколониальных и постсоветских исследований, следует почти в обязательном порядке задаваться вопросом о том, к какому региону эти выводы относятся.
В этой главе мне хотелось бы прояснить следующие основные пункты, имеющие отношение к интересующей нас проблематике. Во-первых, к степени важности региональной констекстуализации стран Восточно-Центральной Европы я подхожу с точки зрения принципов сравнительного анализа. Я утверждаю, что на протяжении многих веков на обсуждаемых территориях жило многонациональное население и что, несмотря на существовавшее здесь социальное неравенство, здесь бок о бок проживали, пусть даже и не всегда достигая между собой взаимного согласия, люди самых различных национальных групп. Во-вторых, я пытаюсь здесь разобраться в характерных особенностях как советской колониальной империи, так и ее этатистской версии модерности. Однако в своем подходе я стараюсь избегать интерпретации советского эксперимента в терминах исключительности, но использую метод сравнительного анализа. В-третьих, рассматривая проблему маргинализации местного населения, продолжавшейся с 1940 года, я пытаюсь понять, до какой степени он изменил структуру общества в странах Балтийского побережья. В четвертой части я обращаюсь к художественной литературе как источнику многовекторной памяти народа. И в первую очередь — к произведениям современной писательницы Инги Абеле, в частности к последнему ее роману «Трутень» («Duna»), опубликованному в 2017 году. Разбирая некоторые отрывки из него, я хочу продемонстрировать попытку автора представить читателю послевоенную общественную среду, абсолютно чуждую духу коренного населения как с исторической точки зрения, так и с точки зрения самого автора, который стремится добраться до самых глубинных слоев коллективной памяти своего народа. Одна из самых важных сторон этой попытки говорит о желании автора осуществить многовекторную интерпретацию событий прошлого.
Региональные контексты стран постколониальной Восточно-Центральной Европы
Как уже говорилось во вступлении к этой главе, научное осмысление опыта Балтийских республик постепенно все более интегрируется в постоянно рас- ширяющуюся область трудов, посвященных постколониализму. И разумеется, было бы весьма плодотворным существующие в Балтийских странах проблемы поместить в более широкую панораму проблем Восточно-Центральной Европы.
Наиболее проработанная дискуссия о ситуации в обществах и культурах стран Восточно-Центральной Европы представлена в многотомном проекте, посвященном истории литературоцентричных культур, под редакцией Марселя Корни с-Поупа и Джона Нойбауэра. В дискуссии о выборе названия для этого региона оба составителя справедливо отмечают, что термин «Mitteleuropa (Центральная Европа) как с лингвистической, так и с идеологической точки зрения ориентирован в сторону германских культур, [в то время как] термин “Восточная Европа” подразумевает идею русской гегемонии» [Cornis-Pope, Neubauer 2004: 4]. В том же русле логика рассуждений развивается и далее:
Для наших целей объединяющей характеристикой стран Восточно-Центральной Европы является борьба их народов против германских и русских гегемонистских угроз. В этом смысле данный регион представляет собой пограничное и промежуточное пространство между западным и восточным центрами силы, длинную, но относительно узкую полоску земли, протянувшуюся от Балтийских стран на севере к Македонии на юге [Ibid.].
Концепция этой охватывающей самый широкий круг вопросов книги со всей очевидностью заключается в том, что авторы ее поднимают множество перекрывающих друг друга пластов самых различных (социальных и этнических) процессов, которые происходят одновременно в каждой группе коренного населения. Ситуация в отдельных регионах Восточно-Центральной Европы обсуждалась и в ряде других публикаций, авторы которых пришли к аналогичным выводам относительно многоэтничного и мультикультурного характера этих территорий [Cornis-Pope, Neubauer 2004: 6].
В контексте стран Балтийского побережья был также предпринят анализ их этнокультурного многообразия. Включая вопросы истории не только трех самых крупных городов, Вильнюса, Риги и Таллинна, но и меньших по размерам населенных пунктов, а также сельских районов. Например, столица Латвии Рига, как многоэтничный мегаполис, рассматривалась с точки зрения проживающих в этом городе различных национальных групп [Oberländer, Wohlfahrt 2004], в то время как выросший в начале XX века Вильнюс удивил исследователей сосуществованием целого ряда разноязычных литературных культур [Kvietkauskas 2007].
После Второй мировой войны ученые, живущие в эмиграции, в равной степени были заинтересованы в обсуждении проблем в странах Балтии, причем не только с точки зрения площадки, где разыгрывались важнейшие исторические события, но также и как территории постоянных миграционных процессов и мультикультурных контактов. Помимо прочего, в дело вмешались и идеологические соображения: необходимо было дать отповедь диктату советской коммунистической идеологии, согласно которой реальная история прибалтийских народов началась только с приходом туда в 1940 году советской власти. А если в этих странах и наблюдалось какое-нибудь развитие прежде, оно обязательно связывалось с влиянием восточного соседа.
Таким образом, становится ясно, что во время и после Второй мировой войны, в условиях всецело господствующей риторики о «великом русском на- роде», в этом регионе возникла в невиданных доселе масштабах ситуация идеологического разрыва. Уже в 1939 году, после заключения советско-германского пакта, определяющего сферы влияния каждой из этих двух империй, практически все местное население балтийских немцев, веками проживавших в Латвии и Эстонии, чьи роды имели в этих землях глубокие исторические корни, переселилось в Германию, чтобы избежать надвигающегося военного столкновения двух мощных политических сил. Дальнейшие последствия можно рассматривать как результат национальной политики Советского государства. Здесь достаточно сказать, что в послевоенной реальности этих стран были созданы новые общественные группы, псевдообразования так называемого «русскоговорящего сообщества», состоящие по преимуществу из вновь прибывших переселенцев (самых разных национальностей). Используя знание русского языка в качестве индикатора узнавания «свой — чужой», эти общественные группы идеологически противостояли коренному населению. Такой принцип оказался столь прочным, что следы его в странах Балтийского побережья до сих пор остаются живы, даже почти через тридцать лет после вновь обретенной независимости. Присутствие в Эстонии, Латвии и Литве «русскоговорящих» вкупе с их самопровозглашенной политической необходимостью защищать свои интересы остается главным риторическим инструментом, постоянно используемым российской государственной пропагандой.
Итак, несмотря на то что у ученых, занимающихся проблемами стран Восточно-Центральной Европы, имеется достаточно аргументов, чтобы утверждать, что этот ареал всегда был реальной частью современной Европы, российские территориальные, а также идеологические и политические притязания и амбиции оставили здесь свое невооруженным глазом видимое клеймо. Что в свою очередь (уже в XX веке) привело к созданию Советского Союза, ново й империи, в конце концов разорванной в клочья собственными внутренними противоречиями, которая, по меткому замечанию Мадины Тлостановой, застряла в тупике, будучи «образцовой второразрядной империей» с четко выраженным комплексом собственной неполноценности и политикой, которая, как в кривом зеркале, отражает западные оригиналы» [Tlostanova 2012: 135—136].
Одна из целей этой главы состоит в том, чтобы определить болезненные последствия русской (советской) имперской политики, как и ее колониалистского клейма, оставленного на странах Балтийского побережья, одновременно не упуская из виду, что даже в тех случаях, когда прибалтийские народы подвергались действию различных форм экспансионизма, идущего с Запада, российское влияние не следует ни переоценивать, ни изолировать от других исторических влияний.
Советская колониальная империя и ее идеология модернизации общества
В этом разделе я перехожу к краткому разбору совместимости советской и западной интерпретаций понятия прогресса, особое внимание уделяя советской концепции модернизированного общества. Майкл Дэвид-Фокс, посвятивший свою монографию теме советской общественной модернизации и идеологии, обращает внимание на то, что с научной точки зрения здесь существует два основных подхода. По утверждениям некоторых исследователей, развитие России в XX столетии, которое привело к возникновению Советского Союза и идеологии коммунизма, показало человечеству уникальный путь развития, тогда как другие ученые оспаривают уникальность советского опыта и считают, что такой же этап проходили и другие индустриальные государства. «Противоположный взгляд на советский порядок заключается в отрицании его уникальности и в утверждении, что советское общество развивалось в общем русле с другими обществами, что для удобства я называю здесь типичной или “общей” модернизацией [David-Fox 2015: 2]. Далее, размышляя над идеей общей или разнообразной по типам модернизации, Дэвид-Фокс делает замечание о противоречивой природе исторического развития самой России, напоминая нам, что ранние, предпринятые Петром Великим попытки европеизации натолкнулись на горячих сторонников идейной концепции уникальной природы русского самосознания, и в XIX веке это вылилось в яростное противостояние так называемых славянофилов и западников. Это внутреннее противоречие, помимо прочего, отчасти объясняет, почему апологеты коммунистической идеологии XX века, постоянно использующие риторику прогресса и освобождения от угнетателей, сами были обуреваемы желанием догнать быстр о развивающийся Запад, испытывая при этом комплекс собственной неполноценности. В результате советская политическая линия на окраинных территориях Запада, контролируемых Советским Союзом, чтобы обеспечить достаточный уровень контроля над обществом, стала еще более прямолинейно-жесткой. Бездарная советская национальная политика лишь способствовала непрекращающейся, хотя и упорно замалчиваемой, оппозиции коренного населения в странах Балтии. Это был один из принципиальных просчетов режима, который показал, что предпринятая властями советская версия модернизации здесь нежизнеспособна.
На воображаемой светлой дороге прогресса, ведущей к всеобщему торжеству коммунизма, эпоха сталинизма явилась одним из периодов самых смелых преобразований в обществе. Как утверждает Дэвид-Фокс, «в Советском Союзе Сталина с его государственной собственностью на средства производства, запретом собственности частной, с его тотальным контролем над всеми самоуправляемыми, неправительственными организациями, с его огромным и безжалостным, хотя и совершенно неэффективным и громоздким бюрократическим аппаратом, была создана, наверное, самая беспардонно-авторитарная, “самая передовая” из всех когда-либо существовавших государственная идеология» [David-Fox 2015: 5]. Но основной недостаток этой системы состоял в несовместимости интересов государства с условиями существования каждого рядового члена общества. Вопреки официально навязываемому оптимизму, в обществе напрочь отсутствовал фактор личностного участия в жизни его самодеятельного человека, что противоречило выдвигаемой имперскими властями государственной версии общественной модернизации. Если сравнивать с предвоенной ситуацией во времена независимости в Балтийских республиках, это проявлялось в гораздо большей степени, чем в других регионах Советского Союза, и приводило к экономическому упадку. В конце концов с треском провалившееся единство народа и партии привело к политической катастрофе и развалу Советского Союза.
В силу массового несогласия коренного населения в странах Балтии с советской версией общественной модернизации можно констатировать, что одна из наиболее важных причин упадка советского проекта — отсутствие общественного консенсуса с официальной риторикой режима. Это внутреннее противоречие, когда, несмотря на растущее понимание неизбежности конца режима, существовала необходимость как-то приспособиться к условиям повседневной жизни, сохранялось здесь на протяжении всего советского периода [Annus 2018: 99].
На психологическом уровне несогласие с советской властью всегда оставалось в силе и порождало в коренном населении настроения, обусловленные колониальной чувствительностью. Это демонстрируется и в современных дискуссиях о природе советского господства в странах Балтии. В своей статье 2012 года Эпп Аннуш убедительно показывает, что исключительно важную роль в установлении длительного присутствия здесь иностранного владычества играла хронологическая последовательность событий. За первоначальной оккупацией одно за другим следовали мероприятия, которые лишь усиливали колониальную сущность власти, несмотря на парадоксальную ситуацию, когда колониальные отношения навязывались европейским национальным государствам XX века [Annus 2012: 35—38]. Таким образом, понятие «колониализм» оказалось даже еще более болезненным, чем до сих пор чаще используемое понятие «оккупация». Кевин М.Ф. Платт отмечает, что современные политики предпочитают употреблять термин «оккупация». Он утверждает, что «в историческом дискурсе термин “оккупация” в Латвии можно рассматривать как противоположный по значению нередко подменяющему его термину “колонизация”» [Platt 2013: 139]. Последствия оккупации независимых Балтийских стран со временем проявились даже еще более драматично, как эффекты колониальной матрицы власти, надолго сохранившей свое влияние на души коренного населения колоний. Видимо, именно по этой причине «советский колониализм» остается понятием, с которым не столь часто соглашаются и которое редко используют в Балтийских сообществах.
Однако лишь исчерпывающее истолкование процессов развития мировой колониальной системы, неразрывно связанной с общественной модернизацией, могло бы помочь обществам Балтийских государств избегнуть ограниченности в интерпретации собственного опыта и дать ему более глубокое понимание.
Маргинализация коренного населения как утрата пространства
В тридцатые годы прошлого века Советское правительство четко сформулировало свои планы на будущее, где одну из основных ролей должно было играть коренное изменение структуры прежней городской среды. «Центральная роль архитектуры в сталинской культуре имела свою логику, которая заключалась в том, что в марксистском понимании всякое общество строится по архитектурно-пространственной модели, основными элементами которой являются базис и надстройка. Эта идея была подхвачена большевистской партией с ее риторикой “строительства коммунизма”» [Clark 2003: 4]. Процесс начался в 1931 году, когда на июньском пленуме партии обсуждался план реконструкции крупных городов Советского Союза; в самом центре же этих преобразований, как образец для всех остальных, стояла, разумеется, Москва, хотя она «была не просто образцом, но еще и средоточием власти» [Clark 2003: 6]. Инициаторы такой перестройки совершенно не принимали в расчет местных особенностей, чему свидетельством служит план реконструкции Вильнюса, разрабатываемый в 1940—1941 годах: «Основная цель ее заключалась в том, чтобы полностью освободить центр Вильнюса с его нелепыми, узенькими, извилистыми улочками, включая старый еврейский квартал, от ветхих строений. Прежняя планировка города называлась “полуфеодальной”, а вина за его “хаотический, непродуманный план застройки” перекладывалась на “буржуазную Польшу”» [Davoliūtė 2016: 54].
Даже если эти планы так и не воплотились в жизнь, они отчетливо демонстрируют, как мало уважения к уникальности местной окружающей среды было в головах и сердцах доктринеров и строителей советского «нового мира». Намеченный таким подходом результат (в конце концов и все-таки достигнутый иными средствами, включая строительство новых советских пригородов основных городах Балтийского побережья и полное разрушение традиционного жизненного уклада и жилищного обустройства в сельской местности) вызывает чувства, сравнимые с чувством потерянности, которое вызывает вид покалеченных войной пейзажей, или мысли о том, каково сейчас изгнанникам, вынужденным бежать из родной среды обитания. Именно так социальный географ Эдмундс Вальдемарс Бункше описывает это чувство, когда говорит о своем личном восприятии войны и изгнания: «Поскольку я был лишен своей родины в раннем возрасте, вся моя жизнь протекала под знаком понимания того, что такое дом и бездомность, что такое бродяжничество, как буквально, так и метафорически» [Bunkše 2004: 6]. Вот как он продолжает свои детские воспоминания: «Я в полной мере испытал, что такое страх, тревога и утрата, что такое армия (я служил в четырех), я знаю, что такое артиллерийский обстрел, бомбежка, пулеметный и винтовочный огонь (пулевое ранение я получил в семилетнем возрасте) — все это стало постоянной частью моего существования, впиталось в мою кровь и плоть» [Bunkše 2004: 6].
Латышский историк искусства Янис Калначс недавно закончил подробное расследование о том, как присваивались покинутые квартиры в Риге, владельцы которых в конце Второй мировой войны были вынуждены бежать от угрозы советской оккупации. В своем интервью Калначс делает красноречивое замечание о том, что ему очень хотелось бы найти в Риге хотя бы единственную квартиру, в которой одна и та же семья прожила бы несколько поколений, но увы, насколько ему известно, таковых больше не существует [Nagle 2018: 28]. Ощущение полного разгрома и разрухи переживалось еще более болезненно потому, что процесс советизации в Балтийских республиках наложился на катастрофические последствия правления нацистов; советская оккупация пришла первой, но последующие шаги ее порой превосходили (хотя отчасти остались в тени) зверства нацистов [Davoliūtė 2016: 52]. Результатом войны и изгнания в странах Балтийского побережья явилось разрушение городов, которые в значительной степени коренным населением были покинуты. Последствием этих трагических событий стало чувство неотвратимой и мучительной утраты, описанное Кристиной Шандру с точки зрения Восточно-Центральной Европы, которая имеет в виду необходимость восстановления утраченных пластов прежней жизни. «Постколониальные и посткоммунистические культуры имеют еще один общий элемент — ощущение травмы и постоянное желание оглянуться назад, почти навязчивое чувство, призывающее понять прошлое во всех его проявлениях; основная тональность их — исповедальная, с оттенками ностальгии и гнева» [Șandru 2012: 31].
Послевоенные советские архитектурные прожекты в странах Балтии, как составная часть «строительства коммунизма», неминуемо столкнулись с реальностью писем из-под руин как в прямом, так и в переносном смысле. Принимая во внимание более чем непростые отклики на вопрос: «Что значит писать и помнить там, где кругом руины?» [Rothberg 2009: 135], я вижу проблему маргинализации коренного населения, явившуюся результатом многочисленных разрушений, в контексте необходимости восстановления многовекторной памяти. Только такое восстановление способно примирить с различными проявлениями гнета на этой территории (включая и холокост), а также поставить вопрос, что значило для коренного населения Балтии различных национальностей начать жизнь с нуля, а значит — и писать из-под руин?
Следующее замечание Майкла Ротберга, приведенное в ином контексте, как мне представляется, тоже полностью применимо к нашему случаю: «Речь идет не просто о том, что опыт [Андре] Шварц-Барта, сына жертв холокоста, открывает его душу навстречу страданиям других людей — хотя и это, разумеется, правда, — но также и о том, что признание чужих страданий открывает перед человеком возможность нового образа мысли о собственном месте в человеческой истории» [Rothberg 2009: 139].
Литература как источник многовекторной памяти
Растущая интенсивность поисков правды в странах Балтии документально подтверждена неоднократно повторяемыми результатами научных наблюдений, говорящих о том, что предмет истории стал популярен в обществе и что особый интерес явно замечен к истории XX столетия. В данном контексте важно отметить, что современная латышская литература выходит за рамки чисто национальной памяти и, размышляя о многообразии повседневного жизненного опыта человека, воздает должное всему многоязычному обществу Латвии. Этой проблематике посвящено не одно серьезное произведение. Среди них необходимо выделить последний роман выдающейся латышской писательницы Инги Абеле (родилась в 1972 году) «Трутень» («Duna»), в котором автор описывает события, связанные со Второй мировой войной и последующей оккупацией: она повествует о войне, о человеческих страданиях и о последствиях происшедшего для всего латышского народа. В пестрой картине испытаний, через которые проходят ее герои во времени и пространстве, читатель становится соучастником увлекательной игры памяти, когда персонажи забывают и вновь вспоминают случившиеся с ними события.
Как замечает Катерина Кларк, имея в виду Советский Союз, «вся страна целиком организована в иерархию сфер относительной святости, в картографию власти. Задача метода социалистического реализма, в искусстве ли, в кинематографе или в литературе, заключалась в том, чтобы ставить перед народом правильные ориентиры, обеспечивать его точными маршрутными картами» [Clark 2003: 8]. Как это ни парадоксально, но политическая власть оказывала влияние и на течение времени, и, хотя бы отчасти, на ландшафт. Однако благодаря усилиям памяти не только восстанавливаются утраченные нити жизни отдельных людей, но этот процесс, разворачиваясь в одной и той же местности, сводит воедино и примиряет между собой самые разные пласты жизненного опыта. Как указывала Алейда Ассман, то, «что время сделало незримым, убрав это или просто уничтожив, таинственным образом сохранилось благодаря месту» [Assmann 2013: 294]. Как, в частности, пишет о ситуации в постколониальных обществах Мадина Тлостанова, подчеркивая важность восстановления пространства как одной из наиболее серьезных из стоящих перед ними проблем: «Открыть и заселить заново то или иное пространство, вернуть месту свойство протяженности есть необходимая тенденция каждой современной культуры» [Tlostanova 2015: 32—33].
Современные латвийские писатели, в своих произведениях сосредоточившие внимание на травматическом опыте прошлого, придерживаются самых различных взглядов и точек зрения. Травма — это одна из движущих сил в понимании ценности преходящего времени, которое в данном случае «стимулирует не исчезновение памяти, но ее возрождение» [Assmann, Shortt 2012: 6]; то же самое относится и к оценке культуры, оставленной советской идеологией. В поддерживаемом официозом искусстве социалистического реализма «положительный герой воплощает в себе основные общественные добродетели, его жизнь и поступки в продолжение повествования символически повторяют победное продвижение народа к коммунизму, тем самым узаконивая статус-кво и утверждая, что советское общество идет по правильному, марксистско-ленинскому пути» [Clark 2003: 3]. Для культуры Балтийских республик в конце XX и начале XXI столетий возникла насущная необходимость противостоять подобным идеологическим стереотипам и в конце концов ниспровергнуть их.
Несомненно, современная литературная практика оставила далеко в прошлом манеру письма, отвечающую образцам, которые рождались в столичных культурах. Однако вопрос выбора литературной формы, особенно когда на кону стоят по-настоящему серьезные исторические проблемы, остается значимым. Одна из самых принципиальных задач в этом процессе, как ясно дает понять Джон Маклеод, заключается в том, чтобы подвергать сомнению расхожую точку зрения, согласно которой «народ и территория колонии лишены собственной значимой истории, культуры и творческого начала» [McLeod 2013: 452]. В контексте латвийской культуры решение этой задачи взяли на себя авторы ряда недавно вышедших в свет исторических романов, события в которых происходят в XX веке. В этих романах затрагиваются конкретные даты и события революции 1905 года в Российской империи, Первой мировой войны, создания независимой республики Латвии в 1918 году и возникновения авторитарного режима в ней во второй половине тридцатых годов, советской оккупации в 1940 году, за которой почти сразу же последовали массовые депортации коренного населения, режим, навязанный властью гитлеровской Германии в 1941 году. В нескольких романах описываются драматические события после Второй мировой войны, в условиях советской власти в стране. Принципиально важное значение здесь имеет тот факт, что все авторы этих произведений родились в советскую эпоху, на собственном опыте могли наблюдать переход от одного режима к другому и способны критически оценить как прежнюю, так и нынешнюю (постсоветскую и неоколониальную) реальность. Все эти книги вызвали бурные дискуссии в среде самых разных поколений читателей, включая тех, кто прежде был довольно равнодушен к художественной прозе. Этот факт не только является еще одним доказательством, что литература способна возбуждать серьезные дискуссии по вопросам истории и исторической памяти, но и указывает на то, что латвийское общество сознает необходимость подобной оценки.
В заключительной части этой главы я собираюсь затронуть некоторые характерные черты одного из романов серии, а именно романа «Трутень» Инги Абеле. Этот текст содержит две повествовательные линии, соединяющие между собой современность и исторический опыт народа.
В начале романа героиня от первого лица рассказывает, как разыскивает свидетелей прошлых событий, лично связанных с историей ее семьи, и в результате своих поисков знакомится с одним пожилым человеком. Их разговоры после первоначальной неохотной реакции ее нового знакомого, который, сам не желая того, вынужден предаваться болезненным воспоминаниям о своем прошлом, постепенно приводят к частичному восстановлению, казалось бы, навсегда утраченных памятью событий. Альбом со старыми рисунками, представленный рассказчицей в качестве того общего, что могло бы связывать ее с собеседником, пробуждает между ними некое родственное чувство, способствующее проникновению в хранилища памяти обоих.
В центре внимания романа — город Рига после Второй мировой войны. В самом начале повествования главный герой долго гуляет по хорошо знакомым ему улицам города, и перед читателем разворачивается городской пейзаж, который, как ему кажется, к концу сороковых годов изменился до неузнаваемости. Старые дома наполнились новыми обитателями. На улицах поразительно много инвалидов войны. Это преимущественно переселенцы, люди, которые воевали, ведь это было объявлено патриотическим долгом каждого, и вот теперь они сорваны с насиженных мест, брошены на произвол судьбы и ниоткуда не имеют поддержки, чтобы вести достойную жизнь. Встреча с группой таких людей в частично разрушенной во время войны церкви Святого Петра в Риге являет собой красноречивый пример такой ситуации. В помещении церкви по вечерам почти пусто, и расположившаяся там группа инвалидов греется у костра. Интерьер церкви представляет собой со- вершенный контраст с тем, что было здесь прежде. У собравшихся здесь отбросов общества нет будущего, как нет у церкви и верующих, которые хотели бы посетить это святое место. Коренные жители бросили свои дома, а те, кто остался, — теперь чужие в окружающей их обстановке.
Одним из ключевых образов романа является Рижский ипподром, этот сложный образ здесь выступает в нескольких важных ипостасях. Во-первых, ипподром — это одно из знаковых мест предвоенной Риги, некогда оживленное, многолюдное место, где всегда можно культурно отдохнуть, пообщаться с друзьями. Значительная часть повествования состоит из историй о былой славе этого места. Впоследствии, в 1965 году, как пишет автор в эпилоге романа, Рижский ипподром был закрыт, и зияющий разрыв во времени стал еще шире [Ābele 2017: 420]. Когда я в детстве гулял в этом районе, он представлял собой лишь огромную, пустую, покинутую людьми территорию, бесполезную и никчемную. В XXI веке началось новое строительство, и теперь район снова преобразился до неузнаваемости.
Во-вторых, многие персонажи романа — работники ипподрома, и, встречаясь, они предаются воспоминаниям о предвоенном времени. Большинство из них, независимо от их этнического происхождения, — носители этических норм, характерных для всего общества в период независимости. Это люди разных профессий, но их объединяет одно: все они обожают лошадей.
В-третьих, в эпоху сталинизма в Латвию прибывают новые люди, и межчеловеческие отношения меняются на всех уровнях. В самом первом эпизоде, связанном с событиями 1949 года, с которых начинается историческая линия романа, мы видим, как главный герой встречается с двумя незнакомцами, нетерпеливо поджидающими его у дорожки ипподрома. При знакомстве звучат некие ключевые слова, которые мгновенно рассеивают густой туман раннего весеннего утра. Один заявляет о том, что он связан с КГБ, а другой сообщает, что работает в Министерстве сельского хозяйства и перед ним поставлена задача ознакомиться с ситуацией в Латвии. Он москвич, и этого напоминания об имперском центре достаточно, чтобы без лишних слов охладить общую атмосферу разговора; герой с отчетливой ясностью осознает, что настали новые времена.
События в романе разворачиваются в течение нескольких недель и приводят к массовой депортации народа этой Балтийской республики — кстати, проходила депортация одновременно во всех трех оккупированных республиках 15 марта 1949 года. Чтобы продемонстрировать, до какой степени советская оккупация изменила жизнь коренного населения, повествование захватывает и некоторые более ранние события в стране.
Очевидно, что современный расцвет исторической художественной литературы в Латвии тесно связан как с переоценкой истории после восстановления независимости прибалтийских государств в 1991 году, так и с недавними политическими переменами в Восточно-Центральной Европе. После первоначальной волны увлечения постмодернизмом в литературной теории и практике, особенно в девяностые годы прошлого века, интерес читающей публики постепенно возвращается к социальным и политическим проблемам, в том числе и к попыткам переосмысления исторической памяти.
Заключение
Предпринятый в этой статье анализ следовал последним тенденциям в области постколониальных исследований; в ней отмечается, что эти исследования приобретают все более разносторонний характер с использованием сравнительного метода в подходе к ряду событий, которые прежде рассматривались изолированно от других. В контексте ситуации в Восточно-Центральной Европе и, в частности, в странах Балтии, которым, собственно, посвящено мое исследование, такая эволюция в науке позволяет сделать как минимум два вывода. Первый: возникли новые стимулы к тому, чтобы рассматривать литературу стран Балтии с позиции сравнительной перспективы, которая выводит ее из изоляции и порождает прежде не замеченные связи. Второй: наблюдая за ходом развития обществ в Балтийских странах и изучая процессы, обнаруживающие скрытые пласты жизненного опыта, исследователь получает возможность оценки живой и яркой, многонациональной по природе своей, прежней жизни на этих территориях. Что помогает заглянуть далеко за рамки современных общественных противоречий, корни которых уходят в прошлое, когда страна жила в условиях идеологического диктата колониального центра.
Из всего вышесказанного следует, что область постколониальных исследований продолжает оставаться богатым полем для научных поисков. Однако в ходе ее стремительного расширения здесь необходимо, с одной стороны, сохранить некий баланс, а с другой, суметь правильно оценить это расширяющееся пространство не перестающих изумлять нас открытий и выводов, открывающее перед нами все новые горизонты для глобальных обобщений.
Пер. с англ. Владимира Кучерявкина
Библиография / References
[Ābele 2017] — Ābele I. Duna. Rīga: Dienas Grāmata, 2017.
[Annus 2012] — Annus E. The Problem of Soviet Colonialism in the Baltics // Journal of Baltic Studies. 2012. № 43 (1). P. 21—45.
[Annus 2018] — Annus E. Soviet Postcolonial Studies: A View from the Western Borderlands. London: Routledge, 2018.
[Assmann 2013] — Assmann A. Cultural Memory and Western Civilization. Functions, Media, Archives. Cambridge: Cambridge University Press, 2013.
[Assmann, Short 2012] — Assmann A., Shortt L. Introduction // Memory and Political Change / Ed. by A. Assmann and L. Shortt. Basingstoke: Palgrave Macmillan, 2012. P. 1—14.
[Bunkše 2004] — Bunkše E.V. Geography and the Art of Life. Baltimore: The Johns Hopkins University Press, 2004.
[Clark 2003] — Clark K. Socialist Realism and the Sacralizing of Space // The Landscape of Stalinism: The Art and Ideology of Soviet Space / Ed. by E. Dobrenko and E. Naiman. Seattle; London: The University of Washington Press, 2003. P. 3—18.
[Cornis-Pope, Neubauer 2004] — Cornis-Pope M., Neubauer J. Introduction // History of the Literary Cultures of East-Central Europe: Junctures and Disjunctures in the 19th and 20th Centuries: Vol. I / Ed. by M. Cornis-Pope and J. Neubauer. Amsterdam: John Benjamins, 2004. P. 1—18.
[David-Fox 2015] — David-Fox M. Crossing Borders: Modernity, Ideology, and Culture in Russia and the Soviet Union. Pittsburgh: Pittsburgh University Press, 2015.
[Davoliūtė 2016] — Davoliūtė V. The Sovietization of Lithuania after WWII: Modernization, Transculturation, and the Lettered City // Journal of Baltic Studies. 2016. № 47 (1). P. 49—63.
[Kelertas 2006a] — Baltic Postcolonialism / Ed. by V. Kelertas. Amsterdam: Rodopi, 2006.
[Kereltas 2006b] — Kelertas V. Introduction // Baltic Postcolonialism / Ed. by V. Kelertas. Amsterdam: Rodopi, 2006. P. 1—10.
[Kovačević 2008] — Kovačević N. Narrating Post/ Communism: Colonial Discourse and Europe’s Borderline Civilization. London: Routledge, 2008.
[Kvietkauskas 2007] — Kvietkauskas M. Vilniaus literatūrų kontrapunktai: ankstyvasis modernizmas, 1904—1915. Vilnius: Lietuvos rašytojų sąjungos leidykla, 2007.
[McLeod 2013] — McLeod J. Postcolonialism and Literature // The Oxford Handbook of Postcolonial Studies / Ed. by G. Huggan. Oxford: Oxford University Press, 2013. P. 449—466.
[Moore 2006] — Moore David C. Is the Post- in Postcolonial the Post- in Post-Soviet? Toward a Global Postcolonial Critique // Baltic Postcolonialism / Ed. by V. Kelertas. Amsterdam: Rodopi, 2006. P. 11—44.
[Nagle 2018] — Nagle G. Zudušā meklējumos // Ir. 2018. № 3. P. 28.
[Oberländer, Wohlfahrt 2004] — Riga: Porträt einer Vielvölkerstadt am Rande des Zarenreiches 1857—1914 / Ed. by E. Oberländer and K.Wohlfahrt. Paderborn: Ferdinand Schöningh, 2004.
[Platt 2013] — Platt Kevin M.F. Occupation versus Colonization: Post-Soviet Latvia and the Provincialization of Europe // Memory and Theory in Eastern Europe / Ed. by U. Blacker, A. Etkind, and J. Fedor. Basingstoke: Palgrave Macmillan, 2013. P. 125—145.
[Pucherová, Gáfrik 2015] — Pucherová D., Gáfrik R. Introduction // Postcolonial Europe? Essays on Post-Communist Literatures and Cultures / Ed. by D. Pucherová and R. Gáfrik. Leiden; Boston: Brill; Rodopi, 2015. P. 11—23.
[Rothberg 2009] — Rothberg M. Multidirectional Memory: Remembering the Holocaust in the Age of Decolonization. Stanford: Stanford University Press, 2009.
[Șandru 2012] — Șandru C. Worlds Apart? A Postcolonial Reading of Post-1945 East-Central European Culture. Newcastle upon Tyne: Cambridge Scholars, 2012.
[Spivak 2006] — Spivak Gayathri Ch. Are we Postcolonial? To the Teachers of Slavic and Eas tern European Languages [Forum: Conference Debates] // PMLA. 2006. № 121 (3). P. 828—829.
[Ștefănescu 2013] — Ștefănescu B. Postcommunism/ Postcolonialism. Siblings of Subalternity. București: Editura Universității din București, 2013.
[Tlostanova 2012] — Tlostanova M. Postsocialist ≠ Postcolonial? On Post-Soviet Imaginary and Global Coloniality // Journal of Postcolonial Writing. 2012. № 48 (2): Special Issue “On Colonialism, Communism and East-Central Europe”. P. 130—142.
[Tlostanova 2015] — Tlostanova M. Postcolonial Theory, the Decolonial Option and Postsocialist Writing // Postcolonial Europe? Essays on Post-Communist Literatures and Cultures (note 6) / Ed. by D. Pucherová and R. Gáfrik. Amsterdam: Rodopi, 2015. P. 27—45.
[Tlostanova 2017] — Tlostanova M. Postcolonialism and Postsocialism in Fiction and Art: Resistance and Re-Existence. Basingstoke: Palgrave Macmillan, 2017.
[1] Тордесильясский договор — соглашение между Испанией и Португалией о разделе сфер влияния в мире. Заключен 7 июня 1494 года в городе Тордесильяс. Одобрен буллой папы Юлия II в 1506 году. — Примеч. перев.