Опубликовано в журнале НЛО, номер 1, 2020
Алексей Конаков (независимый исследователь)
Alexei Konakov (independent researcher) konakov2004@mail.ru
Ключевые слова: репрезентация, гибридность, внутренняя колонизация, национализм
Keywords: representation, hybridity, internal colonialism, nationalism
УДК/UDC: 82.0
Аннотация: В статье предлагается новый подход к литературным текстам Евгения Харитонова, основанный на использовании некоторых ключевых понятий (репрезентация, гибридность, внутренняя колонизация) постколониальной теории. Постколониальная оптика позволяет распознать специфическую знаковую стратегию, используемую Харитоновым при создании текстов («провинцификация»), а также непротиворечиво интерпретировать появление националистических тем и мотивов в произведениях Харитонова конца семидесятых годов.
Abstract: This article offers a new approach to Evgeny Kharitonov’s literary works based on the use of several key concepts (representation, hybridity, internal colonialism) from postcolonial theory. Postcolonial optics allow one to distinguish the specific sign strategy used by Kharitonov during the creation of texts (“provincialization”), as well as consistently interpret the phenomenon of nationalistic themes and motifs in Kharitonov’s work in the late 1970s.
Он был нормальный сибирский мужик!
Марианна Новогрудская о Евгении
Харитонове в беседе с автором статьи
Евгений Харитонов, несомненно, является одной из важнейших фигур советской «неофициальной литературы» семидесятых годов. При этом его творческое наследие, будучи довольно известным, до сих пор остается не то чтобы непрочитанным — но прочитанным крайне предвзято. По большому счету, в настоящее время широкой публике предлагается Харитонов в образе чувствительного художника и просвещенного гея, сторонника личных свобод и критика авторитарной власти, насмерть напуганного и в итоге сведенного в могилу угрозами КГБ. Данная трактовка создана, прежде всего, первыми издателями собрания сочинений Харитонова (двухтомник «Слезы на цветах», вышедший в 1993-м году) — Александром Шаталовым и Ярославом Могутиным, которые, придерживаясь либертарианских взглядов, старались в соответствующем ключе интерпретировать и творчество Харитонова (что видно, в первую очередь, по весьма специфической направленности подготовленного Могутиным комментария).
Проблема в том, что (довольно убедительная) фигура страдающего под гнетом советской власти гея все же элиминирует ряд важных моментов, характеризовавших мировоззрение и художественные тексты Харитонова. Прежде всего, удачно сокрытой оказывается наиболее неудобная сторона харитоновского литературного проекта — его панегирики советскому строю и откровенно антисемитские высказывания.
Между тем, реальный Харитонов не только не скрывал, но сознательно подчеркивал эту сторону своей личности — чем провоцировал соответствующую реакцию друзей и знакомых. «Потом мы заочно поссорились. Я был чем- то огорошен и обижен в его писаниях, может быть и не зря», — вспоминает Михаил Айзенберг [Айзенберг 1997]. «Если бы ты видел, что он тут теперь пишет, ты бы удивился, как я с ним вожусь. Я и сам порой удивляюсь», — сообщает в письме Науму Вайману Михаил Файнерман [Вайман 2011]. «Знаю случай, когда один известный самиздатский либеральный автор кричал и топал ногами, прочитав “слезы об убитом и задушенном”», — отмечает Николай Климонтович [Климонтович 1981]. Очевидно, игнорирование данного пласта харитоновских текстов является наименее продуктивной стратегией — в образующийся вакуум рано или поздно приходят правоконсервативные силы, старающиеся полностью апроприировать Харитонова [Chernetsky 2007: 167]. Более полезным кажется интерпретировать корпус произведений Харитонова как своего рода место встречи (место схватки) двух влиятельных дискурсов эпохи позднего социализма — либерального и консервативного, и, соответственно, понять сами эти произведения в качестве «воображаемого разрешения реального противоречия» [Джеймисон 2014: 36].
Но чтобы увидеть и «реальные противоречия», и механизмы их «воображаемого разрешения», требуется специальная исследовательская оптика. По нашему мнению, в случае Харитонова такую оптику может предоставить постколониальная теория. Нужно отметить, что попытки применения постколониальной теории для интерпретации художественной работы Харитонова уже предпринимались; в частности, подобный подход использовала Анастасия Кайатос, анализируя в своей диссертации харитоновскую пантомиму [Kayiatos 2012]. Постколониальный концепт «субалтерна», не имеющего собственного языка и обреченного на молчание [Спивак 2001], остроумно переносится Кайатос на фигуру мима, актера пластического театра, вынужденного обходиться без слов, — и, далее, контаминируется с ситуацией советского гея, которому государство прямо запрещает говорить о телесном опыте.
Мы, в свою очередь, отталкиваясь от ряда положений постколониальной теории, попробуем рассмотреть литературные произведения Евгения Харитонова.
* * *
Харитонова всегда считали жителем метрополии, жителем столицы. «Подпольный житель Москвы», — называл его Василий Аксенов [Харитонов 1993: 93]; «Евгений Харитонов был поэтом Москвы и в целом — державного опыта», — отмечал Александр Гольдштейн [Гольдштейн 2011: 246]. И потому кажется вполне естественным, что слово «колония» москвич Харитонов использует, прежде всего, для обозначения окраин советского союза. Так, в короткой антиутопии «Предательство-80», прогнозирующей государственное устройство России после возможного падения КПСС, Харитонов пишет:
В Кремле открыть лучший, чтобы он был украшением всей нашей территории, платный Дом свиданий. Вот здесь и пригодятся девушки наших колоний — Средней Азии, Севера. Казашки, якутки, нанаечки и лица другого пола [Харитонов 2005: 401].
Откровенный, почти бесстыдный язык колонизатора; надменная интонация ментора, поучающего из метрополии, как правильно обустроить Россию:
Граница страны на востоке сдвигается до Енисея. Красноярск — пограничный пункт. (Возможно его переименование в Чаадаев.) Все население, по Владивосток включительно и Сахалин, переселяется в новые, специально построенные города Западной Сибири [Харитонов 2005: 400].
Эта привилегированная позиция кажется закономерной производной от биографии Харитонова — он учился в элитарном столичном вузе (ВГИК, мастерская Михаила Ромма), был вхож во множество знаменитых московских семьей (Гулыги, Лунгины, Климонтовичи) и имел чрезвычайно обширные связи как в театральном, так и в литературном мире Москвы (его знали Белла Ахмадулина, Владимир Высоцкий, Андрей Синявский, Геннадий Бортников, Паола Волкова и многие другие). и, несомненно, в ряде отношений Харитонов являлся бенефициаром эпохи позднего социализма, брежневской политики продажи энергоносителей, обеспечивавшей гражданам СССР относительно высокий уровень благосостояния при довольно низкой производительности труда и обилии свободного времени: «Работу всегда находил такую, чтобы в нее особо не вмешивались и чтоб мало, совсем мало на ней бывать» [Харитонов 2005: 496]. Возможно, именно четкое осознание этой ситуации подталкивало Харитонова к воспроизводству имперского дискурса: «и за всем мощная рука государства» [Харитонов 2005: 225].
В то же время отличительной чертой практически всех харитоновских текстов является известная отстраненность сознания автора от выводимых собственной рукой букв, произносимых собственным горлом звуков, переживаемых собственным телом происшествий. Так, по мнению Владимира Сорокина, Харитонов
одновременно пропускает через себя свой текст и, параллельно с этим, оставляет в тексте некоего оператора-наблюдателя, описывающего его самого как героя текста [Беляева-Конеген 2000].
Указанная логика справедлива и по отношению к имперскому дискурсу, производимому Харитоновым: за жаркими гимнами «столице социалистического мира» и «кремлевским звездам» всегда чувствуется холод отстранения. и отстранение это имеет вполне конкретные — прежде всего, географические — причины.
Харитонов не был коренным москвичом.
В возрасте семнадцати лет он приехал в Москву из Новосибирска, являвшегося не столько даже русской, сколько советской колонией в Западной Сибири. Образцовый город, демонстрирующий успехи модернизации некогда «диких» пространств; следуя своего рода «цивилизаторской миссии», советская власть создавала в Новосибирске кластер передовых оборонных предприятий, перекрывала плотиной Обь и строила знаменитый Академгородок. Харитонов, бывший непосредственным наблюдателем этих событий, остро ощущает собственную сформированность именно советским строем и опытом, — опытом советской колонизации Сибири. И потому нет ничего удивительного в том, что на поэтических вечерах в МГУ в начале семидесятых Харитонов и его земляк Вячеслав Куприянов позиционировали себя как «новосибирскую школу верлибра» [Гулыга 1992: 11], что наиболее важным кругом общения для Харитонова всегда были его новосибирские друзья — поэты Иван Овчинников, Анатолий Маковский и Александр Денисенко (регулярно упоминаемые им в текстах) [Харитонов 2005: 72], что Харитонов поддерживал интенсивные связи с родными и знакомыми из Новосибирска, ездил туда отдыхать каждое лето [Харитонов 2005: 232] и даже трогательно беспокоился о возможном вторжении Китая в советскую Сибирь: «И ЧТОБЫ КИТАЕЦ НЕ ЛЕЗ НА НОВОСИБИРСК» [Харитонов 2005: 232]. Как следствие, мы можем вполне обоснованно подозревать, что харитоновский «москвоцентризм» является лишь эпистемологической аберрацией (вызванной, в том числе, тем, что большинство пишущих о Харитонове были москвичами). Ситуация Харитонова — вовсе не ситуация коренного жителя метрополии; ровно наоборот — это ситуация человека, прибывшего в метрополию с далекой окраины, из глухой провинции, из недавно освоенной колонии, — и такое положение дел, несомненно, влияло на форму и содержание харитоновских текстов.
В отличие от образцовых «московских историй», созданных знакомыми Харитонова по Клубу беллетристов, Дмитрием Приговым («Живите в Москве») и Владимиром Кормером («Наследие»), произведения Харитонова оказываются посвящены отнюдь не воспеванию Москвы (как полагали в Москве); по нашему мнению, куда более глубокой и оригинальной целью этих текстов является попытка создать образ советской провинции и дать слово сомну советских провинциалов, онемевших перед ликом метрополии.
* * *
Фигуры «провинции» и «провинциала» чрезвычайно важны для новосибирца Харитонова. «Мне в поэтических симпатиях мил мир бедных людей, страх Божий в людях, провинция, мечтательность, вечная печаль и слезы вместо действия», — писал Харитонов в письме Василию Аксенову в 1981 году [Харитонов 2005: 499].
Больше того: вся зрелая харитоновская проза, которая считается сосредоточенной на опыте советских геев, в равной степени может считаться сосредоточенной на опыте советских провинциалов — ибо первые всегда оказываются и вторыми. Вряд ли это совпадение; тот факт, что у Харитонова отсутствует фигура юного гея-москвича, что его гомосексуальные «мальчики» всегда прибывают в Москву с далеких окраин (будь то Ижевск [Харитонов 2005: 288], Фастов [Харитонов 2005: 275], Калинин [Харитонов 2005: 76], Набережные Челны [Харитонов 2005: 186], Урал [Харитонов 2005: 258] и так далее), очевидно, предполагает некое специфическое понимание автором объекта своего художественного поиска. Таким объектом, судя по всему, как раз и является «мир бедных людей» — мир, к которому когда-то принадлежал и Харитонов. Важно помнить, что первым опытом взаимодействия юного Харитонова с Москвой был опыт прохождения приемной комиссии вуза. И эта комиссия (учитывая тот факт, что Харитонов поступал на актерское отделение ВГИКа) оценивала вовсе не когнитивные способности, но тело Евгения Харитонова — сложение, осанку, фигуру, жест, тембр голоса, цвет глаз и волос, фотогеничность и умение двигаться. По сути, заносчивая фраза об отборе в Москву лучших «девушек наших колоний» лишь обыгрывает (многократно риторически усиливая) ситуацию, в которой когда-то побывал сам Харитонов. Испытующий взгляд, регулярно направляемый Харитоновым-автором на знакомых мальчиков-провинциалов, кажется прямо заимствованным у приемной комиссии ВГИКа:
…в нем не было ни одного изъяна, ни одной даже поры на носу, ни какой-нибудь ненужной нехорошей полубородавки, ни лопнувшего сосудика, ни родинки не на месте, все было молодо гладко и сладко, все было божественно, как для кинофильма [Харитонов 2005: 332].
Что любопытно — взгляд этот не делает никаких преференций для русского человека. Последний ничем не отличается от «казашек, якуток и нанаечек», он точно такой же живой материал, изымаемый метрополией из своих многочисленных колоний. И эта коллизия на удивление хорошо согласуется с гипотезой Александра Эткинда о «внутренней колонизации» России, согласно которой русский народ на протяжении столетий являлся, прежде всего, народом колонизированным. Как утверждает Эткинд, специфика российской власти заключается в том, что она регулярно «применяла колониальные режимы непрямого правления — принудительные, коммунитарные и экзотизирующие — к собственному населению» [Эткинд 2013: 16].
В своем исследовании Эткинд ограничивается только периодом Российской империи, и возникает вопрос: можно ли экстраполировать выводы о «внутренней колонизации» населения России на советское время? Сам Харитонов, чье понимание истории было довольно близко к популярной в семидесятые годы «теории единого потока», разработанной русскими националистами («История, государство, Царь, Екатерина, Великая революция, Ленин и Сталин, новое дворянство, мощь развившегося государства (или его загниение, византийский распад) — а почему победили в войне?» [Харитонов 2005: 283]), скорее всего, ответил бы на этот вопрос утвердительно. Но именно поэтому тексты Харитонова (человека с выраженным националистическим сантиментом: «…он был воспитан и замешан на “русской идее”, я даже говорил бы о его нарочитой “русскости”», — вспоминал Ефим Шифрин [Харитонов 1993: 162]) могут быть поняты как художественная критика культурных последствий «внутренней колонизации», которой на протяжении многих лет подвергается русская провинция. В полном соответствии с известным тезисом Эдварда Саида, Харитонов упрекает господствующую советскую культуру в том, что она имеет дело не с реальной Россией, но лишь с ее неверным представлением (которому Харитонов дает презрительное наименование «посконщины» [Харитонов 2005: 262]). В некотором смысле, созданную усилиями советских писателей «русскую посконщину» можно считать аналогом западного «ориентализма»— определяемого Саидом именно в качестве культурной и идеологической репрезентации колонизируемых в глазах колонизаторов [Саид 2006: 8]. Разумеется, эта репрезентация искажает, угнетает и сознательно уводит от истины:
Напр., выстроили владимиросуздаль качать деньги из туристов, только через валютную коммерцию смогли восстановить память о православии. Но народу сказали это просто зодчество, мастера умели так шить и строить. А это была память о Боге [Харитонов 2005: 223].
Таким образом, мечта Харитонова добраться до «невозможного слова», «сказать правду-правду» может быть понята именно как желание опровергнуть навязанную советской культурой репрезентацию русского народа и — что тоже важно — прикоснуться к тому мощному субверсивному потенциалу, которым в действительности обладает колонизированная метрополией провинция. В данном контексте весьма характерна критика Харитоновым звания «народный художник» («Рассказ одного мальчика»):
И народный художник тихий, вежливый, как бы его имя не попало в историю. А неплохо бы, чтобы какой-нибудь новый гангстер, идущий ему на смену, публично бы ошельмовал его у них на правлении, написал в Крокодил, разбил бы ему все поломал и пустил по миру. тогда, может быть, и вышел бы из него народный художник [Харитонов 2005: 292].
Мысль Харитонова прозрачна — звание «народного художника», присуждаемое советской властью, является дистиллированным выражением политики колониальной репрезентации; в действительности «народный художник» не имеет никакого отношения к народу и даже приблизительно не может вообразить те бездны и пропасти, что в этом народе таятся. С такой точки зрения единственная (и хорошо оплачиваемая) задача официальной советской культуры — установление господства над миром русской колонии, нивелировка неудобных черт этого мира, устранение его радикальной инаковости, обеспечение, в конечном итоге, полной безопасности и управляемости:
И Саша бы удовлетворился верностью старику. Но выучился бы он на историка; дальше общественные науки, партийность; художник женил бы его для прикрытия их связи, и все встало бы на свои места, в мышином вкусе народного художника [Харитонов 2005: 293].
Очевидно, собственную художественную задачу Евгений Харитонов понимает принципиально противоположным образом. При этом специфика произведений Харитонова заключается в том, что «радикальную инаковость» провинции автор предпочитает анализировать через обращение к дискурсу сексуального. Харитонов заворожен поэтическим образом русского народа, состоящего преимущественно из прекрасных иноков и юных монахов, органично сочетающих служение Богу с гомосексуальностью; глубинная Россия, недоступная «казенным русским» в диапазоне от Бунина до Солоухина [Харитонов 2005: 392], это, по Харитонову, опасный, извращенный, но потому невероятно притягательный мир духовных семинарий, где «цветет мужеложство» [Харитонов 2005: 293], старинных монастырей, в стенах которых изобрели одну из техник орального секса [Харитонов 2005: 275], и увлеченных старорусскими книгами провинциальных мальчиков, ходящих креститься в разные церкви лишь потому, что им нравится оголять тело перед посторонними [Харитонов 2005: 218]. И вполне закономерно, что исправленная, асексуальная, сведенная к «чудовищной обездоленной норме» [Харитонов 2005: 287] репрезентация русского народа оказывается одной из основных претензий, которые Харитонов предъявляет официальной советской культуре.
* * *
В итоге фигура Харитонова удивительным образом совмещает целый ряд «реальных противоречий». Рафинированный интеллектуал, высоко ценящий народную «грубость»; давний житель Москвы, более всего беспокоящийся о Новосибирске; завсегдатай литературных салонов столицы, доверяющий при этом лишь вкусу сибиряка Овчинникова; мастер авангардной техники письма, понимающий, что и она бессильна дать «невозможное слово» обитателям имперских окраин: все искренне сказанное тут же становится ложью, даже если соединить мировой модернизм и русскую глубинку, памятник Джойсу на Красной площади и пароход, названный в честь Ивана Овчинникова, в душе все равно останется «безнадежность» [Харитонов 2005: 231]. Амбивалентный сплав, который образуют эти (никогда в реальности не разрешаемые) противоречия, удобнее всего может быть обозначен термином «гибридность», введенным Хоми Бабой [Bhabha 1994]. При этом, как объясняет Баба, «гибридность» не является неким «третьим термином, разрешающим напряжение между двумя культурами» (колонизируемой «русской» и колонизирующей «советской» в нашем случае) [Bhabha 1994: 113], но, скорее, должна быть понята как характерное «смещение» от «символа» колонизаторской власти к «знакам», исподволь эту власть подрывающим [Bhabha 1994: 113].
Для живущего в Москве Харитонова мощь советской культурной политики представляется воистину сокрушительной. Метрополия устанавливает и порядок вещей, и способы сопротивления, и горизонты ожиданий. Она захватывает, порабощает и вбирает в себя все — в том числе семидесятническую моду на «русское». Как показал Ицхак Брудный, громкий успех писателей-деревенщиков, так же как гигантские выставки Ильи Глазунова в Манеже, расцвет националистических журналов, популярность фольклорных музыкальных ансамблей, движение за охрану памятников русского зодчества и так далее являлись прямым следствием «политики включения», сознательно проводимой брежневским Политбюро для оправдания обширных финансовых вливаний в сельское хозяйство [Brudny 2000]. На всем протяжении «длинных семидесятых» из русских националистов пытаются сделать социальную опору и «символ» режима — и мечтающий опровергнуть колониальную репрезентацию русской провинции Харитонов с немалым удивлением обнаруживает себя в одном ряду с дремучими авторами-почвенниками и политтехнологами позднего брежневизма. С одной стороны, это не должно было входить в планы Харитонова, глубоко усвоившего андеграундный габитус и менее всего желавшего «понемногу процвесть в официальной культуре» [Харитонов 2005: 262] за счет воспевания «природы» и «деревни». С другой стороны, такое совпадение оказывалось закономерным результатом описанной выше «гибридности».
Одновременно с этим следствием «гибридности» является и то, что отвергаемые колонизаторами знания постепенно входят в господствующий дискурс, размывая и разрушая его, — символ национальной власти оказывается знаком колониального отличия [Bhabha 1994: 114]. Указание Хоми Бабы на знаковую природу «гибридности» очень важно — так как позволяет нам иначе понять устройство текстов Харитонова.
Прекрасно осознавая, что прямая речь и «разговор по существу» о «русском», «народном» и «национальном» невозможны, Харитонов изобретает стратегию именно тайной расстановки знаков «русского», «народного» и «национального». Виталий Чернецкий удачно сравнивал письмо Харитонова с работой шпиона на вражеской территории: «рассказчик постоянно занят потреблением, производством и оценкой знаков» [Chernetsky 2007: 161] — и действительно, Харитонову был довольно близок «семиотический» подход к миру, тексту и человеку. К примеру, неоднократно описанная Харитоновым процедура сексуального соблазнения почти всегда строится на том, что познание чужого тела совпадает с чтением расположенных на этом теле знаков: «Он показал все свои увечья: вот, передний зуб сломан, маленький на что-то упал. Вот шрам над бровью, тоже кто-то стукнул» [Харитонов 2005: 275]. Стоит ли говорить, что тело из цитированного отрывка принадлежит очередному провинциалу и что шрамы и сколы этого тела являются не только сексуально возбуждающими рассказчика punctum’ами, но и непосредственными отпечатками, оставленными провинцией на человеке?
Чтение произведений Харитонова позволяет увидеть, что при работе с текстами автор придерживается совершенно сознательной семиотической стратегии, которую можно коротко назвать стратегией «провинцификации». Это название внешне напоминает о постколониальном концепте «провинциализации», введенном Дипешем Чакрабарти [Chakrabarty 2000], но выполняет совсем другую функцию — целью является не философская критика эпистемологических привилегий метрополии (как в работе Чакрабарти), но сугубо филологический анализ якобы «московских» текстов Харитонова, — текстов, исподволь насыщаемых знаками провинциальной России.
Подобная стратегия не была до сих пор описана, хотя периодически она почти бросается в глаза — прежде всего благодаря зазору между «первичным» и «вторичным» автором (в терминологии позднего Михаила Бахтина), тщательно сохраняемому Харитоновым. Так, получивший хорошее образование, Харитонов специально допускает в своих текстах просторечия («Потом он одел очки и стал разбираться в транзисторе» [Харитонов 2005: 276]); прекрасно ориентирующийся в современной академической музыке, вслух предпочитает хвалить песни Аллы Пугачевой («только у меня отпела Пугачева, и окон за 10 она запела» [Харитонов 2005: 299]); многому научившийся у Пруста и Джойса, с особым удовольствием находит теплые слова для Михаила Исаковского («В любой строчке Исаковского вкуса и простоты гораздо больше, чем во всех фильмах Висконти» [Харитонов 1993: 161]), а вспоминая Новосибирск, намеренно обращается к образу «деревянного домика на Щетинкина 38» [Харитонов 2005: 228] — при том, что из семнадцати сибирских лет жил в нем не более трех (в 1951 году Харитоновы получили прекрасную квартиру в сталинском доме на проспекте Дзержинского, 5).
Но, конечно, стратегия «провинцификации» не исчерпывается расстановкой отдельных слов — она последовательно проницает как более мелкие, так и более крупные структуры харитоновских текстов. Так, одним из наиболее востребованных способов «провинцификации» становится у Харитонова «оральная» запись слов. Впервые этот стилистический прием был использован в одном из стихотворений цикла «Вильбоа» (написанном в начале 70-х) и имел очень внятную мотивировку: «ломать буду язык как бутта савсем маленький/ плакать буду» [Харитонов 2005: 54]. Нарушение нормативной орфографии связано с погружением автора в детские воспоминания («вначали все у тибя радишься все есть,/ кагда забалеишь о тибе пазаботяца» [Харитонов 2005: 56]) — но как раз потому, что детство Харитонова прошло в Сибири, оральная запись слов с самого начала оказывается сопряженной и с образом советской провинции («мы с бабусей у бабы Вали в сталински,/ а мамачка с папай на Щитинкина в Новосибирски» [Харитонов 2005: 57]). В конце концов, именно связка «оральное — провинциальное» (а не «оральное — детское») станет для Харитонова определяющей. В частности, после стихотворений «Вильбоа» оральная запись слов появляется в «романе в стихах» (1977 год) — причем лишь в той его части, где описывается приезд в Москву новосибирского знакомого Харитонова:
Лёша вытеснил Алёшу/ он приехал добрый дорогой/ он освоился у миня/ палюбил большы всех всей душой/ и аставил мне васпаминание/ а бальшой иво любви ка мне [Харитонов 2005: 138].
Такова разработанная Харитоновым «гибридная» альтернатива официальной репрезентации: лишенные собственного языка субалтерны, не имеющие собственных слов провинциалы являют себя не посредством содержательной речи, но посредством череды ошибок, сбоев и нарушений нормативного порядка орфографии.
Чуть позднее своеобразным символом подобной стратегии станет в произведениях Харитонова слово «мущина», регулярно используемое как автором, так и его героями («А этот был настоящий мущина, только бил меня и учил» [Харитонов 2005: 310]). В контексте вопроса об интерпретации творчества Харитонова кажется показательным, что Ярослав Могутин рассматривал данное слово как проявление особой гомосексуальной стилистики Харитонова [Харитонов 1993: 200]; между тем, перед нами может быть вовсе не стилистика, но этнография — написание «мущина» легко встретить в дневниках и письмах множества советских провинциалов, строивших новую жизнь в столице (ср. известный дневник Степана Подлубного: «Ругань мущины плач ребенка завывание жены. И слезы и невинные слезы сколько прольется вас» [Козлова 2006: 222]).
«Мужчина» становится «мущиной», две буквы («жч») заменяются одной («щ»); именно на таком микроуровне — уровне «ежебуквенных событий» [Хари тонов 2005: 238] — происходит ползучая «провинцификация» Москвы в текстах Харитонова. Провинциал не отваживается на слова — но действует путем расстановки едва заметных знаков, тихо сопротивляясь и ускользая от авторитетного дискурса метрополии.
Непосредственным примером подобного ускользания был для Харитонова все тот же Иван Овчинников — друг детства, прекрасный поэт, любитель выпить, почти не работавший, обитавший в самых разных местах и, подобно Харитонову, знавший огромное количество московских деятелей культуры [Овчинников 2017: 654]. «Уж 30 лет Ваня работает странником», — писал об Овчинникове Харитонов [Харитонов 2005: 284].
Кажется, даже сама стилистика ошибки и сбоя, культивируемая Харитоновым в произведениях конца семидесятых и начала восьмидесятых, была вдохновлена именно Овчинниковым — человеком, обладавшим крайне специфической манерой речи («А Ваня хватая в обществе незнакомых людей <…> что-то говорит говорит и забавно даже не понимает что люди не могут разобрать о чем это он» [Харитонов 2005: 264]).
Так в самом центре Москвы неожиданно (и как-то очень физиологично) являет себя русская колония — действительным истоком авангардного письма, типичного для позднего Харитонова и производившего фурор в литературных салонах советской столицы («Уперся водно рсяводно/ и МЕЖ/ ДУ Прочим ано/ вам и ни даёца патаму шта вы так на ниво ники/ нулись» [Харитонов 2005: 177]), оказывается вовсе не следование поэтическим опытам московских футуристов и не чтение классиков западноевропейского модернизма, но нечленораздельный скачущий говор новосибирского друга, конкретный способ звуковой артикуляции, рождающий череду заминок в ровном гуле языка.
* * *
Вероятно, лучшим образцом того, как харитоновская стратегия «провинцификации» влияет на формальную и содержательную сторону произведения, является написанный Харитоновым в первой половине 1979 года текст «непьющий русский».
На самом низком уровне организации этого текста «провинцификация» выражает себя в виде странно «мерцающей» пунктуации: знаки препинания, расставляемые Харитоновым, то исчезают, то возникают снова. Важно то, что в таком «мерцании» может быть прослежена вполне конкретная логика [Конаков 2017: 49]. Так, например, во фрагменте «Взятие Фастова» (посвященном попытке соблазнения московским рассказчиком очередного провинциального юноши) пунктуация исчезает лишь тогда, когда дело доходит до прямой речи провинциала:
И он шепнул большое спасибо [Харитонов 2005: 276],
Он опять нечестно ответил не помню [Харитонов 2005: 275],
Он честно сказал нет. Но, прибавил, бабушка говорила у нас в семье у всех поздно растет борода [Харитонов 2005: 275].
Поскольку обычная роль пунктуации состоит в том, чтобы облегчать воспроизведение записанной в виде текста речи, постольку мы можем уловить и главный посыл Харитонова: намеренно отказываясь от помощи знаков препинания в моменты речи фастовского юноши, автор заставляет читателя непосредственно ощутить ту принципиальную сложность и тяжесть говорения, которую постоянно приходится преодолевать приехавшему в столицу провинциалу.
Однако со временем изысканная литературная игра оказывается все опаснее — то ли она выходит из-под контроля автора, то ли автор сознательно повышает ставки. Своеобразная эволюция «провинцификации» (хорошо видимая как раз на примере «непьющего русского») заключается в том, что — изначально едва заметные — знаки «провинции» становится все более крупными и вызывающими. Перед нами уже не отдельные буквы и запятые — в поздних текстах Харитонова провинциальный Другой заявляет о себе посредством настоящих манифестов, то восхваляющих Иосифа Сталина:
Да здравствует Сталин вы слышите Сталин/ он сон Византии и царь на земле/ он гнул и ковал и вознес наше знамя/ над миром и пали жиды/ Да здравствует Божье Царство/ Морозное Государство/ где лозунг и митинг внесли [Харитонов 2005: 263],
то превозносящих имперскую мощь России:
Толстой, прославивший русских в глазах мира, отмечает, что русские не играли устрашающей роли в той истории. И мы долго не играли, к прискорбию, той роли. (Отчасти, “священный союз” Александра.) И только сейчас (о наконец-то!) после второй мировой войны у нас пол-европы и мы столица социалистического мира» [Харитонов 2005: 266].
На смену сознательно расставляемым знакам дурновкусий и просторечий все чаще приходят куда более мрачные знаки консерватизма («Держитесь обычая и любите его. А свобода от него никогда ни к чему не приведёт, только уведёт и не туда и не сюда. Такова наша природа и надо это понять» [Харитонов 2005: 281]) и антисемитизма («По отдельности многие из них, может быть, и достойны любви. Безусловно. но вместе они Евреи. И или они или мы. А если мы все будем мы, это значит будут одни они. Не может человек с длинным носом спеть русскую песню» [Харитонов 2005: 283]).
В историко-литературном смысле «Непьющий русский» отмечает момент, когда тщательно продуманная семиотическая (литературная) стратегия попадает в резонанс с резко обострившимися идиосинкразиями автора: памятные с детства кампании по борьбе с «низкопоклонством перед Западом» и «безродными космополитами» («Мудрое сталинское решение о раскрытии псевдонимов» [Харитонов 2005: 263]), оказавшие мощнейшее влияние на «последнее сталинское поколение» [Furst 2010: 64—95], сочетаются с профессиональными неудачами Харитонова в конце семидесятых (так, летом 1978 года горком Москвы запрещает работу Харитонова с музыкальным фолк-ансамблем «Последний шанс» в ДК «Москворечье»), вероятно, укрепившими его иррациональную веру в существование некоего «еврейского заговора». Именно после изгнания из «Москворечья» Харитонов сближается с кругом русских националистов в Новосибирске [Могутин 1993], позднее составивших костяк местного отделения общества «Память».
По воспоминаниям одной из знакомых Харитонова:
Когда он вернулся, было такое впечатление, что его основательно «накачали» всем этим, с ним невозможно было общаться, так он был увлечен своими новыми идеями. Через некоторое время его юдофобия приобрела гипертрофированные масштабы, он мог звонить кому-то, какой-то своей знакомой еврейке, и начинал разговор так: «Ну что, готовитесь к нашей Олимпиаде?!» После этого устраивал двухчасовую «промывку мозгов», доходил до полной истерии, безжалостно разрывая многолетние дружеские отношения. Он был совершенно искренне увлечен этой новой идеологией. Позднее оказалось, что называется это просто — «Память» [Могутин 1993].
Собственно, описанный «безжалостный» разрыв с либеральной московской интеллигенцией манифестируется уже в названии обсуждаемого нами текста — «Непьющий русский». По замыслу Харитонова, здесь важны оба слова, подчеркивающие исключительность автора среди андеграундных литераторов (в обществе которых действительно хватало и алкоголиков, и евреев). Любопытно, что в данном конкретном случае определения «непьющий» и «русский» связаны между собой именно посредством алкоголя, от употребления которого всю жизнь отказывался Харитонов — русские националисты новосибирской «Памяти» (предположительно влиявшие на Харитонова) были выходцами из патриотического крыла движения трезвенников (позднее известного как ДОТ — «Добровольное общество трезвости») [Фоменков 2011: 71].
Однако «непьющий» — не только слово; за ним кроется (угадывается) некое конкретное телесное действие — известный жест отказа, решительное движение руки с раскрытой ладонью, отодвигающей в сторону предложенную кем-либо рюмку водки. Этот, высвечивающий перформативное измерение харитоновского произведения, жест, подобно любому жесту, остается невысказанным и молчаливым; но он же тем не менее многократно отзывается на уровне грамматики — текст «непьющего русского» совсем не случайно пронизан отрицательными частицами и приставками: «тогда вы мне никто не нужны. 100 способов раззнакомиться и ни одного познакомиться» [Харитонов 2005: 269], «Что тебе счастья в жизни нет, не было и не будет. Не будет не будет не будет. Никогда» [Харитонов 2005: 270], «Невысказанность невыраженность неприложенность скисших сил. Нерастраченность сгнивших силёнок» [Харитонов 2005: 273]. Текст вроде бы пытается тематизировать заглавие, явно несет признаки желания автора внимательно взглянуть и трезво оценить положение вещей — но в итоге тематизирует лишь само отрицание: «Вот как- то мысль утекла главная тонкая серьезная которая просилась за это время что- то насчет — нет не то нет, вот: нет не вот а, вот: нет» [Харитонов 2005: 284].
В то же время именно такой жест отказа, лежащий в основе произведения и многократно отзывающийся в отрицательных частицах текста, позволяет Харитонову спокойно развивать свою «русскую тему». Автор превентивно отрицает все возможные упреки в том, что его «русофильство» инспирировано желанием вписаться в официальный дискурс и получить какие-то бонусы от брежневской «политики включения», покупки лояльности русских националистов: «Да, славы и имени особого не будет и надо жить исходя из этого. В справочники занесён не буду и лечиться буду в обыкнов. районных поликлиниках. И что такого. Надо искать минуты счастья не в этом. Наверху общества мне не бывать. На дачах в соснах не живать» [Харитонов 2005: 265]. Только после подобных заявлений, призванных удостоверить его «бескорыстность», Харитонов, этот «человек в косоворотке или русской рубашке» [Харитонов 1993: 160], возвращается к одолевающей его теме колонизированной и неверно представленной русской провинции.
И совершенно удивительное итоговое решение этой темы позволяет нам извлечь из харитоновского письма еще один — довольно важный — урок.
Постколониальная теория, будучи теорией критической, по замыслу ее создателей должна прояснять мир, отделяя реальные отношения господства, подчинения и эксплуатации от того, что Ролан Барт называл «мифом» [Барт 2000]. Однако на примере «Непьющего русского» мы видим, как в специфической атмосфере советских семидесятых вполне справедливая критика колониальной репрезентации («Простой порядочный русский, кто хотел стать культурным, всегда тянулся к европейскому. Мы в Н., папа, бабуся, ходили в оперный театр на Чио-чио-сан или Лебединое озеро, где Одиллии, Зигфриды и Ротбардты, но никакого интереса к хору Пятницкого, потому что это не культурное (так думали)» [Харитонов 2005: 281]) и явное желание дать слово русским субалтернам-провинциалам вдруг оборачиваются нагромождением новых, еще более нелепых и реакционных мифов. Харитонов образца 1979 года настойчиво намекает читателю, что точно знает, кто именно повинен в извращенной репрезентации русской культуры, кто является истинным бенефициаром этой репрезентации — евреи:
Впрочем, русская природа без монастыря в душе тоже жидовское учреждение. И таинственно учреждена общим жидомасонским тайным умом чтобы русских официально представить в посконном положении. Которое есть дьявольская подтасовка жидов. Поэтому и русский урбанистический мальчик в честной молодости больше потянется к напереведенному жидами, чем к русской посконщине. Которую выпустили на сцену и дергают за ниточку в конечном счете жиды; хотя казенные русские думают это их средство говорить о русском и противостоять [Харитонов 2005: 262]
(Стоит обратить внимание на специфическую лексику: «представить», «выпустили на сцену».) Весьма показательная картина: желая опровергнуть ложную репрезентацию русской провинции, но не находя других интеллектуальных возможностей, Евгений Харитонов неумолимо сползает в тривиальную юдофобию, в мыслительную колею, предлагаемую русскими националистами семидесятых («Молодая гвардия», ВООПИК, круг Ильи Глазунова и так далее [Митрохин 2003]). Следствием этого становится тенденциозный вывод, в итоге сделанный Харитоновым, — колонизаторами России оказываются не русские цари, но, скорее, сакраментальные сионские мудрецы:
Устанавливают порядок Евреи; потом когда он изживет себя сами его расшатывают. А русские рады любому закону тупому и порядку лишь бы шло как всегда чтобы лень была в покое. Мы ненавидим жидов. Мы друзья лени и установившегося порядка [Харитонов 2005: 231].
В полном соответствии с постулатами постколониальной теории, первая же попытка субалтерна заговорить оборачивается крахом — демонстративно отвергнув дискурс, предлагаемый официальной советской культурой, субалтерн не обретает собственного голоса, но просто начинает пользоваться словами находящейся в (довольно условной) оппозиции к КПСС «русской партии» [Митрохин 2003]. В итоге стремление усилить «провинцификацию» текста путем перехода от малозаметных знаков к прямым манифестациям лишь мешает Харитонову достичь своей цели. Выражаясь в духе позднесоветского диамата, можно было бы сказать, что изначально «прогрессивная» тенденция Харитонова в объективных условиях «длинных семидесятых» оказывается превращенной в явно «реакционный» продукт — и сам факт такого «превращения» способен многое поведать о (несомненно, причудливом) интеллектуальном климате и (довольно печальном) состоянии критической мысли в эпоху развитого социализма.
Интеллектуальная эволюция Харитонова была оборвана неожиданной смертью в 1981 году, однако его личность и творчество до сих пор служат поводом для столкновения диаметрально противоположных точек зрения. Одним из ключей к разрешению этой коллизии может, по нашему мнению, оказаться (конспективно представленный в настоящей статье) взгляд на Харитонова «из Сибири», анализ его концепций «провинциального», разбор мыслительных и текстуальных инструментов, посредством которых автор неявно (но твердо) настаивал на собственной немосковской «гибридной» идентичности.
Поворот «от метрополии» в таком случае станет поворотом к новому пониманию и формального устройства, и концептуального содержания, и идеологического посыла большей части харитоновских произведений.
Библиография / References
[Айзенберг 1997] — Айзенберг М. «Цвэток» // Айзенберг М. Взгляд на свободного художника. М.: Гендальф, 1997 (http://www.vavilon.ru/texts/aizenberg/aizenberg6-12.html (дата обращения: 17.11.2019)).
(Ajzenberg M. «Cvetok» // Ajzenberg M. Vzglyad na svobodnogo hudozhnika. Moscow, 1997 (http://www.vavilon.ru/texts/aizenberg/aizenberg6-12.html (accessed: 17.11.2019)).)
[Барт 2000] — Барт Р. Мифологии. М.: Изд-во им. Сабашниковых, 2000.
(Barthes R. Mythologies. Moscow, 2000. — In Russ.)
[Беляева-Конеген 2000] — Беляева-Конеген C. Интервью с Владимиром Сорокиным (о Евгении Харитонове) // Митин журнал. 1990. № 32 (http://kolonna.mitin.com/archive/mj32/sorokin.shtml (дата обращения: 17.11.2019)).
(Belyaeva-Konegen S. Interv’yu s Vladimirom Sorokinym (o Evgenii Haritonove) // Mitin zhurnal. 1990. № 32 (http://kolonna.mitin.com/archive/mj32/sorokin.shtml (accessed: 17.11.2019)).)
[Вайман 2011] — Вайман Н. Монтажная стружка о Евгении Харитонове // OpenSpace.ru. 2011. 22 июня (http://os.colta.ru/literature/events/details/23177/page2/ (дата обращения: 17.11.2019)).
(Vajman N. Montazhnaya struzhka o Evgenii Haritonove // OpenSpace.ru. 2011. June 22 (http://os.colta.ru/literature/events/details/23177/page2/ (accessed: 17.11.2019)).)
[Гольдштейн 2011] — Гольдштейн А. Расставание с нарциссом. Опыты поминальной риторики. М.: Новое литературное обозрение, 2011.
(Gol’dshtejn A. Rasstavanie s Narcissom. Opyty pominal’noj ritoriki. Moscow, 2011.)
[Гулыга 1992] — Гулыга Е. Моя голубая мечта. Воспоминания в прозе в хронологическом беспорядке // Неопубликованная рукопись, 1992.
(Gulyga E. Moya golubaya mechta. Vospominaniya v proze v hronologicheskom besporyadke // Unpublished manuscript, 1992.)
[Джеймисон 2014] — Джеймисон Ф. Об интерпретации: литература как социально-символический акт // Джеймисон Ф. Марксизм и интерпретация культуры. М.; Екатеринбург: Кабинетный ученый, 2004.
(Jameson F. The Political Unconscious: Narrative as a Socially Symbolic Act. Moscow; Yekaterinburg, 2004. — In Russ.)
[Климонтович 1981] — Климонтович Н. Уединенное слово // Часы. 1981. № 33 (http://samizdat.wiki/images/7/7f/ЧАСЫ33-19-Климонтович-Уединенное-слово.pdf (дата обращения: 17.11.2019)).
(Klimontovich N. Uedinennoe slovo // Chasy. 1981. № 33 (http://samizdat.wiki/images/7/7f/ЧАСЫ33-19-Климонтович-Уединенное-слово.pdf
[Козлова 2006] — Козлова Н. Советские люди. Сцены из истории. М.: Европа, 2005.
(Kozlova N. Sovetskie lyudi. Sceny iz istorii. Moscow, 2005.)
[Конаков 2017] — Конаков А. Вторая вненаходимая: очерки неофициальной литературы СССР. СПб.: Транслит, 2017.
(Konakov А. Vtoraya vnenahodimaya: ocherki neoficial’noj literatury SSSR. Saint Petersburg, 2017.)
[Митрохин 2003] — Митрохин Н.А. Русская партия. Движение русских националистов в СССР 1953 — 1985. М.: Новое литературное обозрение, 2003.
(Mitrohin N.A. Russkaya partiya. Dvizhenie russkih nacionalistov v SSSR 1953—1985. Moscow, 2003.)
[Могутин 1993] — Могутин Я. «Другой» Харитонов и его «непечатное» творчество // Независимая газета. 1993. 7 апреля.
(Mogutin Ya. «Drugoj» Haritonov i ego «nepechatnoe » tvorchestvo // Nezavisimaya gazeta. 1993. April 7.)
[Овчинников 2017] — Овчинников И.А. Я помню, помню всех, кого любил…: Избранное. Стихи. Проза. Новосибирск: РИЦ «новосибирск», 2017.
(Ovchinnikov I.A. Ya pomnyu, pomnyu vsekh, kogo lyubil…: Izbrannoe. Stihi. Proza. Novosibirsk, 2017.)
[Саид 2006] — Саид Э. Ориентализм. Западные концепции Востока. СПб.: Русский мир, 2006.
(Said Edvard W. Orientalism. Saint Petersburg, 2006. — In Russ.)
[Спивак 2001] — Спивак Г. Чакраворти. Могут ли угнетенные говорить? // Введение в гендерные исследования. Ч. II: Хрестоматия / Под ред. С.В. Жеребкина. СПб.: Алетейя; Харьков: ХЦГИ, 2001.
(Spivak G. Chakravorty. Can the Subaltern Speak? // Vvedenie v gendernye issledovaniya. Vol. 2 / Ed. by S. Zherebkin. Kharkiv; Saint Petersburg, 2001.)
[Фоменков 2011] — Фоменков А.А. К вопросу об истории деятельности общества «Память» в Новосибирске и Ленинграде в период «перестройки» // Вестник челябинского государственного университета. 2011. № 12 (227). История. Вып. 45.
(Fomenkov А.А. K voprosu ob istorii deyatel’nosti obshchestva «Pamyat’» v Novosibirske i Leningrade v period «perestrojki» // Vestnik Chelyabinskogo gosudarstvennogo universiteta. 2011. № 12 (227). Istoriya. Issue 45.)
[Харитонов 1993] — Харитонов Е. Слезы на цветах. Сочинения: В 2 кн. Кн. 2: Дополнения и приложения. М.: Глагол, 1993.
(Haritonov E. Slezy na cvetah. Sochineniya: In 2 vols. Vol. 2: Dopolneniya i prilozheniya. Moscow, 1993.)
[Харитонов 2005] — Харитонов Е. Под домашним арестом: Собрание произведений. М.: Глагол, 2005.
(Haritonov E. Pod domashnim arestom: Sobranie proizvedenij. Moscow, 2005.)
[Эткинд 2013] — Эткинд А. Внутренняя колонизация. Имперский опыт россии. М.: Новое литературное обозрение, 2013.
(Etkind A. Vnutrennyaya kolonizaciya. Imperskij opyt Rossii. Moscow, 2013.)
[Bhabha 1994] — Bhabha Homi K. The Location of Culture. London; New York: Routledge, 1994.
[Brudny 2000] — Brudny Yitzhak M. Reinventing Russia. Russian Nationalism and the Soviet State, 1953—1991. Cambridge: Harvard University Press, 2000.
[Chakrabarty 2000] — Chakrabarty D. Provincializing Europe: postcolonial thought and historical Difference. Princeton: Princeton University Press, 2000.
[Chernetsky 2007] — Chernetsky V. Mapping Postcommunist Cultures: Russia and Ukraine in the Context of Globalization. Montreal: McGill-Queen’s University Press, 2007.
[Furst 2010] — Furst J. Stalin’s Last Generation. Soviet Post-War Youth and the Emergence of Mature Socialism. Oxford: Oxford University Press, 2010.
[Kayiatos 2012] — Kayiatos Anastasia I. Silence and Alterity in Russia after Stalin, 1955—1975. A dissertation submitted in partial satisfaction of the requirements for the degree of Doctor of Philosophy in Slavic Languages and Literatures and the Designated Emphasis in Women, Gender and Sexuality in the Graduate Division of the University of California, Berkeley, 2012.