(Рец. на кн.: Галина М. Все имена птиц. Хроники неизвестных времен: романы, повести. М.; СПб., 2019)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 3, 2020
Галина М. Все имена птиц. Хроники неизвестных времен: романы, повести
М.; СПб.: Азбука; Азбука-Аттикус, 2019. — 1136 с.
В сборнике прозы Марии Галиной три романа: «Малая Глуша» в двух частях, «СЭС-2. 1979» и «Малая Глуша. 1987» (2009), «Медведки» (2011), «Ирамификация, или Удивительные приключения Гиви и Шендеровича» (2000), и две повести: «Покрывало для Аваддона» (2000) и «Прощай, мой ангел» (1999). Объемлющая несколько исторических эпох (время обеих частей «Малой Глуши» — глухие советские сумерки, «Ирамификации» и «Покрывала…» — (до жути) развеселые девяностые с их (пугающим) обилием возможностей, «Медведок» — (не имеющие внятного образа) двухтысячные, события «Ангела…» разворачиваются в параллельном нашему потоке времени, в альтернативной истории (наш вариант истории из нее отчасти просматривается)), книга собирает в цельность написанное автором о единственно занимающем ее предмете: о корнях реальности и взаимоотношениях с ними человека.
В сложноустроенных галинских текстах много до противоречивости разного, включая и иронию (вплоть до карикатур, которыми особенно изобилует довольно ерническая в целом «Ирамификация»), и игру, и, с их помощью, осмысление-преодоление советского мира, его привычек и инерций, надежд на будущее, культовых фигур, хорошо обжитых текстов. (В «Ирамификации» и «Покрывале…» — дистанцирование от мира постсоветского, оказавшегося не многим краше.) В «Малой Глуше» собеседники-оппоненты автора — прежде всего Стругацкие. Каждая из двух частей романа неявно, но узнаваемо возражает им: первая, где сотрудники типовой с виду советской конторы борются с нечистью, — ответ «Понедельнику», начинающемуся в субботу. Вторая, герои которой идут через пространство с непостижимыми закономерностями к месту, исполняющему желания, — «Пикнику на обочине» (желание в данном случае одно — вернуть в жизнь мертвых; но это не так важно, тем более что в «Пикнике…» такой сюжет тоже был).
Ирония и печаль, игра и жуть в этих текстах нераздельны, пронизывают и предполагают друг друга. И главное у Галиной не мистика, а онтология: совокупность интуиций о том, как устроен мир. Система взглядов на это устройство прикрытыми глазами. (Ирония тут — разновидность осторожности. Как и игра.)
Считать эти пять больших текстов онтологическим трактатом соблазнительно, но автор не склонен спрямлять свой взгляд на наблюдаемую реальность и высказываться о ней в формате утверждений. Однако связным, развивающимся внутри себя высказыванием их считать можно.
О таинственной подоплеке всего сущего Галина не утверждает ничего окончательного (разве одно: она точно есть). Финалы всех текстов книги остаются более или менее разомкнутыми. Герои их, впутавшиеся в основную сюжетообразующую интригу (в каждом случае она связана с изнанкой видимого и с населяющими ее духовными сущностями — кроме последней повести), из этой интриги так или иначе, пусть с потерями, в конце концов выбираются (это, пожалуй, одна из немногих черт, роднящих тексты Галиной с так называемой жанровой литературой, призванной, как известно, развлекать, отвлекать, утешать и вообще подтверждать устойчивость мира). Но как бы ни расширил, ни уточнил приобретенный опыт их представления о том, как все происходит «на самом деле», разгадок (тем более исчерпывающих) о природе случившегося у них в руках ни в одном из случаев не оказывается. Галина же, метанаблюдатель созданного ею мира, лишь предполагает, догадывается, удивляется (в основном — тревожно и настороженно), предпочитая оставлять реальность в адекватном ей статусе тайны.
Но некоторое представление о том, как эта реальность, по догадкам автора, устроена, составить себе можно.
Сквозная тема, на которой здесь держится все (сюжет лишь наводит на нее взгляд, никогда не позволяя разглядеть в упор; здесь вообще ничего не дается прямому взгляду), — множественность уровней реальности. Их по меньшей мере два: уровни видимый и невидимый, «видимостный» (иллюзорный) и истинностный. Ни вещь, ни человек, ничто вообще здесь — не то, чем предстают пяти обыкновенным чувствам (и могут обернуться чем угодно). Но в то же время — именно то, во всех подробностях. Прямее всего это проговаривается в «Малой Глуше» (самом основательном из здешних текстов) в связи с миром посмертия, но применимо к любому из участков галинской реальности.
«Здесь все одинаково настоящее, — серьезно сказал псоглавец. — Или одинаково ненастоящее». И добавляет: «У вас совершенно удивительные представления о природе вселенной. Вообще обо всем. Мы своим детям рассказываем о вашем мире. Поразительный просто мир» (с. 338—339).
(Мир во всех пяти текстах, по всем приметам, один и тот же.)
Итак, Бога как онтологической доминанты всего сущего, задающей всему иерархический порядок существования в этом мире, скорее всего, нет — по крайней мере, следы Его присутствия, замысла и всеорганизующей воли не просматриваются (даже в «Ирамификации», основной источник образности которой — Коран, этого Персонажа мы не встретим). От Него здесь (в «Покрывале для Аваддона») — разве что Имена, вернее, одно, «несуществующее», «самое страшное, самое могущественное», «семьсот двадцать первое» (с. 992), — его, дотоле неведомое, вычислил математик Гершензон. Бессмертие души явно есть. И уж точно живы все существа и сущности, населяющие мифологии, религии, фольклор и суеверия народов мира: на изнанке видимого они обитают на равных правах, не разбирая границ, и могут общаться и соединяться друг с другом, не смущаясь разнородностью и разновременностью своего происхождения (выдуманный Лавкрафтом Ктулху в «Медведках» уживается в рамках одного сюжета с древнегреческой Гекатой и с мифической страной Агартой, расположенной предположительно в Тибете или Гималаях). Не говоря уже о том, что все они способны принимать человеческий облик и делают это при первой возможности.
А вот онтологический статус всего, попадающего в поле восприятия человека, проблематичен. Эта зыбкая, плывучая онтология во многом зависит от точки зрения и внутреннего расположения наблюдающего. (Тут Галина снова напрямую продолжает Стругацких, у которых в Зоне происходит то же самое.) На то, что мы принимаем за реальность, можно влиять силой мысли и воображения, в том числе ненамеренно, изменяя не только настоящее, но и прошлое (время тут не так уж необратимо). Так, в «Медведках» выдуманные родственники Сметанкина обретают подлинность со всеми ее признаками, включая фамильное, телесное сходство, втягивая в свое родство и того, кто все это придумал, — и меняя ему биографию.
Но внешним и видимым все не исчерпывается. И тут начинается свойственная этому миру этика — правила построения поведения и внимания.
Все, осязаемое пятеркой чувств, всем собой указывает за пределы себя (на то, на что нельзя смотреть прямым взглядом) и обмануть — очень даже может. Пренебрегать его подробностями нельзя: они, симптоматика незримого, никогда не случайны.
Поэтому Галина, внимательнейший бытописатель, реконструирует недавнее прошлое с такой чувственной достоверностью, что, узнавая описанное моментальным телесным узнаванием, одновременно чувствуешь (необъяснимую лишь на первых порах) тревогу.
Тем более, что второй, тайный план реальности, по интуициям автора, не менее чувственный и вещный, чем тот, что предстает взгляду. (Мир посмертья в «Малой Глуше. 1987» демонстрирует это гипнотически-убедительно.) Просто он иначе устроен, другая механика.
«Видимое» и «невидимое» здесь — разные стороны одного целого, не вмещающегося полностью ни в поле зрения человека, ни в его понимание.
Этого двуединства, как и готовности всего видимого обернуться не тем, чем оно видится, нет лишь в повести «Прощай, мой ангел», выпадающей из намеченного в книге ряда. Она о принципиально иной естественной истории, с иной эволюцией, следствием которой стала и иная социальная история. Земля в этой версии заселена двумя разумными видами: людьми и грандами, они же, в повседневном словоупотреблении, мажоры — антропоморфными существами с рудиментарными крыльями и более тонкой и сложной, чем у человека, организацией. Эти последние, конституциональные аристократы, доминируют на Земле, жестко разделенной между видами сапиенсов на ареалы обитания. По одной из версий, корни этого разделения сакральны: грандам, объясняет священник герою-повествователю, «первородный грех неведом ни в каком виде. Но и на них есть свой грех — иначе они бы не были изгнаны из рая… позже, чем люди. Но изгнаны» (с. 1049). За гордыню. Есть и научная версия: «…если бы в австралийские реки не поперли рыбы с шестью плавниками… не заселили бы сушу Австралии шестиногие позвоночные… не развился бы из тамошних однопроходных этот странный однополый вид… ведь на любом другом континенте при нормальной пищевой конкуренции грандам с их вегетарианством… ничего бы не светило» (с. 1063—1064).
По своему замыслу «Ангел…» — один из самых интересных текстов сборника, наряду с «Малой Глушей. 1987», ее подробным двоемирием. «…Мы — изобретательны. Они — консервативны. Если бы не они, если бы человечество ничего не сдерживало… Кто знает — быть может, мы бы еще в этом веке вышли к звездам. Расселились бы по Вселенной. Нас опять же было бы больше <…> Еще один разумный вид — мощный сдерживающий фактор, даже при том, что пищевые базы в общем и целом у нас разные» (с. 1063). По исполнению и выводам он, правда, более схематичен, до прямолинейности. Из разрушительного восстания людей против мажоров вполне предсказуемым образом ничего хорошего не выходит.
Впрочем, для понимания в галинской модели мира остается еще много возможностей и необходимостей: к пониманию взывает вся «внешняя» сторона реальности.
Важно, что «неизвестными» оказываются именно ностальгически-узнаваемые позднесоветские годы. Не только потому, что остались незамеченными их «потусторонние» корни: они остались таковыми не по небрежению живущих, не по намеренной их слепоте — слепота к корням бытия входит в условия существования человека. Галина точно реконструирует недавнее время еще и, думается, затем, чтобы дать ему шанс еще раз быть прожитым — а значит, и продуманным.
Эта магическая фантастика — прежде всего форма исторической рефлексии. Как справедливо говорил в рецензии на «Малую Глушу» Лев Данилкин, «“советская жизнь” мифологизирована сейчас настолько, что, по сути, это тоже уже мифологическое пространство, переставшее быть “реальным”, фактически уже “дистопия”: слишком много посторонних “смыслов” было приписано этому времени задним числом» [1]. Но дело и в том, что и о советской фальши, и о советской жути оказалось адекватным говорить языком фантастики, всерьез принимающей логику мифологического сознания [2].
Невозможно не заметить и того, что по мере продвижения времени от прошлого сорокалетней давности ко все более близкому — к девяностым, к двухтысячным, а там и к параллельному будущему — повествование делается все менее вещным, описания среды, самих героев, их состояний и действий — все менее чувственными и подробными (заменяясь сквозящей, летучей тканью диалогов). Время, стояче-вязкое в «СЭС-2», затем будто истончается, события лишаются веса, рассказ о них — гипнотической, пугающей убедительности.
В мире «Ирамификации», «Покрывала…» и даже «Ангела», полного примет девяностых, уже не страшно (при том, что в первой из повестей идет речь о возможной гибели мира, а в последней — о реальном крахе цивилизации). Снижается… не само сакральное, всего лишь чувство его у персонажей, но этого достаточно: «Вы разомкнули запирающие узы, — объясняет каббалист Боря двум собеседницам сущность совершенного ими. — Камешки с могилки смахивали? С надгробной плиты? Когда тряпками своими по ней шкрябали…» (с. 992).
Девяностые не зря оказалось так органично вспоминать играючи, шутя и ёрничая, в жанре авантюрно-сказочно-иронического романа, почти анекдота. Эти годы еще не мифологизированы, не набрали символического веса. Осмысливать их всерьез рано — по крайней мере, было, когда писалась «Ирамификация» и всласть играющее с библейскими и каббалистическими аллюзиями и одновременно с буднями постперестроечной Одессы «Покрывало…», подмигивающее заодно и только что заново прочитанному в те поры русскому Серебряному веку. С ними можно было только играть — чтобы выстроить между ними и собой освобождающую дистанцию.
Не потому ли теперь, когда дистанция между нами и девяностыми уже наросла и окрепла, веселые, виртуозные тексты о них во второй части книги ощущаются все же как недостаточные?
…Но почему «Все имена птиц»? Где они здесь? Видимо, это те имена, заведомо случайные, опциональные, неточные, оттого и разнообразные, которыми мы окликаем попадающие в поле нашего зрения приметы бытия. Они даже отзываются на них иногда. Но все-таки разлетаются.
[1] Цит. по: Костырко В. Покров над бездной // Частный корреспондент. 2009. 2 декабря (http://www.chaskor.ru/article/pokrov_nad_bezdnoj_13028).
[2] Ср.: «…все по-настоящему страшное в романе связано не с мистикой, а с самыми повседневными реалиями советского быта» (Риц Е. Диббук на «Титанике» // Booknik.ru. 2009. 30 апреля (http://booknik.ru/today/fiction/dibbuk-na-titanike/)).