(пер. с англ. Татьяны Пирусской)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 1, 2020
Перевод Татьяна Пирусская
Дирк Уффельманн (Университет Гисена; профессор, заведующий кафедрой славянских литератур, Институт славистики; PhD; доктор наук)
Dirk Uffelmann (Justus Liebig University Giessen; professor, Chair of Slavic Literatures, Department of Slavic Languages and Literatures; PhD; Dr habil.) dirk.uffelmann@slavistik.uni-giessen.de
Ключевые слова: постколониальная теория, пост-колониальный национализм, методологический национализм, Россия, Польша, внутренняя колонизация, теории постзависимости (studia postzależnościowe)
Key words: postcolonial theory, post-colonial nationalism, methodological nationalism, Russia, Poland, internal colonization, post-dependence studies (studia postzależnościowe)
УДК/UDC: 325
Аннотация: В посткоммунистических странах, таких, как Россия и Польша, и, если говорить более конкретно, в русско- и польскоязычных дискуссиях о коммунизме как (квази)колониальном режиме, отталкивающихся от постколониальной теории, мы можем увидеть черты постколониального национализма. Основной тезис этой статьи в том, что некоторые участники таких дискуссий используют в своих интересах постколониальную теорию, наделяя ее явными или скрытыми националистическими коннотациями, которые можно назвать пост-колониальными, поскольку они подрывают постколониальную эвристику с позиции внутрипост-колониального и посткоммунистического положения. В своей работе я пытаюсь осмыслить саму постколониальную теорию, точнее, некоторые ее интерпретации, как программные или непреднамеренные проявления пост-колониального национализма.
Abstract: In postcommunist countries such as Russia and Poland and, more specifically, in postcolonially inspired Russian- and Polish-language debates over communism as a (quasi)colonial rule, we can observe features of postcolonial nationalism. The thesis which this paper seeks to defend is that some contenders in the debates hijack postcolonial theory with their overt or hidden nationalist agendas which can themselves be diagnosed as postcolonial when they challenge the postcolonial heuristics from a position inside a postcolonial and postcommunist situation. In my paper I therefore endeavor to conceptualize postcolonial theory itself, or rather certain modes of appropriation of it, as either programmatic promotion or subcutaneous practice of postcolonial nationalism.
Хотя в работах, посвященных посткоммунистическим государствам, которые вернулись к идее нации, подробно обсуждались тенденции к возрождению национальных государств [Brubaker 1996], политологи (за исключением: [Beissinger, Young 2002; Morozov 2015]) в целом не сформулировали убедительных пост колониальных подходов к посткоммунизму. Это еще более справедливо в отношении анти- и пост-колониального национализма, о котором писал Франц Фанон [Fanon 1991: 292] и который Джошуа Форрест рассматривал на примере «классических» постколониальных государств [Forrest 2006]; когда речь идет о бывших странах «восточного блока», подобная модель объяснения национализма не только крайне редко становится объектом исследования (исключение: [Şandru 2012: 39—42]), но исследователи, работающие в русле постколониальной теории, иногда сами насаждают национализм. Среди множества разновидностей посткоммунистического национализма [Müller, Pickel n.d.: 2] такого рода постколониалистский национализм — националистическая интерпретация постколониальной теории в пост-колониальном контексте — исследован недостаточно.
В этой статье я не стремлюсь опровергнуть оптимистическую точку зрения, которую высказали Мюллер и Пикель, предположив, что в Центральной и Восточной Европе возрождению национализма противостоит европеизация [Ibid.: 11—12], хотя, например, политический курс Польши с осени 2015 года доказывает скорее обратное. Моя работа посвящена не социально-экономической проблематике. В ней я анализирую риторику и аргументацию возрождающегося национализма в дискуссиях, которые происходят в постколониальном теоретическом контексте. Коротко говоря, я пытаюсь осмыслить саму постколониальную теорию, точнее, некоторые ее интерпретации, как программно- тенденциозные или непреднамеренные проявления национализма, утверждающего культурную исключительность определенного народа. Я полагаю, что этнокультурные националистические тенденции, которые Ханс Кон [Kohn 1944] ошибочно связывал принципиально с Востоком [ср.: Dungaciu 1999; Götz 2017: 9], недавно неожиданно вновь проявились в бывших коммунистических странах Восточной и Центральной Европы (и не только там), а именно в польско- и русскоязычных дискуссиях в русле постколониальной теории. Таким образом, я постараюсь выявить особую разновидность одновременно пост-колониального и постколониалистского национализма, который прослеживается в националистических интерпретациях постколониальной теории [2].
Такого рода аргументация, основанная на националистических штампах, может явно выражаться на семантическом уровне и носить программный характер. Однако, если исследование проводится на материале лишь одной нации, это не всегда следует расценивать как программное заявление; это может происходить перформативно, из-за невнимательности или в силу научного интереса к конкретной нации, когда «исследование не выходит за рамки национального государства», то есть когда мы имеем дело с методологическим национализмом, как его понимают Виммер и Глик Шиллер [Wimmer, Glick Schiller 2002: 307]. Поэтому я буду различать явное, то есть программное, утверждение национальной исключительности — национализм в собственном смысле слова — и перформативный или методологический выбор мононациональной перспективы или материалов на одном языке.
Мое собственное исследование носит сравнительный характер — я сопоставляю интерпретации постколониальной теории в России и Польше. Поэтому я вступаю в противоречие с преобладающей на сегодняшний день тенденцией к национальному и/или языковому обособлению восточноевропейских постколониальных исследований (обратные примеры: [Bakuła 2011; Sproede, Lecke 2011; Zarycki 2014; Smola, Uffelmann 2016]), которые поэтому сами перформативно тяготеют к методологическому национализму [3]. В этом отношении мой подход сходен с позицией Богуслава Бакулы, который призывает к «сравнительным исследованиям постколониальных дискурсов» и «постколониальной полицентричности» [Bakuła 2011: 141] [4]. Вместо того что бы сосредоточиться на какой-то одной нации, я предлагаю параллельное прочтение польско- и русскоязычных постколониальных дискурсов, которое поможет выявить много общих черт и схожих проблем, особенно если принимать во внимание взаимодействие между ними, а также некоторое влияние украинского контекста.
Мое исследование представляет собой сравнительный анализ интерпретаций постколониальной проблематики в России и в Польше. На материале публичных дискуссий (связанных с концепцией внутренней колонизации России Александра Эткинда и антироссийской пост-колониальной критикой Эвы Томпсон) я рассматриваю признаки пост-колониального национализма в высказываниях, касающихся постколониальной теории. Хотя исследователи не раз отмечали, критиковали и теоретически обосновывали программный национализм в трактовках идей Эдварда Саида Томпсон и Константином Крыловым, еще предстоит тщательно проанализировать, в какой мере пост-колониальный национализм присутствует в методологии таких сосредоточенных на одной культурной традиции направлений, как «антитомпсонизм», характерный для польской «теории постзависимости» (studia postzależnościowe), или исследования внутренней колонизации России.
Поскольку я уже писал о внутренней колонизации России с другой точки зрения [Уффельманн 2012] и поскольку в личной заинтересованности всегда присутствует некоторая неоднозначность, как бы в постколониальных исследованиях ни поощрялся субъективизм (positionality) [5], я лишь вкратце коснусь этого аспекта дискуссии о России и ее изучении. То же касается и моей более ранней работы, посвященной национализму, характерному для польских постколониальных исследований как практики культурной памяти (ср.: [Uffelmann 2013]).
Дискурс, который в данном случае является основным предметом анализа, относится к наименее изученной тенденции в области польских исследований постзависимости (studia postzależnościowe). Последние представляют собой любопытный пример, потому что проповедуют антинационализм, но при этом сосредоточены, как правило, на одной нации. Я попытаюсь показать, что в данном случае перед нами стремление к интеллектуальной независимости, занимающее промежуточное положение между явным и методологическим национализмом.
С методологической точки зрения мой анализ теоретических текстов направлен не на то, чтобы написать (или бегло обрисовать) историю понятий, а на то, чтобы рассмотреть теорию как пространство интеллектуального обмена, диалога и полемики. Поэтому я разбиваю свои доводы на несколько тематических разделов, но в каждом из них придерживаюсь одной и той же последовательности: сначала привожу мнение оппонента, занимающего внешнюю позицию, а затем анализирую аргументы сторонников этой точки зрения. Затем я делаю общие выводы, указывающие на то, что постколониальная теория поддается интерпретациям, в которых антиколониальные настроения превращаются в средство национальной самозащиты.
Интернализация как националистический жест?
Начну с внешней критики идеи о внутренней колонизации России как по сути своей колониалистской и отчасти или косвенно — даже националистической, а именно с рецензии Роберта Герачи, написанной им в 2015 году на первое английское издание книги Александра Эткинда «Внутренняя колонизация: имперский опыт России» [Etkind 2011], в основу которой легли более ранние статьи Эткинда, где он говорил о наличии у российского колониализма внутреннего вектора [6]. Герачи обвиняет работающего во Флоренции специалиста по истории русской культуры в том, что тот, разоблачая имперский национализм, прибегает к «еще одному националистическому мифу»: «Автором “Внутренней колонизации”, бесспорно, двигало вполне обоснованное желание показать, что не все империи развиваются по одинаковой модели, и опровергнуть националистический миф, согласно которому империи наделяют властью и возвышают свои основные, титульные нации, а эксплуатируют лишь второстепенные, малые народы, только им причиняя вред. Но, стремясь компенсировать то явно чрезмерное внимание, которое историки в последнее время уделяли тяжелому положению этнических меньшинств, автор, как нам кажется, насаждает другой, хотя и противоположный, националистический миф» [Geraci 2015: 357]. По сути, это обвинение не в тенденциозном национализме, а в методологической ограниченности, которая проявляется в рассмотрении только одной культуры. В самом последнем предложении своей рецензии Герачи высказывает наблюдение, близкое к тому, которое я делаю в своей работе, прослеживая взаимовлияние перформативной сосредоточенности на одной нации и программного национализма, — он отмечает, что книгу Эткинда могут использовать в своих интересах буквальные сторонники этой теории, то есть откровенные националисты: «Этой книгой, которая издана и на русском языке, могут воспользоваться в своих интересах защитники имперского прошлого в Российской Федерации и других странах постсоветского пространства» [Geraci 2015: 357].
В своей рецензии Герачи не ссылается на более раннюю критику идей Эткинда специалистами по истории украинской культуры, такими, как Виталий Чернецкий или Тамара Гундорова, но, по-видимому, знаком с ней (ср.: [Morozov 2015: 35]). В 2007 году Чернецкий писал: «Парадоксальным образом… говоря о внутренней колонизации России… Эткинд выстраивает свою аргументацию вокруг событий и явлений, относящихся к украинской и белорусской территориям. Таким образом, Эткинд сам выступает как носитель российской колониалистской идеологии, которую он, очевидно, интернализировал до такой степени, что перестал замечать [Chernetsky 2007: 43; выделено в оригинале].
Тамара Гундорова, как и Чернецкий, заявила, что Эткинд «преуменьшает роль российской внешней колонизации» [Гундорова 2013: 34; выделено в оригинале] [7]. Анджей Новак, историк из Кракова, еще в 2003 году высказал схожее подозрение (см.: [Zarycki 2014: 101]). А Мадина Тлостанова, в 2014 году написавшая рецензию на книгу Эткинда, критиковала его за «стремление выделить один несущественный аспект — внутреннюю колонизацию — и представить его как определяющий» [Tlostanova 2014]. Подобным же образом отреагировала и Эва Томпсон, литературовед польского происхождения, когда я, в том числе и от имени Александра Эткинда, пригласил ее принять участие в конференции «Внутренняя колонизация России», которая должна была пройти в Германии, в Пассау, в марте 2010 года. В ответ Томпсон (в электронном письме автору) заметила, что, с ее точки зрения, изучение процессов внутренней колонизации — лишь «тематический субститут» (replacement topic), чтобы скрыть нарушение Россией прав других государств в ходе внешней колонизации. Своим отказом участвовать в конференции она подчеркнула, что ставит в укор Эткинду не просто методологическую замкнутость на одной нации, а сознательное игнорирование других жертв.
Хотя я не согласен с перечисленными возражениями против теории Эткинда, особенно с резкой формулировкой Томпсон (см. ниже ссылку на работу, содержащую доводы в защиту этой теории и написанную мной в соавторстве с Эткиндом), мысль Герачи, что кто-то может использовать книгу «в своих интересах», заслуживает, на мой взгляд, пристального рассмотрения.
Что имеют сказать в свою защиту исследователи, стремящиеся проанализировать вектор внутренней колонизации России, когда их обвиняют в оправдании колониализма и скрытом национализме? В нашей совместной метатеоретической работе «Там, внутри» Александр Эткинд, Илья Кукулин и я ответили на упрек в том, что мы якобы «замещаем» внешнюю колонизацию и ее жертвы внутренним аналогом, ссылаясь на стратегию «неопределенности границ», которую Россия исторически применяла в целях экспансии [Эткинд, Уффельманн, Кукулин 2012: 9], и на колониалистскую тенденцию к «неразграничению внешнего и внутреннего» [Эткинд, Уффельманн, Кукулин 2012: 25]. Штефан Рондевальд в своей статье для того же сборника еще более определенно указал на то, что в России намеренно размывали границы между внутренней и внешней колонизацией: «Интеграция и присвоение внешних областей осознанно представлялись и легитимировались как внутренняя консолидация» [Рондевальд 2012: 527; выделено в оригинале]. Эти два вектора колониальной экспансии не исключают друг друга, оставляя «место для жертв и для агентов колониализма и внешнего, и внутреннего» [Эткинд, Уффельманн, Кукулин 2012: 24].
Кроме того, обосновывая свою точку зрения, мы отметили в предисловии, что к постколониальной риторике прибегают и радикальные националисты, например Константин Крылов в своем послесловии к русскому переводу книги Эдварда Саида «Ориентализм», выполненному А.В. Говоруновым: «Российские радикальные националисты сегодня тоже используют постколониальную риторику (см., например: [Крылов 2006]), часто — хотя и не обязательно — интерпретируя империалистический дискурс как антиколониальную защиту “угнетаемого русского народа”» [Эткинд, Уффельманн, Кукулин 2012: 22] [8].
Однако указание на эти различия не стало препятствием для новых националистических трактовок, о которых предупреждал Роберт Герачи, — уже в одной из первых рецензий на «Там, внутри» Александр Храмов заявил: «В России власть уже не первое столетие воспринимается как инородная, чуждая и оккупационная, а все ее начинания расцениваются как колониальные предприятия» [Храмов 2012]. В заключение своей статьи Храмов цитирует Владимира Пастухова: «Конфликт между “оккупантами” и “населением” — основной скрытый социальный конфликт внутри современного российского общества. Непосредственной целью сегодня является не демократизация, а деколонизация, национально-освободительное движение» [Храмов 2012; выделено в оригинале]. Заканчивает свою статью Храмов патетическим пророчеством: «Народ входит в революцию» [Храмов 2012].
В этой патетике прослеживаются националистические настроения, отмеченные Алексеем Савольским, который в комментариях к публикации рецензии Храмова в Сети указал на то, что в словах последнего звучит призыв к национальной революции: «Пытаясь таким образом активировать в народе то, что автор по ошибке назвал “рессентиментом”, можно, вероятнее всего, в будущем обнаружить на том же месте новую Орду иного социального и национального состава…» [Савольский, цит. по: Храмов 2012].
Ярослав Шимов, тоже написавший на «Там, внутри» рецензию в националистическом духе (ср.: [Шимов 2012]), перевел с польского языка на русский статью Мацея Ручая [Ручай 2016], польского политолога, работающего в Чехии, перекинув таким образом мост между «колониальным примером» России и польским постколониальным дискурсом. Ручай в своем эссе говорит о политическом расколе в польском обществе и о том, что Томпсон вполне оправданно описывает его консервативным языком постколониальной теории. Свое эссе Ручай завершает националистическим призывом в будущем не принимать «хронического презрения к собственному обществу» [Там же]. Шимов в своем «примечании переводчика» вторит ему, но придерживается еще более пессимистичных взглядов на «хроническое презрение к собственному обществу» в России и возлагает надежду на тех, кто «сумеет увидеть в своей стране часть Европы, но при этом самоценную ее часть, заслуживающую “зрячей”, критичной, но безусловной любви» [Ручай 2016; выделено в оригинале].
Преимущество недостатка
Может ли «безусловная любовь» к своей стране быть по-настоящему «критичной»? Разве не должны подобные враждебные толкования оттолкнуть тех, кто, изучая формы колониального угнетения, старается не попасть в ловушку национализма? Разве «национальную революцию» нельзя назвать программой действий, которая ставит под сомнение критические способности, обычно приписываемые постколониальной теории [Quayson 2000: 9]? Разве, кроме того, подобная трактовка не опровергает высказанное мной ранее утверждение, что концепция колониализма обладает преимуществом по сравнению с макротеориями, такими, как модернизация или дифференциация, и это преимущество заключается в описании недостатков: колониального гнета, подавления культуры и лишения возможности действовать [Уффельманн 2012: 54] — того, чем нельзя безмятежно гордиться? Рискну сказать сегодня, что мой тезис о преимуществе недостатка был недальновиден, по крайней мере если рассматривать его вне контекста; у этой медали есть и оборотная сторона: преимущество недостатка (губительные последствия колониализма для эксплуатируемых и угнетенных) всегда прокладывает дорогу не только критическому суждению, но и идеализации жертвы. Если я утверждаю, что социальная группа, к которой я принадлежу, была «только и исключительно жертвой» колонизации, не принимая в ней никакого участия, меня не в чем упрекнуть; обвиняя кого-то в том, что он колонизировал меня или нас, я возвышаю себя и свою группу; если я рассматриваю колонизатора как «другого» или «чужого» (а это, как показывают националистические интерпретации теории внутренней колонизации, необязательно подразумевает внешнее вмешательство), я тем самым обеляю «своих», то есть представителей своей группы, или даже окружаю их ореолом святости. Утверждая, что идея о святости жертвы изначально присуща человеческому мышлению и распространена повсеместно, мы впадаем в заблуждение, типичное для европейской колониальной мысли, — это искони христианская идея, — но можно возразить, что, когда европейскую модель цивилизации переняли на других континентах, христологические представления о святости жертвы получили широкое распространение; секулярные трактовки христологических и агиографических толкований, в которых страдание жертвы возводится в святость, проникли во многие культуры.
Такое влияние (пост)христологической мысли совершенно очевидно, когда речь идет о постколониальных исследованиях в Польше и России. Наглядный пример — попытка Дариуша Скурчевского соединить постколониальную теорию с католической метафизикой [Skórczewski 2013: 26; ср.: Uffelmann 2014: 407]. Что касается обвинений в адрес «другого» как колонизатора, Эва Томпсон, тоже убежденная католичка, построила на этом клише свою известную книгу «Имперские знания» [Thompson 2000], в которой упрекала русских писателей в том, что они восхваляли колониальное правление России [9]. Среди его жертв — национальное сообщество, к которому относит себя Томпсон, польская эмигрантка в Хьюстоне, штат Техас. В своих статьях, написанных скорее в жанре эссе, Томпсон разоблачает советский коммунизм как разновидность российского колониализма, указывая тем самым, что посткоммунистическая Польша переживает пост-колониальный период. По мнению немецкого географа Ульриха Беста, Скурчевский идет по стопам Томпсон; если верить Бесту, Скурчевский использует постколониальную теорию (он ссылается на: [Skórczewski 2006: 108]; см. также: [Skórczewski 2014]), чтобы найти для Польши место в постколониальном дискурсе, а это, с точки зрения Беста, националистический жест: «Скурчевский считает, что находится в авангарде национальной борьбы, противостоя неуважению к (польскому) народу и его дискриминации на международной арене» [10].
Помимо «коммунистической оккупации», Томпсон указывает на еще один фактор, негативно влияющий на польское пост-колониальное сознание, — раболепное отношение к другим культурам. Однако другие культуры здесь — уже не Россия, бывшая колониальная держава, а потребительские культуры Запада, не участвовавшие в колониальном захвате Польши. Как полагает Томпсон, в пост-колониальный период поляки рискуют колонизировать самих себя, если станут перенимать западные идеалы и, таким образом, снова попадут в зависимость. Чтобы избежать отождествления себя теперь уже с «Западом», которое ведет к утрате национального самосознания, Томпсон советует оставаться поближе к «толпам в польских трамваях»: «Думаю, что идентификация с западными интеллектуалами ценой утраты общности с толпами в польских трамваях — классический пример колонизации польского мышления» [11].
Негативное отношение Томпсон к пафосу межкультурной открытости и глобализации как к симптому пост-колониального мышления свидетельствует о неприязни к Западу, за которой, в свою очередь, стоит разновидность постколониального национализма. Вслед за Томпсон Скурчевский считает Запад новым властителем дум (hegemon zastępczy) в пост-колониальной Польше [Skór czewski 2010: 315]; другие же, в частности Томаш Зарыцкий, полагают, что такая позиция принадлежит к правому политическому спектру [Zarycki 2008: 43—45; 2014: 93].
Еще раньше Зарыцкого Ульрих Бест [Best 2007] и Михалина Голинчак [Golinczak 2008] внесли вклад в дискуссию, предложив свои интерпретации этих националистических тенденций (ср.: [Uffelmann 2013]). Точка зрения Беста, отмечающего связь между «пост-колониальной элитой» и «защитниками нации», близка к моей собственной трактовке пост-колониального национализма: «В политическом отношении описанный здесь польский дискурс обладает типичными чертами дискурса пост-колониальной элиты, представители которой уверены, что защищают нацию от новой колониальной угрозы» [12]. Если диагноз, рано и весьма точно поставленный Бестом, в Польше игнорировали в силу методологического национализма, характерного для польскоязычной рефлексии по поводу польской постколониальной теории, то второй критический подход, предложенный Голинчак, тоже прошел почти незамеченным, хотя и был изложен по-польски. Ее реплика представляет собой еще одну попытку защититься от обвинений, сравнимую с той, что предприняли Эткинд, Кукулин и я в предисловии к сборнику «Там, внутри», отвечая на нападки с украинской стороны и российские националистические интерпретации. Националистическая «монополия» Томпсон показалась Голинчак опасной: «Эва Томпсон доводит до логического конца то, что Славой Жижек называет “псевдопсихоаналитической драмой субъекта, неспособного справиться со своей внутренней травмой”. Если верно, что “над Польшей постоянно висит угроза колонизации”, как полагает исследовательница [Томпсон], верно и то, что над польской “постколониальной критикой” постоянно висит угроза “томпсонизма”. Томпсон успешно монополизировала польский постколониальный дискурс. Отталкиваясь от идей Саида и Бабы, она пропагандирует собственные националистические взгляды» [Golinczak 2008: 111] [13]. В этом смысле Бест, прослеживая конкуренцию двух дискурсов, был настроен менее пессимистично: «Гибридный дискурс постколониальной литературы, направленный против национализма, сочетается с национальным постколониальным дискурсом, подчеркивающим важность национальной принадлежности» [Best 2007: 69] [14].
Тезис I: использование в интересах национализма
Предлагая собственную альтернативную гипотезу о двух конкурирующих между собой дискурсах, один из которых подразумевает критическое отношение к национализму, а другой использует постколониальную критику в националистических целях, Бест подводит к вопросу об их разграничении. Критическая установка — неотъемлемая часть постколониальной критики, однако важно, что именно является объектом критики. Одно из первых обвинений, прозвучавших в адрес постколониальной теории, заключалось в том, что исследователи, работающие в рамках этого подхода, проводят резкую границу между колонизатором и жертвой. Такие представители польских постколониальных исследований, как Александр Фют и Богуслав Бакула, указывали на то, что Польша в некоторые периоды своей имперской истории тоже выступала в роли нарушителя, но их позиция вызвала возражения со стороны тех, кто, подобно Скурчевскому, подчеркивал, что Польша была в первую очередь жертвой (ср.: [Uffelmann 2013: 118]). Поэтому в качестве главного критерия, позволяющего разграничить разные толкования постколониальной теории, я предлагаю двунаправленность: если подразумевается, что жертва (будь то Польша у Томпсон или русский «народ» у Храмова) сама не вторгалась на чужую территорию и не была причастна к действиям такого рода, критический потенциал постколониальной теории приобретает одностороннюю направленность. Вторая подсказка — использование понятия «чужой»: является ли «чуждость» колонизатора его сущностной характеристикой или рассматривается как конструкт, сложившийся в условиях колонизации? Если определение «чужой» (относится ли оно к «власти России», «коммунистической оккупации» или к «Западу») употребляется как само собой разумеющееся, это косвенно свидетельствует о националистическом разделении на «своих» и «чужих». Третьей отличительной чертой националистических интерпретаций можно назвать нормативные установки, такие, как «безусловная любовь» (Шимов) или «общность с толпами в трамваях» (Томпсон). Здесь характерный для постколониальных исследований критический анализ в какой-то момент иссякает и не поднимается до того, что Теодор Адорно называл «негативной диалектикой» [Адорно 2014].
Аналитическая стратегия Адорно, которая состоит в том, чтобы последовательно занимать критическую позицию, не отвлекаясь ни на какие положительные стороны, может, кроме того, служить нам предостережением при оценке упомянутых альтернатив. Выбор в пользу двунаправленной или однонаправленной критики зависит от личных предпочтений. Не существует универсальной точки зрения, с которой какой-то один подход можно было бы назвать безусловно верным и теоретически обоснованным. Так как постколониализм не является по определению освободительным, антиавторитарным и либеральным направлением, — этого нельзя сказать даже о «более близких к мейнстриму формах постколониальной критики», как утверждает Сноховска-Гонсалес в своей статье «Пост-колониальная Польша: об одной неизбежной натяжке» [Snochowska-Gonzalez 2012: 711], — нет оснований отвергать ту или иную трактовку как «грубую ошибку» или «явную натяжку» [Snochowska-Gonzalez 2012: 711, 720]. Зарыцкий гораздо более убедительно и прозрачно демонстрирует различия в использовании постколониальной теории ее «консервативными» и «либеральными» представителями [Zarycki 2014: 111]. Поэтому «либерально» настроенная Дорота Колоджейчик [Kołodziejczyk 2010: 34] заблуждается, заявляя, что Томпсон использует постколониальные категории «в совершенно противоположном смысле» по сравнению с тем, который якобы заложен в «правильной» модели постколониальных исследований [Kołodziejczyk 2014: 137]. Пусть даже мне близка позиция Колоджейчик и ее антинационалистический, а потому, по сути, исключающий однонаправленность подход и пусть сам я склоняюсь к своего рода негативной диалектике в области постколониальной критики, я не считаю себя вправе отрицать возможность альтернативного, позитивного и конкретного анализа с точки зрения постколониальной теории как «натяжку».
На мой взгляд, полезнее было бы не отвергать все «другие» подходы, а задаться вопросом, в какой мере антинационалистические трактовки постколониальной теории сами строятся по националистической модели. Поскольку Колоджейчик представляет польское антинационалистическое направление, известное как исследования постзависимости [15], я обращаю этот вопрос к ее критике национализма.
Исследования постзависимости
Здесь я снова должен начать с критических высказываний, на сей раз со стороны Эвы Томпсон, которую мы уже упоминали как представительницу программного национализма. И Томпсон вовсе не обвиняет исследователей, которые работают в рамках теории постзависимости и которых она нарекла придуманным ею термином «зависимостеведы» [16], в националистических установках — скорее наоборот: она считает, что «зависимость» — слишком мягкое и безобидное слово, когда речь идет об угнетении, от которого Польша страдала в период советского ига [Thompson 2011: 294; 2014: 72—73]. С ее точки зрения, эту ситуацию «все же следует назвать колониализмом». К этому она присовокупляет весьма любопытное наблюдение, заявляя, что нежелание «зависимостеведов» рассматривать случай Польши как постколониальный в строгом смысле этого слова приводит к тому, что только одна, британская модель «колониализма» рассматривается как неизменная и «эталонная» [Thompson 2011: 292; 2014: 70—71]. Хотя упрек Томпсон в недостатке воображения у исследователей и ее призыв признать метафорический характер всех терминов, используемых в гуманитарных науках, заслуживает внимания, Томпсон сама приписывает неизменные черты одному понятию — понятию нации: «Сторонники теории зависимости не принимают во внимание национальность… Национальность играла важнейшую роль в действиях колонизаторов польских территорий, и игнорировать ее никак нельзя. В 1945—1989 годах польский интеллектуальный дискурс был дискурсом колонизированного народа» [Thompson 2014: 74; 2011: 295, выделено в оригинале] [17]. Последовательно отстаивая эту националистическую позицию, Томпсон, кроме того, обвиняет «зависимостеведов» в «полной зависимости… от того, что происходит и что думают в “англоязычных исследовательских организациях”» [Thompson 2014: 77; 2011: 298] [18].
С противоположной точки зрения критикует «теорию постзависимости» Эмилия Кледжик, упрекающая ее представителей в «назойливой самобытности» (obtrusive nativism) [Kledzik 2015: 99]. Под таким же углом рассматривает ее и немецкий славист Мирья Леке. Сама она избегает употреблять понятие «колониализм» в расширенном или переносном смысле, но отмечает, что термин «постзависимость» предполагает страх перед иноземным влиянием: «Хотя выбор такого термина можно назвать теоретически обоснованным, “постзависимость” все же подразумевает некую гегемонию, вследствие которой государство утрачивает суверенитет, и акцентирует внимание на культурных последствиях взаимоотношений с господствующим режимом, сглаживая проблему чуждости» [Lecke 2016: 380]. В отличие от Кледжик и Леке, Мечислав Домбровский подверг исследования постзависимости намного более резкой критике; в 2014 году Домбровский обвинил сторонников этого подхода в том, что они унифицируют отдельные национальные культуры и наделяют их устойчивыми чертами [Dąbrowski 2014: 107] в духе пост- или неоромантизма. Как полагает варшавский исследователь, теория постзависимости — «дискурс, подражающий польскому романтическому дискурсу, главная тема которого — национальное мученичество в сочетании со специфически понимаемым героизмом» [Dąbrowski 2014: 106] [19]. Кроме того, по мнению Домбровско го, в исследованиях постзависимости присутствует механизм переосмысления (собственных) страданий, аналогичный тому, что мы видим в романтизме: «Как известно, в нем [романтическом дискурсе] на первый план выходит мотив незаслуженных страданий, угнетения и несправедливости, жертва которых, как правило, окружена ореолом нравственной победы» [Dąbrowski 2014: 106] [20]. В 2017 году он язвительно сравнил приверженцев этого подхода с националистической партией «Право и справедливость», из представителей которой с 2015 года состоит польское правительство [Dąbrowski 2017: 14]. Таким образом, в адрес теории постзависимости звучат прямо противоположные обвинения: одни критикуют ее за то, что она не уделяет должного внимания понятию нации, другие — за постромантический неонационализм. Какой же из этих упреков можно назвать обоснованным, если исходить из того, что говорят сами представители этого направления?
Оба — в той или иной степени; я полагаю, что в польских исследованиях пост зависимости наметились две противоположные тенденции: одна предполагает открытость (A), другая — стремление обособиться (B). Первая наиболее ярко представлена в антинационалистических заявлениях Колоджейчик, которая — наряду с Ханной Госк — является одной из наиболее заметных сторонниц этого подхода. Намекая на толкование постколониальной теории Эвой Томпсон, Колоджейчик сетует: «Слишком часто истолкованная таким образом пост колониальная теория лишь оттеняет национально-историческую установку (historyzm narodowy) явно консервативной идеологической программы» [Kołodziejczyk 2014: 139; 2010: 36] [21]. Выражаясь уже более конкретно, Колоджейчик (как мы говорили раньше) разграничивает правильную и ошибочную трактовку этой теории: «В определенном, очень важном отношении автор [Томпсон] использует постколониальные категории в совершенно противоположном смысле по сравнению с тем, как они были сформулированы в рамках постколониальной теории. С ее точки зрения, постколониализм — как институционализированный антиимперский дискурс — служит инструментом продолжающейся защиты народа, который в прошлом терпел и до сих пор терпит угнетение и колонизацию» [Kołodziejczyk 2014: 137; 2010: 34] [22].
Если говорить точнее, тенденция A — к плюрализму и открытости — выражается, в частности, в свободном обращении с терминами. У той же Колоджейчик понятие «постзависимость» оказывается в одном ряду с «посткоммунизмом» и «постсоциализмом» в качестве синонима [Kołodziejczyk 2010: 132; 2010: 29] [23]. Практически как синонимы употребляет термины «исследования постзависимости» и «постколониальные исследования» и Госк, разделяя их лишь косой чертой, когда она говорит о «постколониальном дискурсе / дискурсе постзависимости» [Gosk 2010: 85] [24]. Последний она, по-видимому, рассматривает лишь как польскую версию постколониальной парадигмы: «Постколониальные исследования, которые я называю исследованиями постзависимости, когда речь идет о Польше» [Gosk 2010: 84] [25]. Этой терминологической неопределенности вполне соответствует еще более широкий набор теоретических концепций и областей, перечисленных на сайте Центра исследований постзависимости в тексте о миссии Центра: в их число входит изучение и сексуальных меньшинств, и миграции, и мультикультурализма, и множества других вопросов [Centre 2009; Centrum 2009]. Наконец, третья категория, в отношении которой отсутствует единство терминологии, — это время: следует определить временные рамки предполагаемого «постпериода» в истории Польши. Лишь в некоторых высказываниях «постзависимость» относят к современности, к периоду после 1989 года; стремясь расширить эту концепцию и сделать ее более гибкой, Госк выделяет разные типы «постпериодов» — «постраздел» и «постзависимость» [Gosk 2008: 75] [26]. На сайте Центра исторические термины употребляются еще более свободно — там перечислены относящиеся к разным историческим периодам понятия с приставкой «пост-»: «Социальное мышление постраздела, постоккупации, постсоциализма» [Centre 2009; Centrum 2009] [27]. Клеменс Капс и Ян Сурман признают, что Госк «предлагает сдвинуть временные рамки, чтобы подчеркнуть историческую независимость разных периодов» [Kaps, Surman 2012: 21] [28].
Хотя в рамках тенденции A Госк свободно «полонизировала» англо-американскую или международную постколониальную теорию, превратив ее в «постзависимость», в ее рассуждениях прослеживается и тенденция B, когда она утверждает, что в Польше «не было ни колонизации, ни колонии в строгом смысле этих слов — по крайней мере, в том, какой вкладывают в них, говоря о бывшей Британской империи» [Gosk 2008: 75] [29]. Общность в данном случае оборачивается обособленностью. Однако, как отмечает Войчех Малецкий, попытку методологической «полонизации» невозможно если не осуществить, то довести до конца. По мнению польского литературоведа, одного из авторов первого сборника из серии «Постзависимость» под названием «Культура после переходных периодов, люди с прошлым: дискурс постзависимости в Польше — контексты и перспективы анализа» (2011), настойчивое стремление Госк указать на опасность «зависимости от англо-американской монополии» [30] [Małecki, Nycz 2011: 67] в гуманитарных науках ведет в тупик: мы можем исходить лишь из сложившегося положения дел.
На фоне этой общей картины в гуманитарных науках выделяется попытка «зависимостеведов» подчеркнуть некоторую «исключительность ситуации в Польше» [Gosk 2010: 13] [31]. В английской версии сайта миссия Центра определяется следующим образом: «Основная функция нашей организации — исследовать специфические условия постзависимости в современном польском обществе и польской культуре, а в более общем плане — определить отличия Восточной Центральной Европы от Западной» [Centre 2009]. В кратком введении, предваряющем первый сборник этой группы исследователей, Рышард Ныч, который выступает куратором проекта, еще более осторожно защищает возрождение национализма, стараясь убедительно обосновать свои доводы: по словам Ныча, «не отказываясь ни от универсального и сравнительного подхода, ни от теоретических и методологических концепций», эта группа исследователей в своей деятельности стремится «прежде всего… найти исчерпывающие ответы на вопросы, связанные с ключевыми эпизодами угнетения в польской истории, общественной жизни и культуре» [Nycz 2011: 7—8; курсив мой. — Д.У.] [32]. Пшемыслав Чаплинский снова идет дальше — он видит задачу в том, чтобы написать «феноменологию польского духа» [Czapliński 2011: 44] [33].
Тот, кто стремится к возрождению национальной перспективы и подчеркивает культурную исключительность страны, явно опасается той же «зависимости», которую он пытается описать на метауровне. С точки зрения Госк, налицо весьма прискорбная двойная зависимость: «…вызывающий отторжение порядок вещей, который строился на зависимости от России / Советского Союза и теперь остался в прошлом, и — в определенной мере — все большее восхищение Западом, которое пришло ему на смену, — вот образ Другого, составляющий часть коллективного самосознания поляков — бывших подданных специфического восточно-западного владычества» [Gosk 2014: 245]. Трудно не увидеть в этих рассуждениях о переходе от прошлой зависимости от Востока к сегодняшней зависимости от Запада сходства с сетованиями Томпсон в ее журналистских эссе.
Исторический аспект снова подкрепляется методологическим — схожий по своей природе страх перед чем-то «другим» или чуждым побуждает Колоджейчик стремиться к определенной методологической «свободе» польских исследований: «Категория постзависимости дает нам некоторую степень теоретической свободы…» [Kołodziejczyk 2010: 38] [34]. Хотя она поспешно переходит от разговора об уникальности Польши к сравнительному контексту, бросается в глаза смещение акцента с перечисления исторических фактов на оценку с позиций уже сложившегося теоретического подхода. Как полагает вроцлавский специалист по английской культуре, можно достичь «свободы, которая откроет нам доступ к сравнительной, интерсубъективной области перевода как открытому, разнонаправленному пространству или диалогу с постколониальной теорией, а не к тому, чтобы строить вспомогательный анализ (przyczyn karskie studia) на полях готовой теории, сформулированной где-то в метрополиях» [Kołodziejczyk 2010: 38] [35].
Поэтому, открыто выступая против национализма, сторонники теории пост зависимости при этом солидарны со своим оппонентом Эвой Томпсон в стремлении подчеркнуть национальное своеобразие — «уникальность» как «польской культуры» [Thompson 2014: 81; 2011: 301] [36], так и развития гуманитарных наук в Польше (ср.: [Gosk 2010: 13, сноска 11]). Заявления самих «зависимостеведов» о «свободе» от внешней теории нельзя оправдать невнимательностью, обусловленной тем, что они сосредоточены лишь на одной культурной традиции, потому что они, по собственному признанию, намеренно строят свои исследования, исходя из определенных национальных рамок. Однако не следует делать отсюда ошибочный вывод, что теория постзависимости предполагает программный акцент на национальной исключительности. Решительные высказывания против национализма со стороны теоретиков постзависимости явно свидетельствуют об обратном.
Способствуют ли рассуждения об образе жертвы его конструированию?
Как и в случае с «колониализмом», преимущества термина «зависимость» объясняются его недостатками (см. третий раздел этой статьи). Обладая негативной коннотацией, он не позволяет напрямую утверждать национальное как ценность. И все же негативный оттенок понятия «постзависимость», которое (в противоположность «постнезависимости») указывает на то, что последствия зависимости неизбежно проявляются даже после формального обретения независимости [Nycz 2011: 8], сам по себе не освобождает от возможного переосмысления недостатка в положительном ключе, от представлений о святости жертвы. Поэтому неудивительно, что многие исследователи, чьи работы вошли в первый сборник о постзависимости, изданный в 2011 году Центром исследований постзависимости, боролись с тенденцией окружать жертву ореолом святости [Małecki, Nycz 2011; Czermińska 2011]. Ханна Госк также отрицательно отозвалась о склонности поляков представлять свою страну в роли мученицы — почти такой же упрек в адрес самой Госк высказал ее бывший соратник Мечислав Домбровский [Gosk 2010: 19]. Однако Госк видит источник этой тенденции примерять на себя мученический венец не в методологии теории постзависимости, сторонницей которой сама является, но в «постзависимом» мышлении, которое формируется в периоды «длительной зависимости / лишенности суверенитета» [Gosk 2014: 246]. Она с сожалением отмечает «героизацию… поражений» [Ibid.], которая «возвышает побежденных, не дает критиковать их действия» и в результате которой «усилия общества оказываются направлены на то, чтобы увековечить память мучеников, а не на то, чтобы пересмотреть взгляды и действия, которые могли привести к поражению. При этом переоценивается статус жертвы, она почти незаметно превращается в того, кто определяет доминирующий нарратив, диктует условия, указывает ценности, решает, что хорошо, достойно и правильно, а что — нет. В рамках этого нарратива статус жертвы сам по себе обладает ценностью» [Ibid.].
Когда кто-либо считает себя или свою культуру жертвой зависимости — в прошлом или настоящем, — всегда возникает проблема (и это мой заключительный тезис), потому что подобная мысль чревата методологическим национализмом. Разумеется, мы должны различать случаи, когда использование постколониальной теории оборачивается программным национализмом, когда к этой теории прибегают ради «местной свободы» и когда она просто отвечает методологии исследования, посвященного одной конкретной стране. К последнему случаю можно отнести все слишком узкие трактовки внутренней колонизации России и польской ситуации «постзависимости» с ее постоянной саморефлексией. В метатеоретических исследованиях постзависимости в Польше заметен страх перед посторонним влиянием (anxiety of influence). Однако обе эти разновидности важно четко отличать от консервативных и антизападных интерпретаций в духе той, что предлагает Томпсон, или националистически-революционных, как у Храмова, — оба этих толкования постколониальной теории следует отнести к программному национализму.
В заключение я хотел бы сказать, что, на мой взгляд, перед постколониальной герменевтикой стоят как минимум две задачи: 1) каждый раз, опираясь в своих исследованиях на постколониальную теорию, ограничиваться использованием лишь ее эвристических методов и строить анализ по принципу негативной диалектики, что, в свою очередь, позволит 2) отдельным интерпретациям, которых требует локальный контекст, избежать националистических построений или методологического «автономизма». Когда речь идет о возрождении отжившего программного национализма, которое мы наблюдали в последнее время, я, увы, бессилен предложить какое-либо герменевтическое средство.
Пер. с англ. Татьяны Пирусской
Библиография / References
[Адорно 2014] — Адорно Т. Негативная диалектика. М.: АСТ, 2014.
(Adorno T.W. Negative Dialektik. Frankfurt am Main, 1970. — In Russ.)
[Гундорова 2013] — Гундорова Т. «Внутрішня колонізація» — повторна колонізація // Транзитна культура. Симптоми постколоніальної травми: статті та есеї. Киев: Грані-Т, 2013. С. 25—47.
(Hundorova T. «Vnutrіshnia kolonіzacіia» — povtor na kolonіzacіia // Tranzytna kul’tura. Symptomy postkolonіal’noї travmy: stattі ta eseї. Kyiv, 2013. P. 25—47.)
[Крылов 2006] — Крылов К. Итоги Саида: жизнь и книга // Саид Э. Ориентализм / Пер. А.В. Говорунова. СПб.: Русский мир, 2006. С. 599—637.
(Krylov K. Itogi Saida: zhizn’ i kniga // Said E. Orientalizm. Saint Petersburg, 2006. P. 599—637.)
[Родевальд 2012] — Родевальд Ш. «Внешняя колонизация внутреннего» и «внутренняя колонизация внешнего»: оппозиционные элиты столиц vs. лояльные элиты Западного края, 1830—1910 годы // Там, внутри: практики внутренней колонизации в культурной истории России / Под ред. А. Эткинда, Д. Уффельманна, И. Кукулина. М.: Новое литературное обозрение, 2012. С. 518—551.
(Rohdewald S. «Vneshniaia kolonizatsiia vnutrennego» i «vnutrenniaia kolonizatsiia vneshnego»: oppozitsionnye elity stolits vs. loial’nye elity Zapadnogo kraia, 1830—1910 gody // Tam, vnutri: praktiki vnutrennei kolonizatsii v kul’turnoi istorii Rossii / Ed. by A. Etkind, D. Uffelmann, I. Kukulin. Moscow, 2012. P. 518—551.)
[Ручай 2016] — Ручай М. Польша как колония: рациональность и радикальность: постколониальные конфликты в новой Польше // Гефтер. 2016 (gefter.ru/archive/ 17724( (дата обращения: 18.12.2019)).
(Ruchaj M. Pol’sha kak koloniia: ratsional’nost’ i radikal’nost’: postkolonial’nye konflikty v novoi Pol’she // Gefter. 2016 (gefter.ru/archive/ 17724 (accessed: 18.12.2019)).)
[Уффельманн 2012] — Уффельманн Д. Подводные камни внутренней (де)колонизации России // Там, внутри: практики внутренней колонизации в культурной истории России / Под ред А. Эткинда, Д. Уффельманна, И. Кукулина. М.: Новое литературное обозрение, 2012. С. 53—104.
(Uffelmann D. Podvodnye kamni vnutrennei (de)kolonizatsii Rossii // Tam, vnutri: praktiki vnutrennei kolonizatsii v kul’turnoi istorii Rossii / Ed. by A. Etkind, D. Uffelmann, I. Kukulin. Moscow, 2012. P. 53—104.)
[Храмов 2012] — Храмов А. Империя, свались с наших плеч // Русский журнал. 2012. 3 декабря (http://www.russ.ru/pole/Imperiya-svalis-s-nashih-plech (дата обращения: 19.02.2019)).
(Khramov A. Imperiia, svalis’ s nashikh plech // Russkii zhurnal [Russian Journal]. 2012. December 3 (http://www.russ.ru/pole/Imperiya-svalis-s-nashih- plech (accessed 18.12.2019)).)
[Шимов 2012] — Шимов Я. Не колониализм, а архаика: о том, что «там, внутри» // Русский журнал. 2012. 6 декабря (http://www.russ.ru/Mirovaya-povestka/Ne-kolonializm-a-arhaika-o-tom-chto-tam-vnutri (дата обращения: 18.12.2019)).
(Shimov I. Ne kolonializm, a arkhaika: o tom, chto ‘tam, vnutri’ // Russkii zhurnal [Russian Journal]. 2012. 6 December (http://www.russ.ru/Mirovaya-povestka/Ne-kolonializm-a-arhaika-o-tom-chto-tam-vnutri (accessed 18.02.2019)).)
[Эткинд 2001] — Эткинд А. Фуко и тезис внутренней колонизации // НЛО. 2001. № 49. С. 50—73.
(Etkind A. Fuko i tezis vnutrennei kolonizatsii // NLO. 2001. № 49. P. 50—73.)
[Эткинд, Уффельманн, Кукулин 2012] — Эткинд А., Уффельманн Д., Кукулин И. Внутренняя колонизация России: между практикой и воображением // Там, внутри: практики внутренней колонизации в культурной истории России / Под ред. А. Эткинда, Д. Уффельманна, И. Кукулина. М.: Новое литературное обозрение, 2012. С. 6—50.
(Etkind A., Uffelmann D., Kukulin I. Vnutrenniaia kolonizatsiia Rossii: mezhdu praktikoi i voobrazheniem // Tam, vnutri: praktiki vnutrennei kolonizatsii v kul’turnoi istorii Rossii / Ed. by A. Etkind, D. Uffelmann, I. Kukulin. Moscow, 2012. P. 6—50.)
[Ashcroft, Griffiths, Tiffin 2000] — Ashcroft B., Griffiths G., Tiffin H. Post-Colonial Studies: The Key Concepts. London; New York: Routledge, 2000.
[Bakuła 2011] — Bakuła B. Studia postkolonialne w Europie Środkowej oraz Wschodniej 1989— 2009. Kwerenda wybranych problemów w ramach projektu badawczego // Kultura po przejściach, osoby z przeszłością. Polski dyskurs postzależnościowy — konteksty i perspektywy badawcze / Ed. by R. Nycz. Cracow: Universitas, 2011. P. 137—165.
[Beissinger, Young 2002] — Beissinger M.R., Young C. (Eds.). Beyond State Crisis? Postcolonial Africa and Post-Soviet Eurasia in Comparative Perspective. Washington, D.C.: Woodrow Wilson Center Press, 2002.
[Best 2007] — Best U. Postkoloniales Polen? Polenbilder im postkolonialen Diskurs // Geographische Revue. 2007. Vol. 9. № 1—2. P. 59—72.
[Brubaker 1996] — Brubaker R. Nationalism Reframed: Nationhood and the National Question in the New Europe. Cambridge: Cambridge University Press, 1996.
[Centre 2009] — Centre. 2009. Post-Dependence Studies Centre: http://www.cdbp.polon.uw.edu.pl/index.html (accessed 30.03.2016).
[Centrum 2009] — Centrum. 2009. Centrum badań dyskursów postzależnościowych: http://www.cdbp.polon.uw.edu.pl/index.html (accessed 30.03.2016).
[Chernetsky 2007] — Chernetsky V. Mapping Postcommunist Cultures: Russia and Ukraine in the Context of Globalization. Montreal et al.: McGill-Queen’s University Press, 2007.
[Czapliński 2011] — Czapliński P. Języki niezależności. Jak jest artykułowana w literaturze niepodległość odzyskana przez Polskę w roku 1989? // Kultura po przejściach, osoby z przeszłością. Polski dyskurs postzależności o wy — konteksty i perspektywy badawcze / Ed. by R. Nycz. Cracow: Universitas, 2011. P. 39—63.
[Czermińska 2011] — Czermińska M. O dwuznaczności sytuacji ofiary // Kultura po przejściach, osoby z przeszłością. Polski dyskurs postzależnościowy — konteksty i perspektywy badawcze / Ed. by R. Nycz. Cracow: Universitas, 2011. P. 91—113.
[Dąbrowski 2014] — Dąbrowski M. Wilk w Rosji. Subaltern? W imperium? (Polemika z konceptem ‘postzależności’) // Porównania. 2014. № 15. P. 105—120.
[Dąbrowski 2017] — Dąbrowski M. Literatura gdańska. Narody i historia // Rocznik Komparatystyczny. 2017. № 8. P. 9—32.
[Dungaciu 1999] — Dungaciu D. East and West and the “Mirror of Nature”: Nationalism in West and East Europe — Essentially Different? // A Decade of Transformation: IWM Junior Visiting Fellows Conferences. 8.3.1999 // http://iwm.at/publ-jvc/jc-08-03.pdf (accessed 18.02.2018).
[Elie 2006] — Elie S.D. Anthropology and Post-Colonial Thought: The Paradoxical Quest for Positionality // Studies in Social and Political Thought. 2006. № 12. P. 53—72 (http://www.sussex.ac.uk/cspt/documents/12-3.pdf (accessed 18.02.2018)).
[Etkind 2003] — Etkind A. Internal Colonization and Russian Cultural History // Ulbandus. 2003. № 7. P. 17—25.
[Etkind 2011] — Etkind A. Internal Colonization: Russia’s Imperial Experience. Cambridge; Malden, MA: Polity Press, 2011.
[Fanon 1991] — Fanon F. Les damnés de la terre. Paris: Gallimard, 1991.
[Forrest 2006] — Forrest J. Nationalism in Postcolonial States // After Independence: Making and Protecting the Nation in Postcolonial and Postcommunist States / Ed. by L.W. Barrington. Ann Arbor, MI: University of Michigan Press, 2006. P. 33—44.
[Geraci 2015] — Geraci R. [Book review of] Alexander Etkind, Internal Colonization: Russia’s Imperial Experience // Nationalities Papers: The Journal of Nationalism and Ethnicity. 2015. № 2 (43). P. 356—357.
[Golinczak 2008] — Golinczak M. Postkolonializm przed użyciem wstrząsnąć! // Recykling idei. 2008. № 10. P. 108—113.
[Gosk 2008] — Gosk H. Polskie opowieści w dyskurs postkolonialny ujęte // (Nie)Obecność. Pominięcia i przemilczenia w narracjach XX wieku / Ed. by H. Gosk, B. Karwowska. Warsaw: Elipsa, 2008. P. 75—88.
[Gosk 2010] — Gosk H. Opowieści ‘skolonizowanego / kolonizatora’. W kręgu studiów postzależnościowych nad literaturą polską XX i XXI wieku. Cracow: Universitas, 2010.
[Gosk 2014] — Gosk H. Identity-Formative Aspects of Polish Postdependency Studies / Trans. J. Szelągiewicz // Teksty Drugie. English Edition. Special Issue. 2014. № 1. P. 235—247.
[Götz 2017] — Götz I. Neuer Nationalismus im östlichen Europa. Kulturwissenschaftliche Perspektiven // Neuer Nationalismus im östlichen Europa. Kulturwissenschaftliche Perspektiven / Ed. by I. Götz, K. Roth, M. Spiritova. Bielefeld: transcript. P. 7—13.
[Kaps, Surman 2012] — Kaps K., Surman J. Galicja postkolonialna czy postkolonialnie? Postcolonial theory pomiędzy przymiotnikiem a przysłówkiem // Historyka. Studia metodologiczne. 2012. № 42. P. 7—27.
[Kledzik 2015] — Kledzik E. Inventing Postcoloni al Poland: Strategies of Domestication // Postcolonial Europe? Essays on Post-Communist Literatures and Cultures / Ed. by D. Pucherová, R. Gáfrik. Leiden; Boston, MA: Brill; Rodopi, 2015. P. 85—103.
[Kohn 1944] — Kohn H. The Idea of Nationalism: A Study in Its Origins and Background. New York: Macmillan, 1944.
[Kołodziejczyk 2010] — Kołodziejczyk D. Postkolonialny transfer na Europę Środkowo-Wschodnią // Teksty Drugie. 2010. № 5. P. 22—39.
[Kołodziejczyk 2014] — Kołodziejczyk D. Post-Colonial Transfer to Central-and-Eastern Europe // Teksty Drugie. English Edition. Special Issue. 2014. № 1. P. 124—142.
[Lecke 2016] — Lecke M. Of Subalterns and Hybrids, or: How Postcolonial Is Contemporary Polish Literature? // Postcolonial Slavic Literatures After Communism / Ed. by K. Smola, D. Uffelmann. Frankfurt am Main et al.: Lang, 2016. P. 377—392.
[Małecki, Nycz 2011] — O opresyjności badań nad opresją // Kultura po przejżciach, osoby z przeszłością. Polski dyskurs postzależnościowy — konteksty i perspektywy badawcze / Ed. by W. Małecki, R. Nycz. Cracow: Universitas, 2011. P. 65—80.
[Morozov 2015] — Morozov V. Russia’s Postcolonial Identity: A Subaltern Empire in a Eurocentric World. Basingstoke. New York: Palgrave Macmillan, 2015.
[Müller, Pickel n.d.] — Müller K., Pickel A. Varieties of Postcommunist Nationalism in Eastern Europe // Working Paper CSGP 09/7. Trent University. n.d.: http://www.trentu.ca/globalpolitics/documents/MuellerandPickel079.pdf (accessed 18.02.2018).
[Nycz 2011] — Nycz R. «Nie leczony, chroniczny pogłos». Trzy uwagi o polskim dyskursie postzależnościowym // Kultura po przejściach, osoby z przeszłością. Polski dyskurs postzależnościowy — konteksty i perspektywy badawcze / Ed. by R. Nycz. Cracow: Universitas, 2011. P. 7—12.
[Nycz 2014] — Nycz R. Polish Post-Colonial and/or Post-Dependence Studies. Trans. M. Skotnicka // Teksty Drugie. English Edition. Special Issue. 2014. № 1. P. 5—11.
[Quayson 2000] — Quayson A. Postcolonialism: Theory, Practice or Process? Cambridge: Polity Press, 2000.
[Şandru 2012] — Şandru C. Worlds Apart? A Postcolonial Reading of Post-1945 East-Central European Culture. Cambridge: Cambridge Scholars Publishing, 2012.
[Skórczewski 2006] — Skórczewski D. Postkolonialna Polska — project (nie)możliwy // Teksty Drugie. 2006. № 1/2. P. 100—112.
[Skórczewski 2010] — Skórczewski D. Kompleksy środkowego Europejczyka // Studia postkolonialne nad kulturą i cywilizacją polską / Ed. by K. Stępnik, D. Trześniowski. Lublin: Wydawnictwo Uniwersytetu Marii Curie Skłodowskiej, 2010. P. 309—317.
[Skórczewski 2013] — Skórczewski D. Teoria, literatura, dyskurs. Pejzaż postkolonialny. Lublin: Wydawnictwo KUL, 2013.
[Skórczewski 2014] — Skórczewski D. Post-Colonial Poland — (Im)Possible Project // Teksty Drugie. English Edition. Special Issue. 2014. № 1. P. 82—95.
[Smola, Uffelmann 2016] — Postcolonial Slavic Literatures After Communism / Ed. by Smola K., Uffelmann D. Frankfurt am Main: Lang, 2016. P. 377—392.
[Snochowska-Gonzalez 2012] — Snochowska-Gonzalez C. Post-Colonial Poland — On an Unavoidable Misuse // East European Politics and Societies. 2012. № 4 (26). P. 708—723.
[Sproede, Lecke 2011] — Sproede A., Lecke M. Der Weg der postcolonial studies nach und in Osteuropa. Polen, Litauen, Russland // Überbringen — Überformen — Überblenden. Theorietransfer im 20. Jahrhundert / Hgs. D. Hüchtker, A. Kliems. Cologne; Weimar; Vienna: Böhlau, 2011. S. 27—66.
[Teksty Drugie 2014] — Teksty Drugie. Postcolonial or Postdependence Studies // Teksty Drugie. English Edition. Special Issue. 2014. № 1.
[Thompson 2000] — Thompson E. Imperial Knowledge: Russian Literature and Colonialism. Westport, CT et al.: Greenwood Press, 2000.
[Thompson 2005] — Thompson E. Said a sprawa polska. Przeciwko kulturowej bezsilności peryferii // Europa. Tygodnik idei. 2005. 29 June. P. 11—13.
[Thompson 2011] — Thompson E. A jednak kolonializm. Uwagi epistemologiczne // Teksty Drugie. 2011. № 6. P. 289—301.
[Thompson 2014] — Thompson E. It Is Colonialism After All: Some Epistemological Remarks. Trans. J. Szelągiewicz // Teksty Drugie. English Edition. Special Issue. 2014. № 1. P. 67—81.
[Tlostanova 2014] — Tlostanova M. [Book review of] Internal Colonization: Russia’s Imperial Experience. Alexander Etkind. Cambridge and Malden: Polity Press, 2011 // Postcolonial Europe. 2014. May 10 (http://www.postcolonial-europe.eu/reviews/166-book-review-internal-colonization-russias-imperial-experience-.html (accessed 18.02.2018)).
[Uffelmann 2013] — Uffelmann D. Theory as Memory Practice: The Divided Discourse on Poland’s Postcoloniality // Memory and Theory in Eastern Europe / Ed. by U. Blacker, A. Etkind, J. Fedor. Basingstoke; New York: Palgrave Macmillan, 2013. P. 103—124.
[Uffelmann 2014] — Uffelmann D. [Book review of] Skórczewski, Dariusz. Teoria — literatura — dyskurs. Pejzaż postkolonialny. Lublin: Wydawnictwo KUL 2013 // Zeitschrift für Slavische Philologie. 2014. № 2 (70). S. 406—412.
[Wimmer, Glick Schiller 2002] — Wimmer A., Glick Schiller N. Methodological Nationalism and Beyond: Nation-State Building, Migration, and the Social Sciences // Global Networks. 2002. № 2 (4). P. 301—334.
[Zarycki 2008] — Zarycki T. Polska a jej regiony a debata postkolonialna // Oblicze polityczne regionów Polski / Ed. by M. Dajnowicz. Białystok: Wydawnictwo Wyższej Szkoły Finansów i Zarządzania, 2008. P. 31—48.
[Zarycki 2014] — Zarycki T. Ideologies of Eastness in Central and Eastern Europe. London: Routledge, 2014.
[*] Настоящий перевод выполнен по изданию: Dirk Uffelmann. Postcolonial Theory as Post- Colonial Nationalism, in Postcolonialism Cross-Examined: Multidirectional Perspectives on Imperial and Colonial Pasts and the Neocolonial Present. Ed. Monika Albrecht. London: Routledge 2019, pp. 135–152, © 2019. Reproduced by permission of Taylor & Francis Group.
[1] Благодарю Майю Буриму за ценные замечания.
[2] Я разграничиваю «пост-колониальный» национализм (через дефис) как временнóе явление — националистические движения, сложившиеся вследствие (квази)колониального режима, — и «постколониальную теорию» (без дефиса), описывающую культурные последствия колониализма вне зависимости от того, в какую эпоху и на какой территории живет исследователь. В этом отношении моя терминология ближе к [Kaps, Surman 2012: 7], чем к [Ashcroft, Griffiths, Tiffin 2000: 186—187].
[3] Это обособление еще усугубляется тем, что работы, написанные в рамках постколониального дискурса, воспринимаются только на языке той страны, изучению которой посвящены. Рышард Ныч затрагивал эту проблему в предисловии к специальному англоязычному выпуску «Постколониальные исследования или исследования постзависимости» журнала «Teksty Drugie» [Teksty Drugie 2014], где он призывает «встать на точку зрения внешнего наблюдателя и сопоставить ее с нашими собственными привычными представлениями о себе» [Nycz 2014: 9]. Однако Ныч не замечает возникающего здесь невольного внутреннего противоречия — он пишет вступительное слово к номеру журнала, все статьи в котором написаны исключительно «ведущими польскими исследователями» [Nycz 2014: 11].
[4] «Komparatystyk[a] dyskursów postkolonialnych», «postkolonialne policentryzmy» [Bakuła 2011: 141].
[5] Ср. размышления Сержа Эли о собственной субъективности (positionality), которая «предполагает отношения полемики со своей средой, схожие с моделью отношений между хозяином и гостем в контексте нашего постоянного или временного места жительства…» [Elie 2006: 68].
[6] Ср. [Etkind 2003] и часто цитируемую формулировку Эткинда: «Главные пути российской колонизации были направлены не вовне, но внутрь метрополии: не в Польшу и даже не в Башкирию, но в тульские, поморские, оренбургские деревни» [Эткинд 2001: 65].
[7] «…Мiнiмалiзує роль росiйскоï зовнiшьоï колонiзацiï» [Гундорова 2013: 34; выделено в оригинале].
[8] См. подробнее об использовании Крыловым идей Саида для оправдания национальной самообороны России: [Sproede, Lecke 2011: 59—60].
[9] Как полагает Сноховска-Гонсалес, здесь проявляется ориенталистская установка самой Томпсон: «Россия для Томпсон — тот самый воображаемый Восток… о котором писал Саид» [Snochowska-Gonzalez 2012: 712].
[10] «Skórczewski sieht sich also an der Spitze eines Kampfes für die Nation, gegen die Missachtung und Benachteiligung der (polnischen) Nation in einem internationalen Feld» [Best 2007: 67].
[11] «…Identyfikowanie się z warstwami intelektualnymi na Zachodzie kosztem utraty identyfikacji z tłumem z polskiego tramwaju postrzegam jako klasyczny wyraz skolonizowania polskich umysłów» [Thompson 2005: 12].
[12] «Der skizzierte polnische Diskurs ist also im politischen Feld charakterisiert durch den klassischen Diskurs einer postkolonialen Elite, die sich als Verteidiger der Nation gegen neue koloniale Bedrohungen versteht» [Best 2007: 68].
[13] «Ewa Thompson uprawia to, co Slavoj Žižek nazywa ‘pseudo-psychoanalitycznym teatrzykiem podmiotu, który nie może sobie poradzić z własnymi traumami […]’ Jeśli prawdą jest, że — jak utrzymuje badaczka — ‘nad Polską wciąż krąży widmo… permanentnego skolonizowania’, to nad polską ‘krytyką postkolonialną’ krąży widmo ‘thompsonizmu’. Thompson skutecznie zmonopolizowała polski dyskurs postkolonialny i podpierając się koncepcjami takich autorów jak Said i Bhabha, forsuje swoje nacjonalistyczne poglądy» [Golinczak 2008: 111]. Против смешения идей Саида и Бабы у Голинчак следует возразить, что националистические интерпретации постколониальной теории в Польше и России восходят прежде всего именно к Саиду — как в случае Томпсон, так и в случае Крылова.
[14] «Zu einem hybrid-postkolonialistischen literarischen Diskurs, der den Nationalismus kritisiert, tritt ein national-postkolonialistischer, der die Nation betont» [Best 2007: 69].
[15] «Studia postzależnościowe».
[16] По-польски — «zależnościowcy» [Thompson 2011: 292]; в английском переводе этот неологизм передан как «dependence’ crowd» [Thompson 2014: 70], что неверно в количественном отношении.
[17] «Zwolennicy teorii zależnościowej nie biorą pod uwagę problemu narodowości… Narodowość grała kluczową rolę w poczynaniach kolonizatorów na polskim terytorium, nie można więc jej ignorować. W latach 1945—1989 polski dyskurs intelektualny był dyskursem skolonizowanego narodu» [Thompson 2011: 295; выделено в оригинале].
[18] «Pełn[a] zależność ‘zależnościowców’ od tego, jak się to robi i myśli w ‘anglojęzycznych ośrodkach’» [Thompson 2011: 298].
[19] «…Dyskurs naśladowczy wobec polskiego dyskursu romantycznego, którego zasadniczą cechą jest narodowa martyrologia połączona ze specyficznie pojmowanym heroizmem» [Dąbrowski 2014: 106].
[20] «Dominuje w nim [w dyskursie romantycznym], jak wiadomo, motyw niezasłużonego cierpienia, upokorzenia, krzywdy, które okraszone są zazwyczaj akcentem moralnego zwycięstwa» [Dąbrowski 2014: 106].
[21] «W zbyt wielu przypadkach tak zastosowana perspektywa postkolonialna jedynie pomaga wzmocnić historyzm narodowy o wyraźnie konserwatywnym programie ideologicznym» [Kołodziejczyk 2010: 36].
[22] «…Autorka [Thompson] stosuje kategorie postkolonialne w zupełnej opozycji do modelu wytworzonego w studiach postkolonialnych. Postkolonializm służy u niej jako zinstytucjonalizowany dyskurs antyimperialny, do rewindykacji narodu jako wciąż ciemiężonego skolonizowanego…» [Kołodziejczyk 2010: 34].
[23] «Postkomunizm, postsocjalizm, postzależność» [Kołodziejczyk 2010: 29].
[24] «Dyskurs postkolonialny/postzależnościowy» [Gosk 2010: 85].
[25] «…Badania postkolonialne, które na użytek polski nazywam postzależnościowymi» [Gosk 2010: 84].
[26] «[Sytuacja] post-zaborowa… post-zależnościowa» [Gosk 2008: 75].
[27] «Porozbiorowa, pookupacyjna, post-PRL-owska mentalność społeczna» [Centrum 2009].
[28] «…Proponuje ona określenia… podkreślające historyczną niezależność czasowych cezur» [Kaps, Surman 2012: 21].
[29] «…Nie były one [polskie realia] ani stricte kolonizatorskimi ani kolonialnymi w rozumieniu wśćaściwym choćby rzeczywistości byłego imperium brytyjskiego» [Gosk 2008: 75].
[30] «Zależnoś[ć] od anglosaskiego hegemona» [Małecki, Nycz 2011: 67].
[31] «Wyjątkowość sytuacji polskiej» [Gosk 2010: 13].
[32] «…Nie wyrzekajác się ani wymiaru uniwersalno-porównawczego, ani teoretyczno-metodologicznych inspiracji, prowadzić będzie przede wszystkim do… zidentyfikowania symptomatycznych odpowiedzi na kluczowe opresywne doświadczenia polskiej historii, życia społecznego i kultury…» [Nycz 2011: 7—8; курсив мой. — Д.У.].
[33] «Fenomenologia polskiego ducha» [Czapliński 2011: 44].
[34] «Kategoria postzależności daje nam pewien poziom teoretycznej autonomii…» [Kołodziejczyk 2010: 38].
[35] «…Autonomi[a], która pozwoli na wejście w porównawczy, intersubiektywny obszar tłumaczenia jako otwartej, wielokierunkowej przestrzeni dialogowej ze studiami postkolonialnymi, nie zaś jako przyczynkarskie studia na marginesie tworzonej gdzieś tam w metropoliach teorii» [Kołodziejczyk 2010: 38].
[36] «Oryginalność polskiej kultury» [Thompson 2011: 301].