(Рец. на кн.: Les intellectuels russes à la conquête de l’opinion publique française: Une histoire alternative de la littérature russe en France de Cantemir à Gorki. Paris, 2019)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 2, 2020
Les intellectuels russes à la conquête de l’opinion publique française: Une histoire alternative de la littérature russe en France de Cantemir à Gorki / Sous la direction d’Alexandre Stroev. Paris: Presses Sorbonne nouvelle, 2019. — 368 p.
«А кто написал “Братьев Карамазовых”?» — спрашивал Марсель Пруст в письме к Люсьену Доде в августе 1897 г. [1], то есть уже в то время, когда после публикации в 1886 г. книги Мельхиора де Вогюэ «Русский роман» литература нашей страны вошла в моду в Европе и русские романисты, в том числе Достоевский, активно переводились и пропагандировались. Вопрос Пруста — один из примеров того, до какой степени знакомство французских читателей с русской литературой долгое время оставалось редуцированным, несмотря на предпринимавшиеся в обеих странах разного рода тактические маневры, направленные на ее «защиту и прославление». Именно история борьбы за создание литературных репутаций находится в центре внимания авторов сборника статей под заглавием «Русские интеллектуалы завоевывают французское общественное мнение: альтернативная история русской литературы во Франции от Кантемира до Горького», посвященного памяти Александра Сергеевича Янушкевича.
Сборник предлагает подробную (благодаря привлечению большого количества новых архивных документов и материалов европейской периодики) картину продвижения русских литераторов за пределы России. В обширной вступительной статье Александра Строева («“А теперь — кто победит: я или ты!” [2]: материалы для альтернативной истории русской литературы во Франции») дается общая панорама этого процесса, в которой представлены и те писатели, которые не стали предметом рассмотрения в отдельных статьях. А. Строев делает акцент на старательности приведения в действие и, как правило, эффективности механизмов создания русских литературных репутаций на Западе. В то же время картина вырисовывается неоднозначная. Казалось бы, кто из писателей не хотел найти ценителей в такой стране, как Франция, остававшаяся до второй половины XX в. доминирующим культурным центром, получить признание, которое (в силу широкого распространения французского языка) обеспечивало известность не только в Европе, но и практически во всем мире? Между тем, в заглавии не случайно стоит слово «интеллектуалы», а не «писатели». Поскольку, как выясняется, не так много русских писателей вступали, «подобно Растиньяку» (с. 11), в поединок с Парижем и предпринимали какие-то шаги, чтобы дать знать о себе франкоязычным читателям. Об их продвижении в большей степени радели именно разного рода интеллектуалы: переводчики, издатели, журналисты, дипломаты — посредники между русской и французской культурами. Среди них были французы, прежде всего те, которые провели много времени в России, но в целом превалировали русские подданные — дипломаты и обосновавшиеся во Франции россияне и поляки. Уже это обстоятельство приглушало резонанс их отзывов в стране, привыкшей прислушиваться почти исключительно к национальным авторитетам.
Из тех писателей, кто непосредственно претендовал на европейскую репутацию, поскольку писали по-французски (впрочем, Тредиаковский, как известно, издал свои французские стихи не в Париже, а после возвращения в Петербург в составе сборника «Езда в остров любви»), отдельные статьи посвящены Зинаиде Волконской, русскому подданному поляку Яну Потоцкому и Анатолю Демидову.
Волконская, чьи французские повести не остались без отклика в европейской прессе, во время пребывания во Франции была в большей степени на виду в качестве певицы (Екатерина Дмитриева. «Между Москвой, Парижем и Римом: салоны княгини Зинаиды Волконской»). Оставив литературное поприще (в статью включена публикация ее неизвестного французского текста, проникнутого романтической атмосферой мистической ночи), затем став католичкой и принимая в своем римском салоне многих русских писателей, она заботилась не столько об их литературной славе, сколько об их благосостоянии на чужбине и заодно о духовном мире, устраивая, в частности, встречи Гоголя со своими друзьями, польскими священниками, надеявшимися обратить его в католичество.
Публикации французских сочинений Потоцкого в Париже оказалось недостаточно для того, чтобы достичь успеха, хотя донесения полиции свидетельствуют, что у него была безусловная писательская известность. Потоцкий скорее не захотел, чем не сумел, привлечь к созданию своей литературной репутации более надежные инструменты, такие, как, например, парижские салоны, которые он посещал. Аристократическая сдержанность не позволила ему заняться в них саморекламой (Денис Кондаков. «Ян Потоцкий в Париже: неудавшаяся знаменитость?»).
Что касается Анатоля Демидова, то он очень старался прославиться как писатель, но тщетно. Автор написанного по-французски «Эскиза путешествия в южную Россию и Крым в 1837 году», он, подобно представителям русской литературы на французском языке второй половины XVIII в., искавшим поддержки у Вольтера, преподнес свою книгу вкупе с сопроводительным письмом Шатобриану, однако во французском общественном мнении остался как герой скандальной хроники и «маленький татарин» (Клод де Грев. «Отсутствие программирования vs “нахальная” стратегия»; в статье дается параллельное описание поведения в Париже А. Демидова и Гоголя).
В период только начинавшегося знакомства французских читателей с русской литературой особые усилия по распространению своих произведений предприняли Сумароков и Карамзин (вступительная статья А. Строева). Сумароков добился одобрения во французской прессе, написав, как и было положено, письмо Вольтеру, а затем обнародовав полученный им ответ фернейского патриарха в качестве доказательства своего таланта. Что касается переводов (в прозе) его трагедий, то они появились сначала в Петербурге, затем в Париже, но остались не востребованными французским театром. Карамзин рекламировал «Письма русского путешественника» (полный перевод которых на французский язык до сих пор не появился) в издававшемся в Германии франкоязычном журнале «Spectateur du Nord». Ему удалось занять место на страницах французской периодики в качестве ведущего русского писателя, почти достигшего уровня Мармонтеля и Флориана, как писали журналисты.
Статус Фонвизина в донесениях парижской полиции был повышен до «советника императрицы» (вступительная статья А. Строева), а Франсуа Гизо в письмах к Жуковскому называл его и Александра Тургенева графами. Между тем, писательский облик Фонвизина и Жуковского во Франции остался непроявленным (Ольга Лебедева, Александр Янушкевич. «Как поэт конструирует свою жизнь: парижский дневник Василия Жуковского (1827)»). Пример Жуковского служит французским журналистам для очередного напоминания о том, что русская литература — «это по большей части подражание, воспроизведение нашей» (с. 107). Рецензия Жана-Мари Шопена на «Стихотворения Василия Жуковского», «возможно, вдохновленная пребыванием Жуковского в Париже» (с. 124), отдает дань заслугам поэта, но вместе с тем намекает на трудность явить в переводе оригинальность того, чьи стихи сами в значительной степени являются переводами с редким указанием на источник. Посетитель парижских салонов, сам Жуковский о литературе почти не вспоминал, больше интересуясь в качестве воспитателя цесаревича политикой, историей и либеральными теориями (эти теории послужили формированию будущего царя-реформатора). Фонвизин, судя по всему, недоверчиво относился к похвалам французских литераторов, не читавших его произведений, и отказался сотрудничать с французской прессой в качестве корреспондента, поставляющего русскую экзотику, как позднее Вяземский прекратил свои попытки представить в журнале «Revue encyclopédique» Россию такой, какой ее видел он, а не редакция журнала, не желавшая обострять отношения с царским правительством (Екатерина Ларионова. «“Revue encyclopédique” как русская литературная и политическая трибуна»). От услуг Сергея Полторацкого, продвигавшего вольнолюбивые стихи Пушкина, этот журнал отказался сам, предпочтя сделать своим русским обозревателем Якова Толстого.
Сергей Тургенев, находившийся в Париже в качестве члена дипломатической миссии, судя по его дневнику, был далек от того, чтобы претендовать на какую-то известность во французском обществе: он представлял себя как полного ностальгии патриота, взирающего на Париж критическим оком сквозь призму книги Луи-Себастьяна Мерсье «Картина Парижа» и «Писем русского путешественника» Карамзина, которому он порой противоречит (Нина Дмитриева. «Русский менталитет и французская культура: парижские дневники Сергея Тургенева (1815—1816)»).
В XIX в. особенно активны были Фаддей Булгарин и Николай Греч, деятельно способствовавшие переводу и публикации своих романов и повестей в Париже. В то же время они не теряли идеологической бдительности: в своих описаниях путешествий по Европе Греч выступает в качестве неумолимого критика европейского, в особенности французского, общества (Александр Сорочан. «Литературная дипломатия в “Путевых письмах” Николая Греча»).
А такие русские писатели, как Пушкин, Гоголь, Достоевский, Толстой, Горький, не прилагали усилий для того, чтобы утвердиться во французском и — шире — в европейском общественном мнении. Неизвестно, хотел ли Пушкин обрести успех у читателей во Франции, поскольку документально любой ответ на этот вопрос не может быть подтвержден. В статье Ольги Муравьевой («Почему Пушкин не захотел завоевать французский литературный рынок?») предполагается, что «не захотел», поскольку ничего для этого не делал и, даже обращаясь к европейцам (в стихотворении «Клеветникам России»), писал по-русски. Среди объективных и субъективных препятствий на его пути к французским читателям отмечены трудность передать языковые особенности пушкинской поэзии, без которых его стихотворения в переводе могут показаться подражательными, неприятие поэтом современного ему французского общественного мнения, наконец, то обстоятельство, что он был «невыездным» и не мог наладить связи с писателями во Франции. К этим убедительным выводам можно было бы добавить и то, что задействовать те механизмы, которые помогли ему в России «выйти в гении» [3], во Франции он никак не мог. К тому же в это время, когда русская образованная публика читала в основном по-французски, задачей русских писателей было скорее хоть немного потеснить литературу Франции, чем предстать все в том же французском обличье.
«Отсутствие какой бы то ни было издательской стратегии» (с. 185), характерное для Гоголя в бытность его в Париже и составляющее контраст авторским амбициям А. Демидова, характеризуется в статье Клод де Грев как достойное удивления, поскольку, по ее мнению, писатель, добившийся шумного успеха на родине как автор сборников «Вечера на хуторе близ Диканьки» и «Миргород», мог «сам обеспечить свое продвижение в западной стране» (с. 186). Исследовательница объясняет пассивность в этом отношении Гоголя узким кругом его общения в Париже, в особенности же устремленностью писателя в будущее, переоценкой своих произведений раннего периода и подготовкой «Мертвых душ». Общая атмосфера «враждебности и презрения» (с. 191) к России, царившая во Франции в 1830-е гг., отсутствие хороших переводчиков также не способствовали пропаганде русской литературы. Но мог ли Гоголь не сознавать и того, что его украинские повести слишком трудны для перевода и восприятия во Франции, безусловно проявлявшей интерес к экзотике, но все же несколько иной? Ведь и спустя много лет после его смерти, в конце XIX в., Мельхиор де Вогюэ без оговорок пишет о невозможности перенесения сочинений Гоголя на французскую почву: «Гоголь говорит с нами о слишком новом мире. Откровенно предупреждаю французского читателя, что его книги отобьют у него охоту их читать. Знакомство с ними тягостно: неведомые нравы, полчище не связанных между собой персонажей, имена собственные тем более странные, что в них заключен комический эффект» (с. 277) (Пьер-Жан Дюфьеф. «“Русский роман” Вогюэ и диалог культур»).
Хотя проблема рецепции не является центральной в сборнике, о котором идет речь, тем не менее некоторые статьи ориентированы в значительной мере на этот аспект вхождения русской литературы во французский обиход.
Духовный потенциал романов Толстого и Достоевского, противопоставленный французскому натурализму в книге «Русский роман» Вогюэ, подчеркнувшего роль в их произведениях милосердия и сострадания, поначалу был воспринят во Франции как откровение и образец для подражания (статья Пьера-Жана Дюфьефа). Однако приверженцы национальной традиции в конечном итоге воспротивились «возврату казаков» (с. 281) и стали утверждать, что французские писатели «не дожидались Достоевского и Толстого, чтобы показать нам проституток-святых или нищих и отверженных, обладающих секретом совершенной мудрости и любви» (с. 282).
Тургеневу стоило больших трудов опубликовать по-французски обе части своей повести «Вешние воды», поскольку вторая часть не соответствовала представлениям французского издателя Тургенева о любовном романе для юношества. Издатель просил также писателя «не следовать байронической тенденциии» (с. 241) и переделать конец из трагического в счастливый. Между тем, героиня второй части повести Тургенева предвосхитила роковых женщин-дьяволиц Жюля Барбе д’Оревильи и Огюста Вилье де Лиль-Адана и вызвала интерес Анатоля Франса и Поля Бурже (Полина де Мони. «Французская судьба повести Ивана Тургенева “Вешние воды”»).
Ни одно произведение Достоевского не было опубликовано во французском переводе при его жизни в силу, как подчеркивали французские критики, несоответствия французскому чувству меры его склонности к изображению разного рода эксцессов. В то же время Достоевский, с пренебрежением отзывавшийся о французском обществе в «Зимних заметках о летних впечатлениях» и не искавший контактов с писателями во Франции, предложил в этом очерке нелицеприятную картину душного и приземленного французского общества, предвещая его грядущее преображение в мистико-символистских романах французских писателей (Карен Аддад. «Зимние (и нелестные) впечатления русского путешественника. “А теперь — кто победит: я или ты!” Достоевского»).
Гораздо проще оказалось завоевать французское общественное мнение и литературный рынок Горькому, хотя опять-таки он сам в этом никак не участвовал (Серж Роле. «Открытие Горького во Франции в начале 1900-х гг.»). Во Франции с ее давними демократическими устремлениями он стал быстро востребован на литературном рынке в качестве олицетворения первозданной народной силы, пророка и революционера. При этом его приветствовали и правые, и левые, что вело к деполитизации образа и произведений писателя, привлекавшего своей «подлинностью» (с. 348). Но и его стремительное восхождение по социальной лестнице, быстрое расставание с бедностью бывшего бродяги находит отклик во французской прессе, которая в 1903 г. сообщает, что «русский писатель-реалист, пребывавший прежде в самой жалкой нищете, только что приобрел красивое поместье на Волге за 750000 франков» (с. 341).
Пожалуй, наибольшую предприимчивость в самопродвижении во Франции проявил Мережковский, используя своих соотечественников в Париже, в первую очередь графа Мориса (Маврикия) Прозора, дипломата, переводчика и журналиста родом из Литвы, который даже пытался обратить на Мережковского внимание Нобелевского комитета (Вадим Полонский. «Дмитрий Мережковский и граф Морис Прозор»). Прозор вписывает русского писателя в контекст французской литературы, связывая, в частности, с позитивизмом и его представителем И. Тэном. Между тем, Мережковский в письмах настаивает на том, чтобы Прозор пропагандировал во французских журналах «новую, вселенскую церковь» русских богоискателей. Поэт-символист, автор исторических романов и философ-мистик, Мережковский прекрасно осознает и использует «избирательное сродство», которое связывает его с Европой.
Своеобразным способом заинтересовать читателя издавна было во Франции приближение переводов иностранных произведений к знакомым национальным образцам. Так, когда парижанин граф Г.В. Орлов организует перевод на французский басен Крылова, переводчики стараются приноровить его к французским вкусам, не оставляют следов от языкового своеобразия его басен и в конечном итоге полностью их обесцвечивают. В результате банальные переводы не находят места на перенасыщенном самими французскими баснописцами рынке (Андрей Добрицын. «Первые французские переводчики басен Ивана Крылова»).
Когда настало время переводить Достоевского, его произведения сокращались, переиначивались, чтобы облегчить их восприятие французскими читателями. «Записки из подполья» получили другое заглавие, были приближены к жанру романа, в котором акцентировалась загадочная русская душа, затем переделаны для постановок на сцене с предпочтением рационального анализа умственных процессов, наконец адаптированы Жоржем Батаем в виде радиоспектакля — диалога на тему любви, в котором «психотерапия сочетается с идеями Платона» (с. 303) (Елена Гальцова. «От “Духа подземелья” к другим перевоплощениям: от первого перевода “Записок из подполья” к театральной постановке Ленормана и радиоспектаклю Жоржа Батая»).
Свой вклад в искажение оригинала вносила и французская цензура: почти ни одно произведение Толстого не осталось без купюр, которые были обусловлены «социальной и политической ситуаций во Франции, вкусами публики, требованиями духовенства» (с. 312) (Алла Полосина. «Искаженный Лев Толстой: цензура и переводы»). В то же время взрывоопасная репутация русского писателя, его противостояние властям обеспечивали ему успех у европейских читателей. У самого Толстого переводы его произведений вызывали отвращение, так что он незадолго до смерти просил Николая Ге, сына художника, сделать их новый перевод.
В большинстве статей так или иначе отмечается, что процесс создания положительного образа России и ее литературы был тесно связан с политической конъюнктурой и проходил зачастую под непосредственным контролем царского правительства. При этом две статьи специально посвящены этой тематике. Франсин-Доминик Лиштенан («Князь Кантемир и его опровержение “Московитских писем” Франческо Локателли») изучает вклад Антиоха Кантемира в анонимное опровержение напечатанных по-французски «Московитских писем» Ф. Локателли. Если эти письма были переведены на немецкий язык его секретарем Генрихом Гроссом, то опровергающие их содержание комментарии могли быть написаны только таким мастером сатиры, эрудитом, знатоком русской жизни и посвященных ей книг европейских путешественников, каким был Кантемир. В результате книге Локателли, содержавшей жесткую критику России, не удалось рассеять «русский мираж» просветителей. Петр I и продолжатели его дела на русском престоле остались для них идеалами правителей, преображающих свою державу.
Другой пример скорее свидетельствует о провале правительственного заказа. Ирина Стаф («“История жизни и царствования Николая I” Поля Лакруа (Библиофила Жакоба)») исследует историю написания П. Лакруа восьмитомной биографии русского императора. Хотя автор старался романизировать жизнеописание царя и основать его по примеру Вольтера на анекдотах, российские заказчики остались недовольны таким недостаточно основательным трудом. Французская биография русского царя не имела успеха ни в России, ни во Франции.
В заключение своей вступительной статьи А. Строев проводит интересные параллели между продвижением русской литературы в императорской России и в советское время, сравнивая, в частности, И. Эренбурга с Ф.М. Гриммом, Э. Мещерским и Я. Толстым, а контакты А. Барбюса и Сталина — с диалогом Екатерины II и Вольтера.
«Альтернативная история русской литературы во Франции», представленная в рецензируемом сборнике на примере самых разных писателей, которые занимали порой самые противоположные позиции по отношению к созданию своей европейской репутации, является значительным шагом на пути изучения литературного трансфера как социального института.
[1] Молодой Пруст в письмах (1885—1907). М.: Лимбус-Пресс, 2019. С. 182.
[2] Напомним, что с этими словами Растиньяк в финале романа Бальзака «Отец Горио» обращается к Парижу, намереваясь покорить его (перевод Е.Ф. Корша).
[3] Рейтблат А.И. Как Пушкин вышел в гении: историко-социологические очерки о книжной культуре Пушкинской эпохи. М.: НЛО, 2001. С. 51—69.