(Обзор книг по ориентализму в русских востоковедении и литературе)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 1, 2020
Схиммельпэннинк ван дер Ойе Д. Русский ориентализм: Азия в российском сознании от эпохи Петра Великого до Белой эмиграции / Пер. с англ. П.С. Бавина. М.: РОССПЭН, 2019. — 285 с. — 700 экз.
Чач Е.А. «Ориентализм» Серебряного века: факты и наблюдения. СПб.: СПбГУПТД, 2016. — 287 с. — 200 экз.
Алексеев П.В. Концептосфера ориентального дискурса в русской литературе первой половины XIX в.: От А.С. Пушкина к Ф.М. Достоевскому. Томск: Изд-во Том. ун-та, 2015. — 348 с. — 500 экз.
Публикация монографии Эдварда Саида «Ориентализм» (1978), написанной с использованием методологии и идей марксистов Антонио Грамши, Реймонда Уильямса, советских востоковедов и Мишеля Фуко (испытавшего немалое влияние марксизма), дала толчок к формированию постколониальной теории, согласно которой «дискурс ориентализма <…> представляет собой сложный комплекс знаниявласти, выработанный на протяжении нескольких веков в европейской традиции (“Западом”) относительно “Востока” и тесно связанный с (нео)колониальными практиками, синхронизированными, в конечном итоге, с ним. Контролируя процессы производства знания, страны “Запада” смогли выработать и навязать “Востоку” такой образ его идентичности, в которой ему изначально отводилось зависимое и подчиненное положение» [1]. Однако подход Саида, продуктивный по своей исходной мысли, им самим был абсолютизирован и универсализирован; кроме того, он не учитывал специфику выражения идей в литературных текстах, их поэтику, а также игнорировал произведения, не вписывавшиеся в его схему, а порой и противоречившие ей. В результате его книга подверглась серьезной критике. Тем не менее из-за своей антиколониалистской направленности она обрела популярность, а последователи Саида стали применять его идеи к другим странам, в частности к России и ее владениям, которые тоже сочли колониями. Вопрос о том, в какой степени саидовская методология применима к России, вызвал, в свою очередь, довольно интенсивную полемику [2]. Но она по большей части исходила из анализа конкретных примеров того, насколько тот или иной востоковед или деятель искусства выражал колониальную идеологию или, напротив, противостоял ей. На наш взгляд, такой подход малопродуктивен, поскольку «Ориентализм» Саида не описывает реальность, а конструирует некий идеальный тип (в веберовском смысле). С его помощью исследователи могут анализировать, насколько те или иные продукты научного или художественного творчества и их создатели соответствуют ему (что, разумеется, не исключает возможности противоречивого сочетания элементов разных взглядов во взглядах конкретных лиц). В принципе, можно сконструировать и иные идеальные типы отношения к «Востоку» на «Западе», например тип преклонения перед его социальным строем, как у Вольтера по отношения к Китаю или у О.И. Сенковского по отношению к мусульманским государствам, или тип научно-познавательной заинтересованности, лишенный элемента иерархического сопоставления при сравнении разных культур (как, например, в британской социальной антропологии и американской культурной антропологии). Дальше можно анализировать, насколько тот или иной подход влиял и влияет на социальную практику, насколько те или иные идеи и представления институционализированы и определяют политику государств и повседневное поведение людей. На наш взгляд, Саид справедливо ограничил свое рассмотрение Великобританией и Францией, поскольку именно тут сконструированный им тип, названный им ориентализмом, был институционализирован в наибольшей степени, в то время как в России, например, он был представлен, но конкурировал с другими типами отношения к «Востоку» и в результате ни у государственной администрации, ни в востоковедении как научной дисциплине, ни в искусстве, ни в массовом сознании не сложился единый целостный образ «Востока», а существовали разные образы: Восток, представленный Кавказом, Восток, представленный Средней Азией, Восток, представленный Китаем и Японией, и т.д.
Большинство специалистов по российской истории сошлись во мнении, что подход Саида применим к Россиии в значительно меньшей степени, чем к западноевропейским колониальным государствам. Тем не менее проблематика русского ориентализма постепенно разрабатывается, по большей части на материале жизни и деятельности того или иного востоковеда или человека искусства [3].
В настоящем обзоре мы рассмотрим три обобщающие монографии о русском ориентализме, в которых анализируются российские востоковедение и искусство (главным образом литература).
Начнем с книги канадского историка Давида Схиммельпэннинка ван дер Ойе «Русский ориентализм: Азия в российском сознании от эпохи Петра Великого до Белой эмиграции», которая вышла на английском языке в 2010 г. и была издана на русском в 2019 г. Автор использовал много разных книг и статей, но в архивах не работал и, кроме того, по ряду вопросов черпал сведения не из исходных публикаций, а из второисточников, что, впрочем, понятно, учитывая выбранный обширный временной интервал. Книга носит обзорный и в значительной степени популяризирующий характер, но, учитывая, что материал рассмотрен с единой, методологически четкой точки зрения, она имеет и научную ценность. Немало места уделено в ней, наряду с обзорными и обобщающими материалами, и кейсам, в которых описывается и анализируется научная деятельность или художественное творчество тех или иных конкретных ученых (архимандрит Иоакинф (Н.Я. Бичурин), О.И. Сенковский, А.К. Казем-Бек, О.М. Ковалевский, Ф.И. Щербацкой, В.П. Васильев, В.Р. Розен, С.Ф. Ольденбург) или деятелей искусства (А.С. Пушкин, В.В. Верещагин, А.П. Бородин, К.Д. Бальмонт, Андрей Белый).
Схиммельпэннинк ван дер Ойе полагает, что у Саида очень нечеткие представления о Востоке, а его «ориенталистская схема <…> подразумевает единодушие, общий взгляд как на Азию, так и на методы общения с ней, единодушие, которого просто никогда не существовало» (с. 20). Проанализировав представления россиян о Востоке, канадский исследователь пришел к выводу, что они были неоднородными и сложными, в частности «российские востоковеды не сводили предмет своих исследований к одному шаблону — изучению “другого” в терминах Э. Саида. <…> большинство уважали изучаемые народы и даже находили их привлекательными», «их внутренняя мотивация не обязательно ограничивалась государственными соображениями» (с. 232).
Исследователь отмечает, что если английские и французские востоковеды однозначно идентифицировали Восток как «другой», то русские ученые оказывались в двойственном положении: с одной стороны, по образованию и культурной ориентации они осознавали себя западными людьми, с другой, не могли не знать, что для Запада Россия является Востоком. Кроме того, они не могли не понимать, что по географическим, национальным, религиозным, историческим и политическим обстоятельствам Россия гораздо теснее связана с Востоком, чем западные страны. Наконец, многие русские востоковеды имели восточные корни (Иоакинф Бичурин, Александр Казем-Бек, Доржи Банзаров). Если Запад самоопределялся по отношению к Востоку, то Россия должна была самоопределяться и по отношению к Западу, и по отношению к Востоку.
Схиммельпэннинк ван дер Ойе считает, что российское востоковедение родилось в Петровскую эпоху, причем, как и на Западе, в основе его лежали не столько практические нужды, сколько жажда чистого познания. В годы правления Екатерины II образованные слои идентифицировали себя с Европой, а Азия стала популярна как экзотика. «В XVIII в. Россия научилась смотреть на Восток глазами Запада. <…> по мере того, как образованная часть общества вестернизировалась, ее интерес к Востоку начал расти» (с. 64). При этом у Екатерины II Китай выступал как страна с идеальным образом правления, а Н. Новиков и Д. Фонвизин использовали китайские мотивы для негативной характеристики российских порядков. Кроме того, как и в Европе, для критики отечественных социальных установлений и нравов нередко использовались «восточные повести» (например, «Каиб» Крылова). Отмечает автор и толерантное отношение в России к мусульманству.
Исследователь рассматривает ориентализм русских романтиков (Пушкина, Лермонтова, Бестужева-Марлинского), а также Льва Толстого. По его мнению, Пушкин ликвидировал границу между «европейским» и «азиатским». Со ссылкой на Сьюзен Лейтон он пишет, что «Кавказский пленник» Пушкина положил начало описаниям горцев-мусульман как азиатских «других», которых Россия стремилась принять как суррогатных «своих» (с. 75). В результате «симбиоз “своего” и “другого” станет очень интересной чертой ориентализма в русской культуре» (с. 75).
Описывая творческий путь художника В.В. Верещагина, автор подчеркивает, что его отношение к Востоку и колонизационной деятельности России в Средней Азии было амбивалентным: он верил в цивилизаторскую роль России и оправдывал военную кампанию, но в то же время изображал ужасы войны, показывая, что на Западе есть свое варварство и принципиальных различий между Западом и Востоком нет. Кроме того, он верил, что при надлежащих условиях жители Востока могут догнать жителей Запада по степени развития цивилизованности.
Несколько глав Схиммельпэннинк ван дер Ойе посвящает истории Казанской и Петербургской востоковедческой школ. Он пишет, что такие компетентные казанские исследователи, как Казем-Бек и Ковалевский, верили в прогресс и не сомневались, что жители Азии по культурному потенциалу не уступают европейцам (с. 117). Даже видный востоковед из Казанской духовной академии Н.И. Ильминский, который обязан был способствовать успеху миссионерской деятельности, не испытывал ни страха перед иноверцами, ни отвращения к ним. Еще дальше пошли профессора Петербургского университета. «Хотя самодержавие рассматривало факультет [восточных языков] как инструмент реализации имперских амбиций, сами профессора иначе видели свои задачи. Если сотрудники Восточного разряда Казанского университета были склонны видеть свой главный долг в подготовке переводчиков и других правительственных чиновников, то столичные профессора в целом поощряли научные, академические цели» (с. 173). Ольденбург, например, считал своим долгом бороться с высокомерным отношением к Востоку на Западе. «Более того <…> он утверждал, что, познавая Восток, Запад сможет лучше разобраться в себе» (с. 190).
Толерантное отношение к Востоку было свойственно и русским литераторам, которые осознавали себя европейцами, но близкими Азии. Они проявляли больший интерес и любовь к Востоку, чем западные литераторы; для них восточный мир не был чужим. Это же автор отмечает и в характеристике композитора А.П. Бородина, имевшего восточные корни. По мнению автора, его опера «Князь Игорь», «задуманная во время стремительного продвижения в Среднюю Азию и показывающая в том числе азиатского “другого”, отражает двойственное отношение композитора к собственной культурной идентичности» (с. 197), «его [Бородина] Азия — это не Азия в саидовском понимании “другого”, а альтер эго христианской Руси. Они вместе создали Россию» (с. 205). Это представление об общем культурном наследии Схиммельпэннинк ван дер Ойе считает самым интересным компонентом российских представлений об Азии.
В своем кратком рассмотрении отношения поэтов-символистов к Востоку (на примере Константина Бальмонта и Андрея Белого) исследователь отмечает их глубокий интерес к Востоку и зачарованность его экзотикой. При этом для Бальмонта Азия выступала как источник мудрости, а Андрей Белый не считал Восток чужим, для него и Запад, и Восток — это элементы российской идентичности. Отмечает автор также страх перед Востоком, проявившийся у символистов в «Грядущих гуннах» Брюсова, а также в «Серебряном голубе» и «Петербурге» Белого.
Книгу «“Ориентализм” Серебряного века: факты и наблюдения» Елены Чач можно рассматривать как продолжение размышлений Схиммельпэннинка ван дер Ойе об отношении к Востоку в этот период [4]. Дав во вступительной главке обзор книги Саида и дискуссий по поводу ее применимости к России, она, подобно канадскому исследователю, тоже предлагает читателю ряд кейсов, посвященных при этом не только писателям, как можно подумать, исходя из заглавия книги. По мнению Чач, в этот период отношение россиян к Востоку было «многоплановым и неоднозначным» (с. 46), «чувство превосходства соединялось с чувством страха, которое проявилось в пророчествах о “желтой опасности” и новом монгольском иге» (с. 35).
Специфику этого отношения она выявляет не только на основе публикаций литераторов и востоковедов, но и на таком нетрадиционном, но весьма репрезентативном материале, как статьи о Востоке в различных энциклопедиях и энциклопедических словарях. Анализ словарных статей показал, что определение понятия «Восток» не заимствовалось из зарубежных словарей (которые, отметим в скобках, активно использовались при подготовке аналогичных российских изданий), а давалось исходя из российских реалий. В результате в 1910-е гг. оно лишилось европоцентризма и дихотомии «Запад — Восток». При этом при описании конкретных «восточных народов» нередко сохранялись прежние стереотипы, хотя постепенно характеристики становились более нейтральными. Чач пишет, что в словарях «можно увидеть следующие общие моменты в отношении к Востоку: негатив к “азиатскому”, ориентализация Ближнего Востока, выделение трудолюбия как одной из основных черт китайцев, выделение Японии как наиболее прогрессивного восточного государства, критическое отношение к исламу и его основателю Магомету, нейтралитет по отношению к буддизму, евреям, татарам, создание образа добродушных и притесняемых сибирских инородцев, “хищных”, но уже “цивилизуемых” степных народов, а также, наконец, воинственных народов Кавказа, многие из которых находятся на низкой степени культуры» (с. 229). Никакой единой идеологии в описании Востока, восточных стран, проживающих там народов и их культуры у авторов энциклопедических изданий Е. Чач выявить не удалось.
Анализ отношения к Востоку литераторов — Андрея Белого, Бальмонта, Гумилева, Изабеллы Гриневской — показал, что у них оно в ряде аспектов совпадало, но в других — существенно различалось. С одной стороны, все они были привлечены экзотикой Востока и путешествовали как туристы, с другой — у Белого этим все и ограничивалось, Бальмонт частично выполнял и научные задачи, Гумилев одну из поездок в Африку совершил в составе экспедиции Академии наук и привез этнографические экспонаты и записи фольклора, а Гриневская знакомилась с религиозным учением бахаизма, а потом пропагандировала его в своих произведениях.
Помимо литераторов, в отдельных очерках рассмотрены такие разные (и яркие) фигуры, как офицер А.К. Булатович, который в конце XIX в. был в Абиссинии с дипломатической и разведывательной миссией, совершил там несколько путешествий и стал доверенным лицом негуса Менелика II; путешественник Н.М. Пржевальский (рассмотренный как идеолог колониализма), путешественник, географ, этнограф и писатель В.К. Арсеньев; востоковед С.Ф. Ольденбург.
Наряду с промежуточным геополитическим положением России между Западом и Востоком специфику русского ориентализма определяла, по мнению Чач, идея «византийского наследия» (акцентировавшая тесную историческую связь России с Византийской империей). Исследовательница отмечает, что русские в конце XIX — начале ХХ в. искали на Востоке свои духовные корни, в этом их отличие от элит западных колониальных держав. Образованное общество считало, что Россия должна двигаться на Восток. При этом образ Востока был многослойным, на его формирование влияли западная художественная литература, записки путешественников, научные труды, переводы из восточной литературы и философии, впечатления от восточных «гостей», выставки и т.д. (с. 228). В итоге Чач приходит к выводу, что «к концу этого периода на уровне общих определений оно [понятие “Восток”] приобретает особый характер, отрицающий дихотомию “Восток — Запад” и не совместимый с традиционным европоцентристским взглядом» (с. 228—229).
Интересные по своим частным наблюдениям книги Д. Схиммельпэннинка ван дер Ойе и Е. Чач в дисциплинарном отношении достаточно традиционны. Гораздо больший интерес в этом аспекте представляет монография П.В. Алексеева «Концептосфера ориентального дискурса в русской литературе первой половины XIX в.», носящая междисциплинарный характер, поскольку автор выстраивает свою методологию на основе синтеза имагологии, постколониальных исследований и структурно-семиотической парадигмы. Алексеев стремится установить «семиотическую связь между восточными компонентами русской литературы и общественно-политической конъюнктурой имперского дискурса» и показать, что «русская литература приобретала ориентальные коды не только и не столько в связи с эстетическими веяниями просветительской и романтических эпох, сколько в связи с формированием ориенталистского имперского нарратива экспансии на Балканы и Восток» (с. 21). Конкретным материалом для анализа становятся у него произведения многих авторов (Афанасия Никитина, Пушкина, Лермонтова, Ознобишина, Гоголя, Сенковского, Вельтмана, Бестужева-Марлинского, Тютчева, Фета), в том числе и таких, которые действовали за рамками обозначенного в названии периода (Лескова, Достоевского).
Алексеев полагает, что ориенталистский дискурс был важен не столько как поиск новых художественных возможностей в сфере тематики и поэтики, сколько как средство выработки специфической русской идентичности. Особую роль в этом он отводит «южным» поэмам Пушкина — «Бахчисарайскому фонтану» и «Кавказскому пленнику», а также циклу «Подражания Корану» и стихотворению «Пророк». Анализируя их, Алексеев стремится показать, что поэт «задал ключевые темы и жанры русского ориентализма, его основные нарративные стратегии и базовые интенции» (с. 135). При формировании русского ориентализма важную роль играли сложившиеся ранее на Западе (прежде всего во Франции) типы восприятия и конструирования «Востока», его западный образ, в частности переводы восточных текстов, исследования, путевые записки, специфические жанры (например, «восточные повести») и даже стилизации под Восток, написанные западными литераторами (например, стихи Г.Ф. Даумера, выданные им за произведения Хафиза и переведенные в качестве таковых Фетом). При этом, наряду с ориентализацией (т.е. описанием чужих народов и стран как «восточных» с использованием дискурса ориентализма), важную роль в России играла самоориентализация, то есть выявление ориентальных черт собственного народа с целью критики их с точки зрения «западных» позиций. В России в 1830-х гг., по мнению Алексеева, ощущалась потребность в подобной самоориентализации для успешной вестернизации страны. При этом «Россия не вступает в полную зависимость от Запада, одновременно обладая Востоком, как бы говоря с Западом от его имени» (с. 39). Активно заимствуются элементы восточной мысли, которые меняют значение, поскольку включаются в иную (отечественную) систему. Таким образом, вместо существующей в Европе оппозиции «Запад — Восток» в России возникает триада «Запад — Россия — Восток», члены которой находятся между собой в сложных отношениях. Отношение к «Востоку» при этом амбивалентно: с одной стороны, он выступает как исток европейской духовности и поэзии, а с другой, — как объект колониальной экспансии, подлежащий цивилизовыванию.
Рассматривая этапы и механизмы формирования русского ориентализма, Алексеев формулирует свое отношение к концепции Саида. Он считает, что «русский литературный ориентализм имеет гораздо более сложный генезис и формы его существования, чем это представлялось американскому философу» (с. 27), и отмечает, что Саид не исследует художественную литературу как специфическое явление, имеющее собственные закономерности: традиции, жанровые формы и т.д., нередко не зависящие «от общественной формации и господствующей эпистемологической модели» (с. 28).
В отличие от Саида, который игнорировал эстетический аспект художественных произведений и «извлекал» из них идеи, не рассматривая форму их воплощения, Алексеев очень тонко анализирует литературные тексты, учитывая их поэтику и литературный контекст. Он ведет речь не о влиянии восточной литературы (чем часто ограничивались литературоведы), а о конструировании «Востока» в литературном пространстве, когда для этого зачастую использовалась западная рецепция восточных текстов.
В качестве примера того, как работает автор, рассмотрим его анализ пушкинских «Подражаний Корану» (опубл. в 1826), которые представляют, по его словам, «ядерный текст концептосферы русского ориентализима» (с. 139). Вначале Алексеев кратко характеризует политический и идеологический контекст 1810—1820-х гг.: развитие национального сознания в ходе и после Наполеоновских войн, национально-освободительное движение на Балканах, зарождение и развитие декабристских взглядов. Поскольку, по его мнению, обсуждать эти темы напрямую в литературе было невозможно, литераторы искали новые средства выражения, которые и предоставил «восточный стиль», позволявший обойти цензуру [5]. При этом использовался западный опыт литературного ориентализма, давший возможность отразить столкновение мусульманской и христианской цивилизаций (в том числе в форме военных конфликтов), борьбу за национальную независимость, интерес к фольклору и мифологии. Алексеев показывает, что цикл Пушкина — это воспроизведение поэзии арабского Востока средствами русского языка, при котором художественные идеи оригинала, преломленные через западноевропейскую идеологическую и эстетическую концептуальную «рамку», транспонируются, в свою очередь, в русское идеологическое и литературное поле и обретают иные значения и смыслы. Цикл Пушкина создал канву, основу, по которой в дальнейшем «шили» многие другие русские поэты, акцентируя те или иные заложенные в ней смыслы и потенции; Алексеев называет «Подражания Корану» (1828) А.Г. Ротчева, «Ад и рай Магометов» (1828) П.П. Манассеина, «Из Ал-Корана, глава XCI» (1829) Л.А. Якубовича, «Могаммед» (1829) Д.П. Ознобишина, «Мегеммед» (1829) А.Ф. Вельтмана.
Исследователь описывает механизм превращения священной книги мусульман в факт русской литературы: 1) Коран рассматривается в библейской перспективе, но как литературный текст; 2) образы и сюжеты Корана используются для выражения эстетических и философских взглядов автора подражаний; 3) подражатель разграничивает концепты «Запад» и «Восток» «в плане восточной политики России и примата европейской цивилизации над восточной» (с. 147). Поскольку подражатель представляет более развитую культуру, он может вольно обращаться с текстом источника, с учетом сложившихся в родной стране (под сильным влиянием европейской культуры) представлений о Коране и мусульманской культуре. Например, Магомет связан с такими разными значениями, как война, хитрость, фанатизм и сладострастие. Пушкин, в частности, характеризует Магомета как поэта-пророка, олицетворяющего внерелигиозное откровение (этот мотив развит им в стихотворении 1826 г. «Пророк»). Поступая так, Пушкин опирается на диалогическую поэтику Корана, причем вводит в повествование еще одну инстанцию — повествователя, который представляет Запад.
Далее Алексеев рассматривает, как Пушкин использовал при работе над циклом французский и русский переводы Корана, а также выявляет биографические мотивы, по которым поэт обратился к переводам из Корана.
На основе анализа многочисленных текстов исследователь приходит к выводу, что «русская культура избирательно включала в себя восточные элементы, каждый из которых, маркируясь как “чужеродный”, выполнял функции, строго определенные русской семиосферой, таким образом становясь “своим”, и эти функции были крайне необходимы ей в каждой конкретной культурно-исторической ситуации» (с. 4—5). При этом «восточные мотивы русской литературы рассматриваются в своем системном единстве не как результат восточных влияний, а как результат творческого изобретения русского образа Востока в активном диалоге, прежде всего, с культурой западноевропейских стран» (с. 4).
Алексеев полагает, что «ориентализм в русской литературе (“русский ориентализм”) — это особый дискурс, сформированный в России во второй половине XVIII — первой половине XIX в. под влиянием западноевропейского ориентализма и направленный на то, чтобы “изобрести” тот Восток, который необходим русской культуре для решения проблем самоидентификации» (с. 311). С этим можно полностью согласиться. Но когда автор пишет, что ориентализм предоставлял хорошую возможность обсуждать острые современные проблемы, прежде всего «проблему личной и национальной свободы от любой тирании» (с. 311), он делает, на наш взгляд, не совсем корректный вывод, поскольку ограничивает свое рассмотрение только «высокой» литературой, отражавшей взгляды культурной элиты и формировавшей видение «Востока» у достаточно высокообразованной части населения. Однако есть произведения, чрезвычайно популярные в других слоях, и прежде всего роман Н.И. Зряхова «Битва русских с кабардинцами, или Прекрасная магометанка, умирающая на гробе своего супруга» (1840), который в первой половине XIX в. выдержал одиннадцать изданий — больше, чем любая книга Пушкина или любого другого из рассматриваемых Алексеевым литераторов. В книге Зряхова, в которой кабардинцы изображены в положительном свете, обсуждается совсем иная проблематика. Главное здесь — вопрос, какая религия является истинной, и хотя ислам не подвергается критике, но православие оказывается по-настоящему истинной религией. Героя романа Зряхова заботила не столько личная свобода, сколько принадлежность к истинной вере, ради которой он был готов отказаться от возлюбленной. Что это было очень актуально и для читателей, показывает не только множество переизданий романа, но и большое число подражаний ему, вышедших в то время.
Подведем итог. Если обобщить результаты рассмотренных исследований, то можно сделать вывод, что русский ориентализм, испытавший воздействие западного, тем не менее существенно отличался от него. Это было связано с тем, что Россия одновременно является и Западом, и Востоком; если для Запада Восток — это «другой», то для России Восток — это в том числе и она сама, рассмотренная как «другая». Поэтому, если западный ориентализм (в трактовке Саида) стигматизировал Восток, рассматривая его как дикий, нецивилизованный и т.д., то русские исследователи и деятели искусства хотя и нередко воспроизводили западные стереотипы, но в значительной части относились к нему позитивно. Исследователи показали, что русский ориентализм, который был очень многообразен, сыграл важную роль в формировании национальной идентичности.
Таким образом, если рассматривать ориентализм (как его описывает Саид) в качестве идеального типа, то получится, что использование этого концепта (без одновременного конструирования и использования других идеальных типов отношения к «Востоку») в изучении процессов формирования и функционирования русского видения Востока малопродуктивно.
[1] Бобков И.М. Постколониальные исследования // Новейший философский словарь / Сост. А.А. Грицанов. Минск, 1998. С. 776.
[2] См., например: Khalid A. Russian history and the debate over orientalism // Kritika. 2000. Vol. 1. № 4. P. 691—699; Knight N. Grigor’ev in Orenburg, 1851—1862: Russian orientalism in the service of Empire? // Slavic Review. 2000. Vol. 59. № 1. P. 74—100; Idem. On Russian orientalism: A response to Adeeb Khalid // Kritika. 2000. Vol. 1. № 4. P. 701—715; Todorova M. Does Russian orientalism have a Russian soul? A contribution to the debate between Nathaniel Knight and Adeeb Khalid // Kritika. 2000. Vol. 1. № 4. P. 717—727 (рус. перевод статей из журнала «Критика» см. в: Российская империя в зарубежной историографии. М., 2015. С. 311—359); Алаев Л.Б. Ориенталистика и ориентализм. Почему книга Эдварда Саида не имела успеха в России? // Ориентализм vs. ориенталистика: сб. статей. М., 2016. С. 16—26; Бобровников В.О. Ориентализм — не догма, а руководство к действию? О переводах и понимании книги Э.В. Саида в России // Там же. С. 53—77.
[3] См., например: Килганова Г. В. Ориентализм в прозе И.А. Бунина: Автореф. дис. … канд. филол. наук. М., 1997; Абашин С. Н. В.П. Наливкин: «…будет то, что неизбежно должно быть; и то, что неизбежно должно быть, уже не может не быть…»: Кризис ориентализма в Российской империи? // Азиатская Россия: люди и структуры империи. Омск, 2005. С. 23—42; Гринлиф М. Пушкин и романтическая мода: Фрагмент. Элегия. Ориентализм. Ирония / Пер. с англ. М.А. Шерешевской и Л.Г. Семеновой. СПб., 2006; Рахимова Д. А. Ориентализм в музыке С.В. Рахманинова. Волгоград, 2013.
[4] Хотя в книге есть ссылки на несколько англоязычных работ, охарактеризованная выше книга Схиммельпэннинка ван дер Ойе почему-то не попала в поле зрения Е. Чач.
[5] Можно еще добавить, что «восточный» контекст позволял дистанцироваться, произвести «отчуждение» соответствующих отечественных тем и мотивов, что давало возможность воспринимать их под непривычным углом зрения.