Опубликовано в журнале НЛО, номер 4, 2020
Тимур Атнашев (Институт общественных наук РАНХиГС; старший научный сотрудник Центра публичной политики и государственного управления; доцент; PhD)
Timur Atnashev (School of Public Policy, RANEPA; senior researcher, associate professor; PhD)
Михаил Велижев (Национальный исследовательский университет «Высшая школа экономики»; профессор Школы филологии факультета гуманитарных наук; кандидат филологических наук; PhD)
Mikhail Velizhev (National Research University — Higher School of Economics; Professor, School of Philology; PhD)
Подборка представляет собой препринт сборника «Несовершенная публичная сфера. История режимов публичности в России» (сост. Т. Вайзер, Т. Атнашев, М. Велижев. М.: Новое литературное обозрение, 2020). Систематических исследований, посвященных публичной сфере в России, практически единицы. Из них можно назвать три, дающих целостную и разнообразную картину российской публичности: [Публичная сфера 2013; Синдром публичной немоты 2017; The Public Sphere in Russia 2020], поэтому мы видим своей целью развитие концептуального инструментария public sphere studies на российском эмпирическом материале. Эта подборка продолжает тематический блок «История политических языков и режимы публичности» (НЛО. 2018. № 151), где с опорой на кейсы императорской и советской России авторы анализировали режимы публичности и переходные состояния общественной жизни, в которых менялись статус и значение публичной речи.
Участники подборки (как и сборника) берут за точку отсчета нормативную концепцию буржуазной публичной сферы (Хабермас) и ее критику (Фрэзер, Негт, Клюге, Муфф и др.) и показывают, что применительно к публичности (официальной, контр- или альтернативным публичностям) в тоталитарном СССР классическая модель, с одной стороны, не вполне адекватна, но с другой, окрывает возможности для новых концептуализаций. Немного изменяя оптику, мы говорим о режимах публичности, обусловленных политическими и культурно-историческими контекстами. Мы заимствуем понятие режим публичности у американских специалистов по урбанистике и публичной сфере [Staeheli, Mitchell, Nagel 2009], для которых были важны вопросы ограничения реального и символического доступа к публичному городскому пространству. Для нас режимы публичности скорее задаются конвенциями и правилами публичных высказываний в различных жанрах, а также рамками возможных реакций на политическую речь и художественные произведения. Критический текст в рабочей газете, выступление на партсобрании или художественная выставка воздействуют на аудиторию внутри определенного контекста и правил. Эффекты публичности свидетельствуют о локальных эффектах коммуникативной власти, достаточно значимых, чтобы оказывать воздействие на поведение людей, не являясь частью формальных институтов и не будучи подкрепленными угрозой санкций или насилия. Благодаря этим эффектам гражданам и подданным удается влиять и на тех, кто имеет больше власти или даже всю ее полноту, с помощью гласной речи и различных форм выражения позиций или образов. Однако свободная полемика горожан и граждан, которая постепенно стала нормативным идеалом и все более распространенной практикой для большинства, часто оказывалась в российской и европейской истории Нового и Новейшего времени слишком опасной для политической иерархии, слишком конфликтной, подверженной манипуляциям сверху или слишком бесплодной, чтобы стать основой для стабильных и легитимных институциональных решений. После возникновения устойчивых представительных демократий в Германии, Франции, Италии или Испании во второй половине ХХ века и в еще большей мере после распада СССР (в том числе, в связи с вышедшим в это время переводом классического текста Хабермаса на английский, отчасти воспринятого — вопреки намерениям автора — как манифест своеобразного триумфа публичности) в отечественном контексте возникло исторически новое и отчасти наивное представление об устойчивости публичной сферы. В применении к российскому настоящему и прошлому такая перспектива внушала избыточные надежды, которые сменяются, возможно, также несколько избыточным пессимизмом в отношении опыта освоения делиберативных механизмов в отечественной политике, общественной жизни и культуре. Понятие режима публичности в применении к нашему контексту позволяет учесть как исходную силу и автономию эффектов публичной коммуникации, так и историческое многообразие конкретных конфигураций властных, силовых и социальных механизмов, ограничивающих и канализирующих тонкую и свободную субстанцию коммуникативной власти.
Опираясь на исходную историческую реконструкцию Хабермаса и последующие критические исследования, мы можем выделить несколько характеристик, которые вместе способны дать нам представление о национальных и локальных режимах публичности:
1) формальные и неформальные механизмы ограничения и предоставления доступа к публичной речи или демонстрации художественных высказываний на различных площадках (areas of sociability) и соответствующие ограничения;
2) иерархия (формальная или неформальная), неравенство значимости высказываний разных акторов в зависимости от должности, статуса, сословия, образования, пола и т.п.;
3) механизмы цензуры, регламенты, уставы и сложившиеся конвенции и правила, регулирующие публичные высказывания (и соответственно санкции за их нарушения) в диапазоне от идеологического дискурса до художественных произведений;
4) практики, формы, жанры и материальная инфраструктура публичной коммуникации: трактаты, памфлеты, «толстые» журналы, газеты, открытые письма, выставочные залы, литературная и художественная критика, салонные разговоры, беседы на кухне или в кофейне, парламентские дебаты, речи на суде, ток-шоу на ТВ, соцсети и т.п.; организации или институты, обеспечивающие сферу полемики и принятия решений, обязательных для участников (клубы, парламент, масонские ложи, суд, университет и др.);
5) господствующие представления о допустимых источниках и способах производства нормативных утверждений и авторитетных публичных высказываний: эпистемология, ценности, канон в политической философии или в искусстве;
6) социально-экономические, юридические и политические основания для самостоятельности (зависимости) агентов, участвующих в публичной коммуникации.
Вместе со сменой политических диспозиций меняются и механизмы, поддерживающие и воспроизводящие публичные сферы. Хотя базовое противопоставление репрезентативной (официальной) публичности и альтернативных или контрпубличностей, сложившееся в критической традиции после Хабермаса, остается актуальным, акцент смещается на конкретные эффекты публичности, обусловленные контекстом, задачами и ключевыми игроками внутри локального или официального режима.
С опорой на российские case-studies мы хотим показать, как в отдельных социальных нишах формируются локальные режимы публичности, не прямо связанные с официальной публичной сферой. Внутри таких относительно защищенных от политического давления локальных режимов публичности постепенно возникает коммуникация с большой степенью автономии и свободы высказываний. Эти случаи можно отделить и даже в качестве исследовательской перспективы противопоставить попыткам политических реформ. Руководители русского и советского государства несколько раз делали серьезную, пусть иногда и вынужденную, ставку на широкое внедрение гласности и делиберативных механизмов в политические институты, как правило (но не всегда), одновременно встраивая существенные ограничения на их применение (Александр I, Александр II, Николай II, В.И. Ленин, Н.С. Хрущев, М.С. Горбачев, Б.Н. Ельцин): в такие периоды происходила значительная либерализация официальной публичной сферы страны. Однако эти настойчивые попытки не увенчались успешным закреплением механизмов публичности в политических институтах.
Конечно, применительно к позднему СССР и к предшествующим периодам русской истории мы не можем говорить о «буржуазной публичной сфере», которая предполагает содержательные и гласные дебаты граждан об общем для них интересе и приводит к политически значимому и консолидированному (по самым важным вопросам) общественному мнению. Для адекватного взгляда на советскую историю публичности в целом важен как анализ механизмов официальной пропаганды и контроля за любыми публичными высказываниями сверху вниз в сочетании с «низовыми» стратегиями освоения дискурса или ухода в ритуал, так и настойчивое стремление самостоятельных акторов к творческому самовыражению и их намерение прямо и косвенно воздействовать друг на друга в «горизонтальной» плоскости, используя эффекты публичности.
Мы предлагаем разделять два типа режимов публичности: а) институты, где принятие решений прямо основано на гласных дебатах, и б) институты и коммуникативные среды, где проявляются социально значимые эффекты публичности, но с ограниченным или слабым влиянием на решения. В представленном блоке мы хотим уделить основное внимание второму типу, что позволит увидеть более сложную картину, чем при их невольном смешении. Данное различение двух типов публичности содержательно следует за Фрэзер, разделявшей сильную и слабую публики. Но в отличие от Фрэзер, нормативным намерением которой было содействовать превращению слабой публики в сильную, наша историографическая задача заключается в том, чтобы найти адекватные способы описания и понимания разнообразия слабых советских публик и соответствующих режимов публичности как в политической сфере, так и в области художественного творчества. Как мы отмечали выше, для российской и советской истории характерно активное использование и накопление эффектов публичности, которые, впрочем, не становятся устойчивой основой для совместных решений и работающих политических институтов. В этом смысле другой важной задачей, которую мы не затрагиваем здесь и оставляем для последующих исследований, будет осмысление этого непростого, но также богатого российского опыта успехов и неудач институционализации сильной публики.
Советская публичная сфера и локальные режимы публичности исследуются авторами как сфера репрезентации советского общества, норм и ориентиров его культурной политики и публичной коммуникации. В самых общих чертах можно выделить несколько важных функций, которые официальная публичная сфера выполняла для советского общества. Она:
1) обеспечивала легитимацию режима;
2) являлась демонстрацией социальной нормы и нормативного публичного языка, задавала схемы социальной коммуникации;
3) служила инструментом создания коллективной общности;
4) обеспечивала определенный уровень обратной связи и гласности при сохранении партийного, над- и внутрипартийного контроля за обсуждениями любых общественно значимых вопросов;
5) обеспечивала утверждение оптимистических сценариев и прогнозов коммунистического строительства, создавала образы позитивных социальных героев.
Примером официальной публичной сферы, воплощающим в себе почти все эти функции одновременно, может служить такой социалистический вид досуга, как советский спорт начиная с 1930-х годов. В этот период спорт становится одновременно массовым и политическим проектом, зрелищем и политтехнологией. В качестве популярного массового зрелища он производит и коллективный опыт совместности, и репрезентацию официальной идеологии (см.: [О’Махоуни 2010]). В этом ключе, например, будет построена статья Анны Ганжы, где она рассматривает советский цирк «не только как популярное массовое зрелище, но и как важнейший коллективный опыт, опыт публичности, объединявший большинство советских людей». На фоне официальной нормативной публичной сферы рассматриваемые другими авторами режимы публичности представляют собой различные модификации институциональных условий актов публичной коммуникации (высказываний и перформативных мероприятий), реконструкция которых и становится задачей исследований.
Препринт состоит из двух блоков. Первый — «Имитация общественности» — показывает, как публичная коммуникация в позднесоветское время претерпевает некоторые перформативные изменения (что наследует концепции «перформативного сдвига» А. Юрчака). Как в зрелищных формах советской публичности присутствовали срежиссированная спонтанность, театральность, инсценировка, так и дискурсивные формы публичной коммуникации (партсобрания, публичная переписка) приобретали ритуальный и имитативный характер. В статье «Мыслить как коммунисты: протоколы сельских партсобраний эпохи развитого социализма» Татьяна Воронина и Анна Соколова исследуют нарративную структуру протоколов советских партийных собраний в регионах СССР. Опираясь на концепцию А. Юрчака, они показывают, как протоколы собраний воспроизводили обязательную форму отчета, тем самым обеспечивая легитимацию режима, не терпящего критики и противоречий; и как вытесненные из формальных протокольных актов содержательные противоречия все же находили иные формы бытования на практике. Таким образом, ритуализация сочетается с возникновением локального режима публичности, позволявшего поддерживать относительно адекватно обратную связь между сельскими жителями и местной администрацией.
Ольга Розенблюм в статье «“Дискуссий не было?: Открытые письма конца 1960-х годов как поле общественной рефлексии» исследует артикуляцию открытых писем (полузакрытых писем, жалоб, заявлений), которые формировали публичное поле общественных дискуссий. Она приходит к выводу, что открытые письма конца 1960-х годов позволяют говорить не о существовании публичной сферы, а о развитии различных ее признаков. Однако как и письма 1930—1950-х годов в газеты, имитирующие общественное мнение и общественную активность, полемика позднесоветского периода имела номинальный декларативный характер, не предполагающий открытого дебата с оппонентом.
Второй блок — «Режимы публичности в (поздне)советских культуре и искусстве» — рассматривает явления культуры и искусства в контексте сталинской и послесталинской культурной политики. Так, отталкиваясь от концепции «театральной публичной сферы» Кристофера Бальма, Анна Ганжа в статье «“И все мы похожи слегка на детей”: производство публики в советском цирке» показывает, как — вступая в оппозицию буржуазному цирку с его ставкой на развлекательность и аффекты — советский цирк создавал идеальный образ пролетарской публики, задавал параметры новой социальной нормы и воспроизводства социальности.
Если сталинская официальная публичность была призвана вырабатывать нормативные образцы публичного поведения и социальной идентичности, то послесталинская культурная политика оставляла возможность для экспериментов. Вмешательство государственной идеологии во все сферы жизни провоцировало на создание альтернативных режимов публичности: изнутри официальных или идеологически легитимных публичных сфер проявлялись иные типы социальных пространств и публичной коммуникации.
Маргарита Павлова в статье «Генеалогия публичной сферы в позднесоветском обществе: Клуб-81 и Группа спасения памятников архитектуры как примеры общественной самоорганизации в Ленинграде» показывет, как в 1970— 1980-е годы Клуб-81 в качестве публичной платформы обеспечивал институциональные условия для независимых, альтернативных, неформальных публик, «язык которых стал единственным доступным способом беспрепятственной артикуляции несогласия с режимом»; и как на этом фоне Группа спасения памятников архитектуры спровоцировала общественную дискуссию по вопросам охраны памятников в позднесоветском Ленинграде.
Наконец, Марина Максимова в статье «Кураторство как способ создания публичной сферы: выставки альтернативного искусства в позднесоветской Москве» исследует роль выставок альтернативного искусства в создании и развитии публичной сферы в Советской России. На примере 17-й Молодежной выставки как события публичной жизни конца 1970-х — начала 1980-х годов она показывает, что альтернативные выставки становились «важнейшей платформой для развития и поддержания неофициальной публичной среды». Не становясь в оппозицию официальной публичности, эти неформальные публичные сферы «предлагали пространство для коммуникации, дискуссий и споров, столкновения разных взглядов и встреч разных публик». Практикуемые в них специфические формы социальной коммуникации и сообществ позволяли преодолеть гомогенное понятие «народ», на котором основывалась официальная публичность.
Библиография / References
[О’Махоуни 2010] — О’Махоуни М. Спорт в СССР: физическая культура — визуальная культура. М.: Новое литературное обозрение, 2010.
(O’Mahony M. Sport in USSR. Physical Culture — Visual Culture. Moscow, 2010. — In Russ.)
[Публичная сфера 2013] — Публичная сфера: теория, методология, кейс-стади / Под ред. E. Ярской-Смирновой, П. Романова. М.: ООО «Вариант»: ЦСПГИ, 2013.
(Publichnaja sfera: metodologija, teorija, case-study / Ed. by E. Jarskaja-Smirnova, P. Romanov. Moscow, 2013.)
[Синдром публичной немоты 2017] — «Синдром публичной немоты». История и практика публичных дебатов в России / Под ред. Н. Вахтина, Б. Фирсова. М.: Новое литературное обозрение, 2017.
(Public Debate in Russia: Matters of (Dis)order. Moscow, 2017. — In Russ.)
[The Public Sphere in Russia 2020] — The Public (Javnost’). Special issue: The Public Sphere in Russia between Authoritarianism and Liberation / Guest edited by G. Yudin, T. Weiser. 2020. Vol. 27 (https://www.tandfonline.com/ toc/rjav20/27/1?nav=tocList&fbclid=IwAR0 GUnEe5hGDlgevqqJvk9heYgIa89h8GPEa7 6FQkaDdt7d9mMcMvyruJnk).
[Staeheli, Mitchell, Nagel 2009] — Staeheli L., Mitchell D., Nagel C.R. Making Publics: Immigrants, Regimes of Publicity and Entry to “The Public” // Environment and Planning D: Society and Space. 2009. Vol. 27 (4). P. 633—648.
[1] Тематический блок подготовлен в рамках выполнения научно-исследовательской работы государственного задания РАНХиГС: «Языки и практики общественно-политических дискуссий в истории России ХIX—XX веков».