Опубликовано в журнале НЛО, номер 2, 2020
Евгений Анисимов (НИУ ВШЭ (Санкт-Петербург), профессор и научный руководитель департамента истории; Европейский университет в Санкт-Петербурге, профессор; Санкт-Петербургский институт истории РАН, главный научный сотрудник; доктор исторических наук)
Evgeny Anisimov (National Research University Higher School of Economic (St. Petersburg), Professor and Head of the Department of History; European University in Saint Petersburg, Professor; Saint Petersburg Institute of History of Russian Academy of Science, Principal Researcher; Doctor of Historical Sciences) eanisimov@hse.ru
Ключевые слова: история России XVIII века, Тайная канцелярия, политический сыск, самодержавие, пытки
Key words: Russian History of the 18th century, Secret Office, political investigation, autocracy, tortures
УДК/UDC: 94.47
Аннотация: Статья посвящена материалам политического сыска XVIII века, предоставляющим огромные возможности для изучения той «линейки страхов», которая возникала в сознании людей того времени при их соприкосновении с государством. Основой «линейки» был всеобщий Великий Государственный Страх, терзавший людей на протяжении всей жизни, независимо от их социального положения. Он был порождением всей системы самодержавной власти, построенной на насилии деспотического государства, для которого человек — ничто. Этот всеобщий Страх имел свои конкретные «расширения» для тех, кто оставался на воле, и тех, кто попал в застенки политического сыска.
Abstract: This article focuses on materials from an 18th-century political investigation that provides enormous possibilities for the study of the “lines of fears” that arose in the consciousness of people of this time during their interaction with the state. The main “line” was the universal Great State Fear, which tormented people their entire lives, regardless of their social position. It was the product of the whole system of autocratic power, which was built upon the violence of a despotic state, for which the individual was nothing. This universal Fear had its specific “extensions” for those who remained free and for those who ended up in the confines of political investigations.
Жить в России всегда было страшно. В XVIII веке люди боялись не столько голода, неурожаев, болезней, Бога, сколько власти, государства. Во времена Елизаветы Петровны жил вор, убийца и разбойник беспримерной наглости и ума Ванька Каин. Известна старинная песня, которую, томясь в тюрьме, напел, то есть сочинил, Каин.
Ой-да мне ни пить-да, ни есть, добру молодцу, не хочется.
Ой-да мне сахарна, сладка ества, братцы, на ум нейдет,
Ой-да мне Московское сильное царство, братцы, с ума нейдет.
[Анисимов 1991: 536]
В итоге, выйдя на свободу, Каин пошел в полицию, предложил свои услуги стукача и несколько лет грабил и разбойничал, но уже как сотрудник московской полиции. Только так и можно было не бояться государства, впрочем, какое-то время [Акельев 2018].
Важно подчеркнуть, что причиной страха, царившего в России, были не суровые законы и свирепые казни (и в других странах они были не менее суровы: если в России преступников четвертовали и сажали на кол, то в Англии их подвергали потрошению живыми, а во Франции разрывали лошадьми). Суть дела была в другом. Самодержавие, шире — верховная власть, в России развивалось фактически вне поля права и к Петровской эпохе приобрело характер и черты тиранической власти, где доминирующим фактором были не многочисленные законы, а воля, часто каприз верховного правителя, «не стесненного юридическими нормами, поставленными выше его власти» [Дитятин 1881а: 38; Анисимов 2005]. И далее вся властная вертикаль копировала это начало, создавая русский космос беззакония, прикрытого для видимости законами. Как писал правовед XIX века И.И. Дитятин, «если отрешиться от юридической сферы, перейти от памятников законодательства к памятникам самой жизни, то у вас не останется и тени сомнения в том, что в этой жизни, на протяжении… столетий, начало законности в государевом, царственном и земском деле вполне отсутствовало» [Дитятин 1881б: 6]. При этом создание корпуса разнообразных законов в системе власти самодержавного типа ничего не значит. В итоге, в отсутствие этого начала законности, жизнь страны зависела — дальше по Пушкину — от того, «куда подует самовластье». Это была общая основа страхов, которые терзали людей, попавших в политический сыск.
В январе 1724 года в Тайную канцелярию был приведен доносчик, некто Михаил Козмин, о котором в протокольном журнале Канцелярии было записано, что он на вопросы генерала А.И. Ушакова ничего не отвечал, «а дражал знатно от страху, и как вывели его в другую светлицу, и в оной Козмин упал, и лежал без памяти, и дражал же, и для того отдан по-прежнему под арест» [Анисимов 2002: 111]. Пожалуй, это один из самых выразительных документов, свидетельствовавших о первой реакции простого, обыкновенного человека с улицы, попавшего в политический сыск. Но почему же Козмин, идя с доносом, возможно достоверным, так панически боялся? А если он так уж боялся, то зачем же туда пошел?
Дело в том, что Козмин не мог поступить иначе — в Петербургскую (позже Петропавловскую) крепость, через Иоанновский мост, наш Ponte dei Sospiri, его гнал особый вид страха, больший, чем естественный страх, вызванный инстинктом самосохранения. Это был Великий Государственный Страх. Как всевидящий, неугомонный, беспощадный демон, этот Страх с сонмом мелких страхов, подозрений, сомнений не давал человеку жить спокойно, отрывал его от дел днем, окружал во тьме его постель и мучал, мучал, пока человек не срывался и не бежал в «Стукалов приказ» (так называли политический сыск в России) или не подходил к любому учреждению, где стояла охрана, и кричал: «Слово и дело!» — за что его тотчас хватали и влекли в тюрьму. Материалы политического сыска XVIII века предоставляют огромные возможности для изучения той «линейки страхов», которая царила в тогдашнем обществе. Великий Государственный Страх имел свои конкретные, бесчисленные «расширения». Для начала можно выделить две главные группы демонов страха, преследовавших людей. Это страхи на воле и страхи в застенке.
Характеризуя первую группу страхов, сразу отмечу, что люди отчаянно боялись власти вообще. Для них был страшен сам правитель, носитель верховной власти. Так было и с царем-реформатором Петром. Элита отчаянно боялась «гнева государева» — в эти слова облекались разнообразные проявления беззаконной власти. Его ближайший сподвижник и военачальник князь Василий Владимирович Долгоруков, замешанный в деле царевича Алексея, признался на допросе в Тайной канцелярии: бывало, так он боялся гнева царя, что был готов перебежать к шведам. Есть многочисленные свидетельства того, как люди стремились избежать встречи с царем. Те, кто останавливался и рассматривал оказавшегося вблизи них царя, мог получить удар палкой или оплеуху — Петр не любил, когда на него пристально смотрели.
Н.М. Карамзин писал о Павле I, что тот «ежедневно вымышлял способы устрашать людей» [Карамзин 1991] — в этом суть проявления верховной власти, правившей преимущественно страхом, да еще сопряженным с привычным для русской власти пренебрежением к людям, с откровенным «верховым хамством». Так, императрица Анна Иоанновна, передавая какой-то указ генерал-прокурору для прочтения сенаторам, напутствовала его в записке: «Ты указ им прочитай, да покричи на них». Такие указы назывались «указами с гневом» [1].
Но на воле не всем доводилось быть (как писал избитый раз царем А.П. Волынский) «наказанным, как милостивой отец, своею ручкою» [Дело Салникеева 1868] или даже видеть правителя. Демоны страха были более всего связаны с феноменом доносительства — явлением, широко распространенным в обществе. Доносительство активно, материально и морально поддерживала власть. Обязанность доносить была включена в присяги служащих, доносить были вынуждены все подданные царя при малейшем подозрении в государственном преступлении, состав которого в подавляющем числе случаев состоял из так называемых «непристойных слов» (в основном, выражений ненормативной лексики), произнесенных в адрес власти, чиновников, оскорблявших честь самодержца или содержавших критику действий власти, а также то, что в знаменитой 70-й статье Уголовного кодекса РСФСР называлось «распространением заведомо ложных слухов», порочивших власть и, как казалось власти, подрывавших ее основы (кстати, сходство явлений XVIII века и советского периода сразу же бросается в глаза).
Поэтому первый тип страха, который испытывал русский человек, общаясь с окружающими — родственниками, гостями, сослуживцами, священниками, прохожими, — был страх того, чтобы в разговоре, при обмене мнениями не сказать «чего-нибудь лишнего», то есть не произнести слов, которые могут быть истолкованы как «непристойные». Это не были ощущения психически больного человека или труса, это была нормальная реакция человека на смертельную опасность, ему угрожавшую. А она была реальна: Екатерина II считала, что русский народ «наполнен доносчиками». Да почему так? Материалы Тайной канцелярии с их огромным комплексом доносов позволяют представить другую разновидность «доносительного страха» — это страх человека, который услышал «непристойные слова» от другого и внезапно оказался перед страшным выбором: доносить или не доносить? В этом нельзя не увидеть национальную роковую проблему: продать (предать) либо бессмертную душу, либо — Отечество, Родину, Россию. В этом состоял ужас положения целых поколений русских людей. В XVIII веке закон предписывал доносить в трехдневный срок (не исключая праздничные и выходные дни). В сыскных делах пунктуально отмечалось, на сколько дней доносчик опоздал с доносом. В одном из протоколов мы читаем: «Об упомянутых непристойных словах не доносил много времени — одиннадцать месяцев и двадцать один день» [2]. Какая точность! Никакие оправдания в недонесении властью не признавались: недонесение однозначно признавалось соучастием в государственном преступлении.
Если человек был пьян в момент, когда произносили «непристойные слова», то свидетелей допрашивали и на этот предмет: был ли недоносчик пьян и в какой степени опьянения находился? Если свидетели показали, что человек был пьян, но был еще «в силе», то есть не лежал в беспамятстве и мог слышать «непристойные слова», то состояние алкогольного опьянения оправданием в недонесении не признавалось. Более того, в некоторых случаях возникал, как ни дико это звучит, элемент своеобразной «состязательности». У каждого, кто слышал «непристойные слова», возникало опасение, что кто-то другой донесет вперед него и тем самым обречет его на страшную судьбу недоносчика или — еще хуже — соучастника. В одном из дел мы читаем, что доносчик Павел Михалкин сказал, что решился донести, «отважа себя», как бы «из вышеписанных людей кто, кроме ево, о том не донес» [3], т.е. не опередил его, Михалкина. Тогда его, Михалкина, обвинят в недонесении, а то и в укрывательстве государственного преступления, состоявшего в пьяном разговоре в кабаке относительно того, Бирон императрицу Анну Иоанновну «крестил штанами или не крестил?». Но все равно Михалкин не стал образцом правильного изветчика. Как было записано в протоколе, несмотря на «правый», то есть «доведенный» (доказанный), донос, «Михалкин, не без вины, что, слыша вышеписанного Михайла Иванова показанные непристойныя слова, более двух месяцев не доносил… однако ж за показанной правой ево извет… выдать ему из Тайной канцелярии в награждение денег пять рублев, записав в расход с роспискою, дабы, на то смотря впредь, как он, Михалкин, так и другие, о таких важных делах уведав, к скорому доношению паче ревность имели, о чем тому Михалкину объявить с запискою» [4].
К этим страхам нужно присоединить еще два вида страха. Первый — это страх стать жертвой шантажиста, который, зная ситуацию по рассказам свидетелей, мог угрожать недоносчику донести на него самого. Второй страх был не менее реален. Михалкин объяснил, что пошел доносить, ибо как верующий он был обязан идти на исповедь (раз в полгода в журнале записывали явку каждого прихожанина), и тут он боялся доноса со стороны своего духовного отца—священника, который, согласно указу 1722 года, был обязан раскрыть властям тайну исповеди, если в ней содержалось признание в совершении или в подготовке государственного преступления. На допросе в Тайной канцелярии Михалкин сказал, что в Великий пост не ходил на исповедь потому, что «мыслил он, Павел, когда б он был на исповеди, то и об означенных непристойных словах утаить ему не можно, и потому в мысль ему пришло: ежели на исповеди о том сказать, [то] чтоб за то ему было [чего] не учинено и от того был он в смущении, и никому об оных словах не сказывал», пока наконец не решился идти к Зимнему дворцу и пошел кричать «Слово и дело».
Не меньшие страхи испытывали свидетели преступления. В принципе, все они считались также потенциальными недоносчиками. Неудивительно, что целые празднества (юбилеи, свадьбы) прекращались в самом начале — с первого тоста в честь правящей государыни, произнесенного кощунственно: «Да здравствует государыня, хоть она и баба, да всю землю держит!» Гости, сокрушая скамейки, разбегались, чтобы не попасть в свидетели — согласно закону, свидетель государственного преступления так же, как и сам преступник и, разумеется, доносчик, попадал в «беду» (так называлась тюрьма) на долгие месяцы, если не на годы. Число арестованных свидетелей ничем не ограничивалось. По одному делу проходило тридцать четыре свидетеля, а раз был арестован целый монастырь свидетелей [Есипов 1861: 51].
Важно отметить, возвращаясь к словам Екатерины Второй, что государство, всячески поощряя доносчиков, способствовало появлению целой категории добровольцев-доносчиков. Из дел Тайной канцелярии видно, как и где энтузиаст доносов подслушивает «непристойные слова»: он свешивался с крыльца, под которым курили люди, прислушивался к разговору в темном нужнике, к спору соседей за праздничным столом, стоял под дверью барской спальни, где его барин—будущий государственный преступник, лежа в постели с женой, порицал царя. Несмотря на предстоящие страшные испытания в сыске, доносчик бывал часто воодушевлен: в случае, если он «доводил», то есть доказывал, донос, он мог получить часть имущества, имение осужденного или (если идет речь о крепостном) свободу. Из множества дел видно, как власть поднимала из глубины человеческой природы самое гнусное и грязное. И оно, уж точно, никак не сочеталось с нормами христианской и человеческой морали. Людьми руководили зависть, жадность, стремление отомстить, разрушить успех, благополучие, семью своего недруга, спасти свою шкуру, оболгав другого, поживиться на чужом несчастье, а порой отсрочить собственную казнь.
Не буду подробно говорить о страхе и томлении человека высшего, образованного или, точнее, рефлексирующего, который оказался в опале (то есть подвергся не мотивированному порой ничем гневу государя). Он испытывал ужас перед надвигающимся неизбежным арестом и гибелью. Симптомы приближающейся беды были ему отчетливо видны: запрет ездить на службу, а главное — как писали в XVII веке — «видеть очи государя», то есть являться ко двору. Вокруг него образовывалась пустота, исчезали друзья, при встрече с ним знакомые переходили на другую сторону улицы. Человек проводил бессонные ночи в размышлении: в чем же его вина, где он сболтнул лишнего, кто его подставил? Он жег бумаги, которые могли ему повредить, вырывал страницы книг, на которых делал пометы, пугался всякого ночного шума перед домом. Недаром популярна была пословица: «Гнев государев — посланник смерти». В 1758 году был арестован канцлер Бестужев-Рюмин. Он сам как-то донес на одного придворного, что тот при поднятии тоста в честь государыни не пил до дна бокал за ее здоровье и тем самым не желал ей здравия [Бартенев 1869: 92—93]. После ареста же самого Бестужева один из следователей писал другому, что канцлер арестован и теперь ищут причину его ареста. Причину так и не нашли (канцлер предусмотрительно сжег перед арестом бумаги), поэтому в манифесте императрицы Елизаветы Петровны об опале канцлера было сказано, что он лишен чинов и сослан уже только по той причине, что императрица никому, кроме Бога, не обязана давать отчет о своих действиях и если она положила опалу на бывшего канцлера, то из этого с неопровержимостью следует, что «преступления его велики и наказания достойны» [Там же].
Теперь мысленно перейдем через Иоанновский мост в крепость, в расположенную там Тайную канцелярию и ее колодничьи палаты (избы) и посмотрим, какие демоны страха ожидали там участников политического процесса.
Необходимо заметить, что все это происходило в обществе, жившем в атмосфере тотального насилия над личностью. Современные историки права справедливо пишут о существовании в России XVII—XVIII веков практики «раздачи боли», при которой телесные наказания были обыденной нормой и касались буквально всех сфер личных, семейных и общественных отношений. От кнута, плети, «кошек», палок, розг, «ручного боя», затрещин, оплеух, пощечин не был избавлен ни простолюдин, ни посадский, ни дворянин, ни полковник гвардии. Число синонимов слов «бить» и «избивать» достигает в русском языке почти сотни и уступает по количеству только словам «пить» в смысле «пьянствовать». Несомненно, Россия (по крайней мере до екатерининской эпохи, когда запретили пороть дворян) представляла страну почти сплошь поротых или избитых, а значит, униженных и раздавленных людей. Наметившаяся к середине XVIII века замена кнута на плети при пытках женщин, стариков и детей объяснялась более рационализмом, чем гуманностью сыска. При этом заметим любопытный спор Сената и Синода по поводу возраста, с которого можно пытать человека. Сенат полагал, что пытать можно с семнадцати лет, но Синод возражал и считал, что с двенадцати, ибо человек начинает грешить с семи лет [Павленко 1987: 46—47].
Словом, ежечасный страх физической боли с детских лет и до глубокой старости сопровождал человека XVIII века. И вот теперь, за мостом, этот страх приобретал иные, страшные формы так называемого «допроса с пристрастием», то есть пытки. Уже cама угроза пытки порождала у человека леденящий душу страх. Любопытно, что во времена Екатерины Второй по указу 1774 года пытки на следствии были отменены, но об их отмене знали только следователи, а не подследственные: их не пытали, но стращали пыткой, применяли угрозу пытки на словах (territio verbalis). Приготовленный к пытке человек, не зная, что пытка запрещена, думал, что угроза применить ее вот-вот осуществится, и поэтому он мог признаться в преступлениях или объявить своих сообщников. Несомненно, что страх предстоящей вот-вот пытки действовал не менее эффективно, чем сама пытка.
Естественно, ко всем участникам процесса относился страх предстоящей боли в пыточной камере, но в Тайной канцелярии арестанта ждали и специфические страхи, определенные процедурой самого политического процесса. Для участников процесса они были разные. Доносчик боялся, что не сможет «довести», то есть доказать, извет-донос. Это было в том случае, если обвиненный им человек не признался и если свидетели не подтвердили его обвинения («бездельный извет») или показали, что «непристойные слова» были иными. Тогда самому доносчику грозило обвинение в ложном извете. В этом случае вступал в силу закон «Доносчику первый кнут». Он должен был «подтвердить извет кровью», что удавалось не всегда. Пытали изветчика и в том случае, если обвиненный им в государственном преступлении (при всей весомости доказательств и свидетельств) выдерживал «по крепости конституции» пытку и таким образом смог «смыть извет кровью».
Обвиненный же в непристойных словах должен был решить: признаваться ему или все отрицать, то есть утверждать, что доносчик его оговорил и извет на него ложный. В любом случае он страшился: признание вело к пыткам и допросу о причинах преступного высказывания, о возможных сообщниках и, конечно, о целях высказывания. Отрицание же вины вело к жестокой пытке для доказательства невиновности, что и называлось процедурой «смывания извета кровью».
Свидетелями по делу, сидевшими в тюрьме, владели свои страхи. Их было тоже много. Так, бывало, что доносчик договаривался со свидетелями заранее о согласном показании (с отчетливым желанием поживиться за счет оговоренного доносчиком человека), но опытные следователи быстро разоблачали сговор, и тогда из свидетеля человек превращался в ложного злостного доносчика и шел под пытку с теми же вопросами: с какой целью говорил, кто сообщники и так далее. Многие боялись за близких, стремились оградить их от обвинений в соучастии в преступлении (а именно это родственникам обычно вменяли, грозя провести их по статье о недоносительстве). В 1704 году товарищи по тюрьме изветчика крестьянина Клима Ефтифеева рассказали следователям: как только он увидел, что в приказ привезли его жену и молоденькую сноху, то сказал, что готов отказаться от извета: «Теперь-де мне пришло, что приносить повинную. Пропаду-де я один, а жену и сына не погублю напрасно» [Голикова 1957: 99—100, 196].
И таких трагических историй немало. Очень часто попавшие в Тайную люди были неискушенными в той казуистике, приемах, «подходцах», которыми владели следователи, и поэтому попадали в многочисленные ловушки. Только на собственной шкуре и шкуре других они постигали разные простые истины: на одном показании стоять до конца, молчать о том, о чем не спрашивают, и так далее. Но все это порой ровным счетом ничего не значило, если судьба человека была уже решена верховной властью. Для того чтобы получить нужное показание, политический сыск пренебрегал и правом, и обычаями. Если нужно получить признание у запирающегося подследственного (обычно действовало правило трех пыток), пытали и четыре, и пять, и десять раз. Если следствию было нужно добиться своего, то в качестве свидетелей привлекали ближайших родственников, что законом было запрещено. В сыске вполне действовала пословица: «Закон что дышло, куда повернул, туда и вышло».
В существовании Тайной канцелярии был один аспект, смягчавший, точнее — притуплявший (пусть на время) ощущение ужаса, которое испытывала мягкая плоть перед раскаленными щипцами. Речь идет о тюремной повседневности. В истории стучавшего зубами от ужаса доносчика Михаила Козмина примечательно решение генерала А.И. Ушакова, предписавшего посадить доносчика в колодничью палату, чтобы он обжился, «обнюхался», привык и тем самым был готов к работе с ним. Функционирование Тайной канцелярии кажется работой медлительного бюрократического механизма, который, захватив как бы за рукав попавшего в него человека, медленно втаскивал в свое нутро и со скрипом, остановками, тянувшимися месяцами, перемалывал его, чтобы потом выплюнуть страдальца на эшафот, по этапу в Сибирь или на волю — поротым, с обязательной подпиской о неразглашении. Выйти из этой системы с высоко поднятой головой, без пыток, наказания, унижения человеку было невозможно. Притупляющая страхи повседневность колодничьей палаты (сруба) состояла из будничных мелочей, убогой, как и на свободе, жизни. Нужно было думать о хлебе насущном («кормовые деньги» на заключенных были ничтожны, да и их охрана разворовывала), после пыток нужно было добывать лекарства (казна выделяла только капустные листья для оттягивания гноя из ран). На гнилой, вонючей соломе вповалку лежали «больные» (так назвали в документах прошедших пытки) и здоровые люди — те, кому предстояли «допросы с пристрастием». Новичку крайне важно было наладить хорошие отношения с караульными — от них зависело многое в жизни заключенных. Это, естественно, стоило денег. (Кроме того, было принято, чтобы каждый впервые попавший в палату сиделец был обязан внести в «общак» так называемые «влазные» деньги.) Через караульных можно было получить с воли все, что душе угодно, солдаты могли (вопреки запретам) сопроводить завшивевшего бедолагу в городскую баню или на связке и в кандалах вывести за пределы крепости собирать милостыню — страшные, демонстративно открытые к обозрению раны вызывали естественную жалость прохожих и… приносили реальную лепту в «общак». В колодничьей палате возникало сообщество, шел обмен тюремным опытом (при этом нужно было держать ухо востро — известны доносы приговоренных к смертной казни на других сидельцев с тем, чтобы оттянуть роковой час смерти), в колодничьей шла непрерывная картежная игра, устраивались гонки тараканов, возникал особый, доживший до наших дней тюремный фольклор. Находилось время и место особенному тюремному юмору. С.В. Максимов, ссылаясь на традицию, сообщает о мрачной шутке, которой перебрасывались в тюрьме те, кого вели с пытки, с теми, кто ждал своей очереди: «Какова баня? — Остались еще веники!» [Максимов 1994: 111]. А потом в конце концов наступал момент, когда ставший почти приятелем караульный приходил за узником и вел его на Троицкую площадь, где накануне ночью сколотили для него эшафот. Будничностью веет от записи в журнале Тайной канцелярии от 24 января 1724 года: «В 10-часу по утру Его императорское величество (то есть Петр I. — Е.А.) изволил быть в Санкт-Питер-Бурхской крепости в церкви Петра и Павла во время обедни, где собраны были колодники по делам из Вышняго суда бывшей обор-фискал Алексей Нестеров и протчие, приготовленные ко экзекуции, тамо же в церкви был для онаго же бывшей фискал Ефим Санин и Его величество изволил ево, Санина, спрашивать о делах артиллерийских и потом указал ево, Санин, с протчими колодники вести ко экзекуции на площадь». Иначе говоря, в соборе царь спокойно разговаривал «о делах артиллерийских» с человеком, которого накануне приговорил к страшнейшей смертной казни через колесование. Но уже у самого эшафота Петр решил разговор с Саниным продолжить, и «с Троицкой площади по указу Его императорского величества оного Санина велено послать под караул в прежнее место, понеже ему, Санину, того числа экзекуции не будет» [5]. Казнили Санина через несколько дней.
Сталкиваясь с огромным количеством политических дел, с тысячами доносов, невольно задаешься вопросом: почему люди, живя в вечном страхе перед Тайной канцелярией, зная, что почти каждый из окружающих их — потенциальный доносчик, тем не менее произносили роковые слова? Ведь они хорошо понимали, что их арестуют, посадят в зловонную камеру, подвергнут страшным пыткам огнем, железом, а потом сошлют в Сибирь или казнят. Что ими двигало в момент произнесения «непристойных слов»? Почему здесь исчезал привычный страх, почему они не боялись? Например, совершенно неясно, что могло произойти с плотником Сусловым, который в 1738 году работал с товарищами на стройке, тесал бревно, потом, «выняв у себя из мешочка полушку и незнаемо для чего, положа на плаху, перерубил пополам и, перерубя, говорил: “Мать гребу царское величество!”» [6] Кажется непонятным и поведение двух крестьян из Нижегородского уезда, которые не дали своим односельчанам прослушать царский указ, «кричали всенародно: один, указывая на оной указ перстом, говорил по-соромски прямо: “Вот-де, мужской уд!”, а другой — указывая ж на оной указ перстом же, говорил по-соромски прямо: “Вот-де, женской уд!”» [7] Что это — социальный протест, классовая борьба? Никакой реальной угрозы существующему режиму ни в этих, ни в подавляющем числе подобных дел не было, как не было никакой угрозы для Новоладожской воеводской канцелярии, которую некто Крылов «бранил матерно: “Мать-де, как боду забить-де в нее такой уд я хочу, тое канцелярию блудно делать”». Так же в 1732 году поступил сборщик конских пошлин Иванов, который «бранил и ругал весь народ и сулил естество свое всякому в рот и поносил присяжную должность». В 1747 году был сурово наказан капрал Фролов, который, обращаясь к Камер-коллегии, точнее — к ее «матери», сказал об этом серьезном учреждении, что «я-де мать твою розгреб (выговорил по-соромски)». Пороли кнутом и одного канцеляриста, который обещал сделать нечто подобное с казенной инструкцией [8]. Думаю, что за этими и многими другими криминальными эпизодами, которые тщательно разбирали следователи, мы видим только одно — обратную сторону режима деспотизма, самовластия, государственного рабства, которое подавляло всех без исключения подданных со дня рождения до дня смерти. Здесь со всей определенностью можем говорить, что тот страх перед государством, который копился годами, в один момент вдруг, как бы вопреки воле человека, вырывался на поверхность в каком-то нелепом, бесшабашном поступке, немыслимом по своей грубости, дерзости или непристойности, особенно когда это происходило под воздействием винных паров. Во всем этом не было проявления духа свободы. В делах Тайной канцелярии спеклись, спрессовались сгустки страха обыкновенного, маленького человека перед чужой для него, ломающей его волю и душу слепой и властной силой государства, равнодушно уничтожающего всех, кто вставал на его пути — будь ты простой крестьянин или светлейший князь. Когда давление этого пресса страха превышало всякие пределы, психика людей не выдерживала, страх перед государством тут и превращался в бессмысленный поступок, в ненависть, которая вырывалась в виде «непристойного слова». А после этого уже исправить было ничего нельзя — начинала работать сама машина государственного страха. Так было во всю историю России.
Занимаясь делами Тайной канцелярии XVIII века (отсылаю читателя к моей, только что вышедшей в издательстве «НЛО» книге «Держава и топор»), нельзя отрешиться от своеобразного чувства дежавю: все это нам знакомо по делам «органов НКВД», с трудом сдерживаешь себя, чтобы не привести бесчисленные аналогии делам «по непристойным словам»» 1737 года с тем, что творилось в 1937 году и в другие годы советской власти. Кажется, что после 1917 года время пошло вспять, страна вернулась к эпохе Тайной канцелярии Петра и даже к опричному кошмару Ивана Грозного. В новейшей, постсоветской истории наше общество получило реальную возможность стать свободным, освободиться от всех разновидностей этого Государственного страха. Но этого, к сожалению, не происходит. Опять запахло раскаленными щипцами сыска, и общество, учуяв их леденящий душу запах, начало вновь испытывать Великий Государственный Страх.
Библиография / References
[Акельев 2018] — Акельев Е.А. «Сыщик из Воров» Ванька Каин: анатомия «гибрида» // Ab Imperio. 2018. № 3. С. 257—304.
(Akel’ev E.A. «Syshchik iz Vorov» Van’ka Kain: anatomiya «gibrida» // Ab Imperio. 2018. № 3. P. 257—304.)
[Анисимов 1991] — Анисимов Е.В. Ванька Каин: легенды и факты // Новый журнал. 1991. № 184/185. С. 536—560.
(Anisimov E.V. Van’ka Kain: legendy i fakty // Novyj zhurnal. 1991. № 184/185. P. 536—560.)
[Анисимов 2002] — Анисимов Е.В. По ту сторону Иоанновского моста, или Страхи доносчика // Казус. Индивидуальное и уникальное в истории. 2002. № 5.
(Anisimov E.V. Po tu storonu Ioannovskogo mosta, ili Strahi donoschika // Kazus. Individual’noe i unikal’noe v istorii. 2002. № 5.)
[Анисимов 2005] — Анисимов Е.В. Самодержавие XVIII века: право править без права // Нестор. 2005. № 7. С. 200—207.
(Anisimov E.V. Samoderzhavie XVIII veka: pravo pravit’ bez prava // Nestor. 2005. № 7. P. 200—207.)
[Бартенев 1869] — Из подлинных бумаг елизаветинского царствования // Осмнадцатый век: исторический сборник, издаваемый Петром Бартеневым. М.: Типография Грачева и комп., 1869. Т. 1.
(Iz podlinnyh bumag elizavetinskogo carstvovaniya // Osmnadcatyj vek: istoricheskij sbornik, izdavaemyj Petrom Bartenevym. Moscow, 1869. Vol. 1.)
[Голикова 1957] — Голикова Н.Б. Политические процессы при Петре I. М.: Изд-во Моск. ун-та, 1957.
(Golikova N.B. Politicheskie processy pri Petre I. Moscow, 1957.)
[Дело Салникеева 1868] — Дело Салникеева // Чтения Общества истории и древностей российских при Московском университета. 1868. Кн. 3. С. 114—115.
(Delo Salnikeeva // Chteniya Obshchestva istorii i drevnostej rossijskih pri Moskovskom universiteta. 1868. Vol. 3. P. 114—115.)
[Дитятин 1881а] — Дитятин И.И. Верховная власть в России XVIII столетия // Русская мысль. 1881. Кн. 3.
(Dityatin I.I. Verhovnaya vlast’ v Rossii XVIII stoletiya // Russkaya mysl’. 1881. Vol. 3.)
[Дитятин 1881б] — Дитятин И.И. Верховная власть в России XVIII столетия // Русская мысль. 1881. Кн. 4.
(Dityatin I.I. Verhovnaya vlast’ v Rossii XVIII stoletiya // Russkaya mysl’. 1881. Vol. 4.)
[Есипов 1861] — Есипов Г.В. Раскольничьи дела XVIII столетия, извлеченные из дел Преображенского приказа и тайной розыскных дел канцелярии. СПб., 1861. Т. 1.
(Esipov G.V. Raskol’nich’i dela XVIII stoletiya, izvlechennye iz del Preobrazhenskogo prikaza i tajnoj rozysknyh del kancelyarii. Saint Petersburg, 1861. Vol. 1.)
[Карамзин 1991] — Карамзин Н.М. Записка о древней и новой России в ее политическом и гражданском отношениях / Примеч. Ю.С. Пивоварова. М.: Наука, 1991.
(Karamzin N.M. Zapiska o drevnej i novoj Rossii v ee politicheskom i grazhdanskom otnosheniyah. Moscow, 1991.)
[Максимов 1994] — Максимов С.В. Нечистая, неведомая и крестная сила. СПб.: Полисет, 1994.
(Maksimov S.V. Nechistaya, nevedomaya i krestnaya sila. Saint Petersburg, 1994.)
[Павленко 1987] — «Россию поднял на дыбы…» / Сост. Н.И. Павленко. М.: Молодая гвардия, 1987. Т. 1. («Rossiyu podnyal na dyby…» / Ed. by N.I. Pavlenko. Moscow, 1987. Vol. 1.)
[1] РИО. Т. 104 С. 484; Т. 124. С. 477.
[2] Российский государственный архив древних актов (далее — РГАДА). Ф. 6. Оп. 1. Д. 3. Л. 49 об.; Д. 272. Л. 360; Д. 266. Л. 44, 155; Д. 5. Л. 133.
[3] РГАДА. Д. 421. Л. 4.
[4] РГАДА. Ф. 6. Оп. 1. Д. 421. Л. 24 об. — 25.
[5] РГАДА. Ф. 6 Оп. 1. Д. 4. Л. 19
[6] РГАДА. Ф. 6. Д. 5. Л. 61
[7] РГАДА. Ф. 272. Оп. 1. Д. 16. Л. 225.
[8] РГАДА. Ф. 6. Оп. 1. Д. 266. Л. 187; Д. 5. Л. 26.