(Таллиннский университет (Эстония), 26—30 июня 2019 г.)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 1, 2020
Прилагательное «глобальный» в современном значении фиксируется во французском и английском языках с конца XIX века, отражая нарастающее ощущение доступности самых удаленных уголков мира, их связи друг с другом и взаимовлияния. На протяжении следующего столетия такое впечатление только усиливалось, что выразилось, в частности, в появлении понятия «глобальная деревня», отсылавшего к субъективному «уменьшению» мира в результате развития транспорта и средств связи и к формированию нового типа сообщества, о котором Маршалл Маклюэн писал: «В эпоху электричества, когда наша центральная нервная система, технологически расширившись вовне, вовлекает нас в жизнь всего человечества и вживляет в нас весь человеческий род, мы вынуждены глубоко участвовать в последствиях каждого своего действия» [1]. К концу XX века на повестке дня оказывается слово «глобализация», выражающее уже не столько энтузиазм по поводу свободной торговли в мировых масштабах или новообретенного единства человечества, сколько обеспокоенность стиранием культурных различий между регионами, а также растущим экономическим, социальным и политическим неравенством между «глобальным Севером» и «глобальным Югом».
В ретроспективе становится понятно, что подобные негативные значения «глобального» были заложены в этом слове изначально, хотя, как правило, не «считывались» европейцами XIX века. Возможность окинуть взором весь мир — так сказать, с верхушки Эйфелевой башни — была укоренена в определенных геополитических обстоятельствах, в первую очередь в расширении и усилении колониальных империй. Претендуя на универсальность в силу своего всемирного охвата, знание о «глобальных» явлениях исторически отражало взгляд метрополии и несет в себе это наследие по сей день. Поэтому, с одной стороны, закономерно, а с другой — крайне важно, что значительная часть докладов на XII ежегодной конференции Международного общества культурной истории (ISCH), посвященной глобальной культурной истории, так или иначе обращалась к колониальной и имперской проблематике.
Внимание к подобным сюжетам не ограничивалось специально отведенными для них секциями (неизменно собиравшими многочисленных слушателей, даже в последний день этой насыщенной событиями конференции), а пронизывало выступления на самые разные темы, как и сопровождавшие их дискуссии. Докладчики обращались не только к историческим проявлениям глобального неравенства, власти и подчинения, но и к последствиям колониализма для современных исследовательских практик, таким как предпочтение, оказываемое определенным темам за счет других, устойчивая невидимость традиционно маргинализируемых субъектов, воспроизводство «западной» точки зрения и ценностных установок. В одной из дискуссий даже был поднят вопрос о «колонизации» социогуманитарной сферы «глобальными исследованиями» — крайне модным сейчас направлением, навязывающим другим дисциплинам заведомо неравную борьбу за финансирование и набор студентов.
В отсутствие возможности целиком осветить конференцию, собравшую в этом году рекордное число участников — более 200 человек, — мы сосредоточим внимание на том, каким образом (пост)колониальная проблематика преломлялась в каждом из пяти пленарных докладов, затем рассмотрим секции, специально посвященные колониальной и имперской истории, а также наиболее примечательные с этой точки зрения выступления из других разделов конференции.
Колониальная перспектива в наиболее строгом смысле слова была представлена в выступлении Суджита Сивасундарама (Кембриджский университет, Великобритания), рассматривавшего установление британского господства в акватории Бенгальского залива через призму истории науки. Научное знание выступает важным инструментом имперской власти, позволяя видеть (а значит, контролировать) территорию, прогнозировать погодные явления, предотвращать или останавливать эпидемии, а также натурализовать подчиненное положение местных жителей. Примеры, приводимые Сивасундарамом, наглядно демонстрировали милитаристский контекст метеорологических исследований: так, например, в начале XIX века один из колониальных чиновников в своем дневнике наблюдений погоды задавался вопросом, не был ли послеполуденный ливень следствием артиллерийских залпов на учениях (поражает созвучность этой идеи страхам и амбициям нашей эпохи, связанным с использованием климатического оружия). Сивасундарам проанализировал формы (не)участия местных жителей в производстве имперского знания: с одной стороны, игнорирование локальных научных традиций и их носителей британской администрацией, а с другой, биографическую и интеллектуальную траекторию конкретного индийца, вовлеченного в работу британской обсерватории в Мадрасе. Тем самым данное исследование возвращает право голоса прежде невидимому и незначимому колониальному субъекту, однако его история — это во многом история «добровольной» интериоризации западных парадигм знания и дисциплинарных режимов.
Легендарный Питер Берк (Кембриджский университет, Великобритания), чьей лекцией открывалась конференция, напротив, продемонстрировал устойчивость местных жителей в разных уголках земли к европейским влияниям. Тема его выступления соответствовала направлению глобальной истории, которое можно было бы назвать изучением «глобализации до глобализации» — масштабных сетей взаимодействия и трансконтинентальных контактов в раннее Новое время. Профессор Берк сосредоточил свое внимание на организации, наиболее систематично развивавшей подобные контакты в ту эпоху, — Обществе Иисуса и рассмотрел роль иезуитов в распространении идей и образов Ренессанса по всему миру. Однако, как наглядно демонстрировали захватывающие иллюстрации к лекции, некорректно было бы представлять этот процесс в диффузионистском ключе, как простое заимствование (или навязывание) культурных образцов. Локальные художественные традиции не просто сплетались с европейскими веяниями, придавая им самобытный колорит, но порой буквально погребали их под собой: так, канонические фасады иезуитских храмов, моделируемые на основе Иль-Джезу, соборной церкви ордена в Риме, изменяясь до неузнаваемости, тонули в пышном декоре, созданном местными резчиками, — пожалуй, наиболее яркий пример, приведенный профессором Берком.
Его супруга, Мария Лусия Гарсия Паларис-Берк (Кембриджский университет, Великобритания), рассмотрела рецепцию европейских идей в Латинской Америке, а именно в Бразилии, более позднего периода — эпохи Просвещения. Лекция началась с описания «комплекса провинциала», мучившего бразильскую творческую элиту того времени, и публичного дискурса о «подражательном» характере бразильской культуры (особое беспокойство вызывало чрезмерное увлечение местных женщин французской модой и романами — знакомо, правда?). Тем не менее, как показала докладчица, бразильские женщины имели несравненно более обширные интересы, а «подражательность» может обернуться продуманной и эффективной стратегией, направленной на дестабилизацию патриархального и колониального порядка. Главной героиней выступления Паларис-Берк стала Низия Флореста (1810—1885), первая феминистка Бразилии, которая прославилась «переводом» на португальский язык знаменитого трактата Мэри Уолстонкрафт «В защиту прав женщин». Представление о «подражательном» характере этого начинания, будто бы закрепляющего позиции культурной «метрополии» (источника оригинальных философских идей) и «провинции» (более или менее пассивного реципиента), тотчас развеивается, если знать, что Флореста и не думала браться за автора, чье имя значится на обложке ее публикации. Вместо этого она перевела более ранний, также англоязычный, но анонимный и несравненно более радикальный трактат «Женщина как равная мужчине» («Woman, Not Inferior to Man», 1739), выдав его за сочинение Уолстонкрафт. В результате в Бразилии этот текст обрел канонический статус, способствуя формированию феминистской контркультуры, тогда как в Европе он пребывал в забвении на протяжении нескольких столетий и вновь привлек внимание публики лишь в 1975 году, в факсимильном издании. Таким образом, все это время «провинциальная» Бразилия была, неведомо для самих ее жителей, не на периферии, а в авангарде феминистских идей.
Если в трех описанных выше докладах можно наблюдать последовательное усиление активной роли локальных субъектов по сравнению с европейскими колонизаторами, миссионерами и деятелями культуры, то в лекции Анне Герритсен (Уорикский университет, Великобритания) европейцы и вовсе оказались статистами, упоминаемыми скорее для контекста. Докладчица сосредоточилась на рассмотрении маршрутов торговцев фарфором в Китае династий Мин и Цин, используя уникальные источники — путеводители, предназначенные специально для таких коммерсантов. Этот кейс позволяет проследить циркуляцию знания, то застывающего в кодифицированных, институционализированных формах, то вновь обретающего гибкость и пластичность: существовали как рукописные варианты, составленные самими торговцами, так и печатные, издававшиеся местными властями, причем между теми и другими обнаруживается очевидная преемственность. Более того, «типовые» путеводители нередко содержат пометки от руки, вписанные владельцами, что позволяет увидеть маршрут их глазами. Подобные записи обычно содержат лаконичные инструкции практического характера: «здесь сделай плот для перевозки ящиков с чаем», «здесь воздай почести божеству». Как и текст путеводителя в целом, состоящий преимущественно из перечисления ключевых ориентиров с указанием расстояний между ними, они свидетельствуют о специфическом способе мыслить и использовать пространство, радикально отличающемся от европейской традиции, где в то же самое время, по наблюдению Мишеля де Серто, «карта медленно избавлялась от маршрутов, благодаря которым в принципе стала возможной» [2]. Подобное локальное (дистанция между описанными в путеводителях пунктами порой не превышает нескольких ли), телесное знание лежало в основании торговых путей, простиравшихся далеко за пределы области, в которой вел дела каждый конкретный купец, — что позволяет Герритсен именовать свой исследовательский подход «микроглобальным».
Наконец, Матиас Мидделль (Лейпцигский университет, Германия) предложил вниманию слушателей наиболее теоретический из всех пленарных докладов этой конференции, подняв проблему пространственной терминологии в историкокультурных исследованиях. Лектор напомнил о том, что слова не нейтральны, а активно участвуют в производстве «пространственных порядков», и в этом смысле ученые зачастую, вольно или невольно, выступают союзниками политических лидеров, подводя концептуальную базу под их проекты. В качестве примеров подобных понятий, структурирующих как познавательную деятельность, так и политическую практику, Мидделль привел такие концепты, как «территория» в раннее Новое время, «республика» в XVIII веке и «нация» в XIX. Поворот к «глобальному», произошедший в последние десятилетия, не исключение, и, по мысли докладчика, особого внимания заслуживают синонимические ряды, в которые встраивается данный термин. Так, понятие «транснациональный», на первый взгляд, свидетельствует об отходе от идеи национального государства в пользу изучения более масштабных объединений и сетей взаимодействий. Однако, как показал Мидделль, если перенести акцент с приставки на корень слова, становится очевидной совершенно буквальная укорененность этого концепта в представлениях о нации, а тем самым — воспроизводство сформировавшегося в XIX веке «пространственного порядка» в рамках современных представлений о «глобальном». По мысли докладчика, продуктивной альтернативой мог бы стать термин «трансрегиональный», достоинством которого — как ни парадоксально это прозвучит для поборников терминологической строгости — является размытость значения лежащего в его основе слова «регион». Не принадлежащие никакому четко оформленному «пространственному порядку», «регионы», к которым обращаются трансрегиональные исследования, конституируются непосредственно в ходе изучаемых взаимодействий каждый раз по-новому, требуя от ученого интеллектуальной гибкости и постоянного пересмотра методологических оснований своей работы.
В скобках хотелось бы добавить, что в подобном критическом внимании нуждаются не только обобщающие термины, но и конкретные топонимы — названия местностей и населенных пунктов в бывших колониях и зонах имперского пограничья, выступающих объектом конфликтующих амбиций и территориальных споров. Наряду с более очевидными случаями официального переименования, когда «чужие» названия заменяются «своими» (среди недавних примеров — превращение Свазиленда в Эсватини, Днепропетровска в Днепр), зачастую несколько топонимических обозначений существует параллельно в рамках различных языковых картин мира. В этой ситуации язык, напрямую не вовлеченный в их символическое противостояние (чаще всего английский), своего рода лингвистическая и культурная «нейтральная территория», исподволь превращается в поле битвы за «правильное» название, подтверждая мысль Матиаса Мидделля о сообщнической роли ученых в установлении и поддержании определенных «пространственных порядков».
В контексте данной конференции это неожиданно обнаружилось на секции «Пространственная история и городская коммуникация», где Александр Лупенко (Польская академия наук, Варшава) в своем докладе об облике Львова в XIX веке как форме политики памяти, отражавшей интересы административных и финансовых элит, подчеркивал исторически спорный статус города, приводя его множественные названия: украинское, польское, немецкое и почему-то даже французское — но, что показательно, не русское (не говоря уже, к примеру, об идиш или венгерском). Напротив, Джейсон Финч (Академия Або, Финляндия), представляя совместно с финскими коллегами невероятно увлекательный проект по истории трамваев в разных городах Европы, в числе этих городов назвал Kharkov. Эти примеры позволяют увидеть, до какой степени язык способен заявлять свои права на территорию, натурализуя единственное название и исключая все остальные, а также иллюстрируют двусмысленную роль (академического) английского в качестве арбитра чужих территориальных споров.
Роль языка в аспекте звучащей речи — диалекта, произношения, устной коммуникации — рассматривалась в нескольких докладах секций по колониальной и имперской истории. Людовик Марионно (Хельсинкский университет, Финляндия) исследовал выступления чернокожих депутатов во французском парламенте XIX века. Подобные фигуры часто описываются как «невидимые», и для нас они действительно являются таковыми: имперская историография вытеснила их на периферию, обрекая на забвение, и историк, обращающийся к такой теме, буквально извлекает имена и биографии своих героев из небытия. Однако, как показал Марионно, опираясь на широкий круг визуальных источников, от официальных портретов до карикатур, для современников чернокожие депутаты были сверхвидимы — но «немы». В сообщениях газет вновь и вновь мелькали указания на неискусность этих ораторов и их несовершенное владение французским языком, не позволявшее разобрать ни слова или же создававшее глубоко превратное впечатление о содержании речи. Сфокусированное таким образом внимание историка открывает новые измерения сформулированного Гаятри Чакраворти Спивак классического вопроса постколониальных исследований: «Может ли подчиненный говорить?» От возможности (содержательного) высказывания мы переходим к «материальности» речи: тембру голоса, громкости, интонации, акценту, телесному жесту говорящего, — и каждый из этих аспектов может быть использован для дискриминации оратора, которому тем самым отказывается в способности «говорить».
Коллега Марионно по Хельсинкскому университету и по исследовательскому проекту «Вокальная артикуляция идентичности парламентария и империи» Жозефин Хугартс предложила вниманию слушателей во многом похожий, но и существенно отличающийся кейс, сфокусировавшись на студентах из Южной Азии, учившихся в Кембридже на рубеже XIX—XX веков. Различие в сюжетах двух докладов во многом было обусловлено национальной спецификой: если во Франции существовала давняя традиция красноречия и изящного стиля, неразрывно связанная с политической жизнью страны, то в британском политическом контексте чрезмерная изощренность в ораторском искусстве выглядела скорее подозрительно и служила знаком Другого. Подобным Другим оказывались молодые индийцы, поступавшие в престижные британские университеты и присоединявшиеся к действовавшим там дискуссионным клубам. Эти клубы — своеобразная трибуна, где можно было оттачивать риторическое мастерство и способность убеждать, — рассматривались как кузница политических кадров, и не удивительно стремление выходцев из колоний использовать этот карьерный трамплин в своих интересах. Однако их чересчур заметное присутствие в этих объединениях подпитывало расистские стереотипы, такие как образ «болтливого» индийца, и страхи, связанные с гипотетическим вытеснением белых британцев из всех сфер общественной жизни.
Стюарт Маккейн (Университет Святой Марии, Великобритания), специалист по языковому вопросу в наполеоновской Франции, рассказал о роли местных чиновников как культурных посредников (cultural brokers). С одной стороны, выстраивание имперской вертикали власти предполагало унификацию процессов управления с точки зрения языка. Лингвистическое разнообразие рассматривалось как угроза «демократическим» процедурам и благоприятная среда для развития сепаратистских настроений. Однако на практике существовало и представление о том, что, к примеру, судья, владеющий эльзасским диалектом, может быть предпочтительнее для разбора местных тяжб, давая людям возможность высказаться на своем языке и быть услышанными (как вновь и вновь демонстрировалось в вышеописанных докладах, «способность» говорить зачастую не столько зависит от самого оратора, сколько определяется слушателями).
В докладе Гэвина Мюррея-Миллера (Кардиффский университет, Великобритания) рассматривалось формирование площадки для дискуссий об исламской модернизации в парижской прессе начала XX века. Французское правительство выпускало различные периодические издания, адресованные читателям в колониях, в том числе на арабском языке. Одной из целей подобных инициатив было противостоять расширению британского влияния в Северной Африке. Публикуемые таким образом тексты должны были показать, что французское государство воплощает истинные исламские ценности, и тем самым ангажировать читателей в пользу французского имперского проекта. С другой стороны, политические беженцы из Турции и Северного Египта нередко оседали в Париже и включались в его интеллектуальную жизнь, в том числе начиная публиковать статьи в таких влиятельных изданиях, как «Journal des débats». К концу столетия возникли журналы, специально посвященные исламской тематике, например «Revue d’Islam», в которых сотрудничали французские публицисты и выходцы из юго-восточного Средиземноморья. Их общая заинтересованность в осмыслении ислама как религии прогресса предполагает более сложную, альтернативную традиционному противопоставлению Запада и мусульманского мира картину, позволяющую проблематизировать бинарную оппозицию «колонизаторы/колонизируемые».
Продолжая тему печатной культуры в рамках имперского проекта, Микко Тойванен (Институт Европейского университета, Флоренция) проанализировал путеводитель Джеймса Кэмпбелла «Путешествия, приключения и охота на Цейлоне» (1843) с точки зрения источников сведений, представленных в этой книге, и способов работы с заимствованным знанием. Проследив на этом материале генеалогию «имперского канона» текстов о Цейлоне, исследователь продемонстрировал, как научный дискурс, опирающийся в том числе на перевод палийского исторического эпоса «Махавамса», переплавляется в популярное знание, описывающее остров как место развлечений и «приключений», тем самым превращая его в объект потребления для имперской читательской аудитории.
Эта аудитория отнюдь не ограничивалась пределами одной страны, как показала Райта Меривирта (Университет Турку, Финляндия) в докладе о воспроизводстве британской имперской идеологии в финской детской литературе рубежа XIX—XX веков. С середины XIX столетия в англоязычной литературе для детей начинается бум, получивший название «золотого века» детской литературы и совпадающий по времени с максимальной территориальной экспансией «империи, над которой никогда не заходит солнце». Последовательно или неосознанно детские писатели участвовали в имперском проекте, представляя колониальное господство как необходимое и благое явление, поддерживая и множа стереотипы о «туземцах», рисуя заманчивые картины далеких земель, полных приключений. Созданные в этот период выдающиеся произведения пользовались (и зачастую продолжают пользоваться) огромной популярностью не только на родине писателей, но и в других странах. Пример Финляндии показывает, как переводы могут стать основой национального канона детской литературы, инкорпорирующего, таким образом, чужой имперский опыт.
Участие финнов в колониальном проекте рассматривалось также в выступлении Лиисы-Майи Корхонен (Хельсинкский университет, Финляндия), изучающей судьбу финских поселенцев в Аргентине в начале XX века. В это время финны массово эмигрировали из Российской империи, где проводилась жесткая политика русификации Финляндии и ограничения ее автономии. Аргентинские власти были крайне заинтересованы в поселенцах из Европы, так как они способствовали формированию имиджа страны как наиболее «белой» и «цивилизованной» в Южной Америке. Поэтому финским колонистам предлагались весьма выгодные условия — которые, однако, не были выполнены, что привело к краху проекта. Однако больше, чем обманутые ожидания поселенцев, Корхонен интересовала двусмысленность их положения и противоречивость установок: бежавшие от имперского угнетения финны были очень чувствительны к вопросам демократических свобод, что не помешало им претендовать на земли, прежде принадлежавшие коренному населению, которое было физически уничтожено и символически вытеснено в интересах создания «прогрессивного» аргентинского государства.
Другой важной ареной развертывания колонизаторских амбиций в начале XX века была Арктика (сто лет спустя господство в этом регионе вновь выходит на первый план мировой геополитической повестки). Зильке Реплёг (Гренландский университет, Нуук) рассмотрела проект «новой империи Севера» с точки зрения конструкций расы и гендера на материале катастрофической экспедиции на остров Врангеля в 1921 году. Организатор этого предприятия, полярный исследователь Вильялмур Стефанссон, пропагандировал идею «гостеприимной Арктики», то есть пригодности этого региона для жизни «белых» людей. В подтверждение этой идеи нанятая им команда колонистов должна была поселиться на острове Врангеля, тем самым оспаривая права Советской России на эту прежде необитаемую территорию. Ада Блэкджек, представительница народности инупиат, единственная женщина в экспедиции, оказалась также единственной выжившей в этой рискованной и плохо подготовленной авантюре. Дневниковые записи, которые она начала вести, когда ситуация стала критической, — сначала по наитию, а затем подражая стилю записных книжек одного из погибших участников экспедиции, — Реплёг предлагает рассматривать как публичное высказывание, предвосхищающее травлю в печати, которая обрушилась на Блэкджек после ее вызволения с острова Врангеля в 1923 году. Обвинения, варьировавшиеся от коварства (некоторые предполагали, что Блэкджек убила своих спутников и, возможно, съела) до небрежения, иллюстрируют спектр расистских стереотипов в отношении коренных народов Севера. С одной стороны, им приписывается немотивированная враждебность, с другой — пресловутое «гостеприимство»: функция проводника, добытчика, помощника в суровых полярных условиях. Именно в этой второй роли проявляется сходство положения женщин и арктических народов: и тем, и другим вменяется в обязанность «забота» о белых мужчинах.
В своем докладе Реплёг также коснулась этических аспектов работы с подобной темой для исследователя, чей социальный опыт и культурная память соответствует скорее позиции колонизаторов, чем колониальных субъектов. По мнению докладчицы, деколонизация арктических исследований представляет собой политическую и методологическую проблему, не имеющую однозначного решения. Работая в Университете Гренландии, Реплёг неоднократно пыталась привлекать студентов к обсуждению своих научных проектов, в надежде скорректировать собственное видение материала в соответствии с их перспективой, однако в подобной стратегии фактически воспроизводятся исторические отношения неравенства между «белым» полярным исследователем и его «помощниками» из северных народов. Сами же гренландцы проявляют к волнующим Реплёг сюжетам совершенное безразличие, за которым, по мысли докладчицы, скрывается глубокая травма, нанесенная этому народу, как и другим коренным жителям Севера, колонизацией Арктики.
Разделение секций по колониальной (Корхонен, Марионно, Хугартс, Реплёг) и имперской истории (Маккейн, Мюррей-Миллер, Тойванен, Меривирта) представляется довольно условным, так как в обоих случаях речь шла о миграции и конструировании пространств, трансфере знаний и интертекстуальности, стереотипах и контроле репрезентаций. Закономерным образом, в центре внимания большинства докладчиков оказались право на высказывание, механизмы исключения и маргинализации. Оба отделения проходили под председательством Суджита Сивасундарама, чье модерирование также обеспечивало впечатление связности и преемственности сюжетов. В заключение данного обзора рассмотрим несколько докладов из других секций, чья проблематика перекликалась с вышеописанными выступлениями.
Фантазии о «гостеприимной Арктике» вписываются в более широкую рамку нарративов о дружбе белого человека и «туземца», легитимирующих колониализм с моральной точки зрения, переосмысляя его эксплуататорскую сущность в категориях добровольных, взаимных и искренних отношений. В докладе Даны Вебер (Университет штата Флорида, США) рассматривалась жизнь подобного стереотипа в немецкой культуре на материале культовых «индейских» романов Карла Мая и посвященных им культурных фестивалей. Исследовательница сфокусировалась на гендерном аспекте темы, продемонстрировав, как фигура вождя апачей Виннету позволяла Маю конструировать пространство альтернативной маскулинности, не лишенной гомоэротических коннотаций. Эти провокационные значения совершенно отсутствуют в фестивальных постановках по мотивам произведений Мая, где последние «нормализуются» в соответствии с традиционными гендерными ролями. В то же время, как показала Вебер, герои Мая выступают образцом и для участников, и для участниц фестивалей, что позволяет говорить о маскулинности как неотъемлемой части женской идентичности. Подобный подход представляется весьма продуктивным в силу заложенной в нем возможности уйти от однозначного противопоставления мужского и женского, колонизаторов и колониальных субъектов — бинарных оппозиций, чей критический потенциал подрывается тем, что в них воспроизводятся эссенциалистские категории, лежащие в основе устоявшихся иерархий.
Неоднозначность положения «экзотического» Другого, оказывающегося одновременно в самом сердце западной современности и на ее периферии, рассматривалась также в выступлении Натали Шольц (Амстердамский университет, Нидерланды). Докладчица обратилась к идее «современного дома», которая продвигалась в периодической печати Западной Германии в 1950-е гг., продемонстрировав компрометирующую и обычно замалчиваемую преемственность между образцовым «немецким домом» времен Третьего рейха и идеологией послевоенного интерьерного дизайна. По мысли Шольц, восприятие жилища как зрелища укоренено в традиции «этнографических деревень» (Völkerschau) XIX века, где бытовой уклад рассматривался как показатель уровня цивилизации. Актуализация подобного взгляда в журнальных публикациях предполагает кодирование эстетической оценки в категориях «развитости» и «дикости», причем последняя может обнаруживаться не только в «экзотических» интерьерах и артефактах (обладание которыми, напротив, порой коннотирует более утонченный вкус), но и в «западных» домах. Тем самым формировалось имплицитное представление о существовании «правильной» и «неправильной» современности. Вторая нередко ассоциировалась с нарождавшейся молодежной культурой, испытывавшей сильное американское влияние, особенно в музыке. Реклама немецкого мебельного гиганта «Musterring» в 1957 году отсылала к этим «чуждым» веяниям, противопоставляя «дикие скачки» модных танцев «домашнему уюту, созданному руками матери». Визуальное оформление текста давало понять, что влияние американской культуры на немецкую рассматривалось в категориях расовой контаминации: на иллюстрации квартет чернокожих джазовых музыкантов угрожающе нависает над образцовым интерьером «Musterring», будто физически вторгаясь в это уютное домашнее пространство, осмысляемое как женское.
Доклад Шольц привлекает внимание к вездесущему и «невидимому» расизму, который представляет собой поистине глобальное наследие колониального порядка, характеризуя ситуацию наших дней в той же мере, что и феномены середины XX века. Последние выступления, которые хотелось бы здесь упомянуть, напротив, обращены к периоду первичного освоения будущих колоний, а именно французских владений в Канаде — своего рода предыстории империализма. Два доклада в составе большой секции о неолатинской литературе как глобальном феномене раннего Нового времени рассматривали риторическое освоение природных богатств Канады французскими авторами XVII века, вдохновленное «Георгиками» Вергилия. Текст, проанализированный Уильямом Бартоном (Институт неолатинских исследований им. Людвига Больцмана, Австрия), — поэтический сборник «Музы Новой Франции» Марка Лекарбо (1606) — напрямую следует античному образцу, воспевая труд земледельца в Канаде и красоту возделанных земель, которой противопоставляется первозданная «дикость» природы. Тем самым обосновывается «естественная» необходимость сельскохозяйственной деятельности на новых территориях, а также особая роль французов, которые призваны научить местных жителей земледелию. Как и у Вергилия, буколическая идиллия в стихах Лекарбо имеет политический смысл, легитимируя власть единоличного правителя: грядущее наступление золотого века в Новой Франции эксплицитно связывается с фигурой Генриха IV.
В «Истории Канады» иезуита Франсуа Дюкрё (1664) влияние Вергилия менее очевидно: ни жанровая принадлежность, ни прозаическая форма текста не указывают на него непосредственным образом. Однако, как убедительно продемонстрировал Жан-Никола Майу (Университет Париж III — Новая Сорбонна, Франция), сосредоточивший внимание на описании бобров у Дюкрё, эти пассажи опираются на образ пчелиного «общества», созданный Вергилием в четвертой книге «Георгик». Подобно вергилиевским пчелам, бобры у Дюкрё являют образец сложноорганизованной социальной структуры, основанной на взаимопомощи и разделении труда, отражая представления об идеальном «полисе». Бобровые хатки, напоминающие форты поселенцев в миниатюре, как и те, подвергаются нападениям индейцев. При этом бобры, по мнению Дюкрё, бесстрашно и стоически принимают смерть, будучи окружены «дикарями», которые зверски забивают их дубинами. Противостояние бобров и индейцев выходит за рамки вергилиевской традиции, придавая тексту Дюкрё современное звучание: речь идет не просто о совершенном обществе, пример которого подает сама природа, а о специфической ситуации колонистов, чьим поселениям угрожают суровая зима и враждебные местные племена. Бобры становятся символом и эталоном поселенцев вообще, но в особенности иезуитских миссионеров, готовых принять смерть за веру и тем умножить благодать на землях Новой Франции. Их мученический подвиг Дюкрё уподобляет «самопожертвованию» бобров, чья гибель способствует экономическому процветанию региона — а точнее, предприимчивых колонистов, заложивших основы трансатлантической торговли пушниной.
Таким образом, экономическая «благодать» уравнивалась с духовной не только в контексте пресловутой «протестантской этики», о которой писал Макс Вебер, но и в писаниях отцов-иезуитов: так прикладная теология колониализма успешно преодолевала конфессиональные различия. В тексте Дюкрё примечателен также специфический извод «дружбы» с эксплуатируемыми колониальными субъектами: на этот раз не с индейцами (которые демонизируются вопреки — или, наоборот, по причине — их ключевой роли в цепочке поставок меха), а с бобрами, которые служат самоидентификации колонистов и проекции их ценностей. В европоцентричной перспективе весь мир превращается в зеркало, в котором отражается «я» миссионера, торговца, поселенца, полярника, писателя, имперского администратора. Выступления на конференции внесли большой вклад в понимание этих процессов, но в каком-то смысле и сами являлись их частью. Показательно, что большинство рассмотренных докладов так или иначе обращались к миру «бобров» (колонистов и их фикциональных alter ego), в котором Другой либо ассимилировался, либо редуцировался до угрожающей маски стереотипа, тогда как точка зрения объективируемых таким образом «джазменов» почти не была представлена. Важное исключение представляли собой пленарные лекции, однако применительно к некоторым из них, как и к немногочисленным другим докладам такого плана, правомерен вопрос, поднятый Зильке Реплёг: на каких основаниях европейский исследователь может позволить себе говорить «от лица» колониального субъекта? Не будет ли это все той же игрой зеркальных отражений, которая пронизывает имперские нарративы на протяжении веков, без устали порождая воображаемых друзей и идеальных визави?
Внимание к наследию колониализма в западной культуре необходимо и важно, так как позволяет увидеть неразрывную связь колонизаторов и колонизированных, взаимообусловленность их идентичностей, а также проблематизировать само представление о «Западе» как о неком стабильном единстве. Однако преобладание этой перспективы (условно назовем ее постзападной) на конференции свидетельствует, среди прочего, о воспроизведении структур неравенства в академическом мире, доступ в который и потолок достижимого во многом определяются классом, гендером и этническим происхождением. Кроме того, ограниченное присутствие «не западных» исследователей (среди двухсот с лишним докладчиков было всего несколько ученых из Японии и Южной Азии, причем многие из них представляли европейские университеты) указывает на логистические сложности, связанные с участием в международных научных мероприятиях. Эти обстоятельства довольно очевидны, однако в контексте «глобальной» темы конференции ее, по сути, региональный характер особенно бросался в глаза, наводя также на некоторые методологические размышления.
Суть этих соображений прекрасно сформулировал Юрген Остерхаммель в обзоре исследовательского поля и проблематики глобальной истории для книги «Дебаты о новых подходах в историографии», которая недавно вышла в издательстве «Bloomsbury» под редакцией главы оргкомитета рассматриваемой здесь конференции, Марека Тамма. По наблюдениям Остерхаммеля, исследователи глобального склонны переоценивать связность мира, проницаемость границ и возможность распространения чего бы то ни было поверх национальных барьеров: «Однако наблюдая реалии XXI века, сложно игнорировать тот факт, что мобильность замирает перед заборами, стенами и пограничными КПП, что экономические потоки одним приносят выгоду, а других оставляют в проигрыше и что идеи и информация могут искажаться и подтасовываться, перемещаясь по отнюдь не прозрачным цепочкам. Фантастический образ мира плоских барьеров и бесконечной проницаемости требует серьезного пересмотра» [3]. Своего рода абсолютизация мобильности, на которую указывает Остерхаммель, в очередной раз подчеркивает привилегированный характер позиции, из которой осуществляется академическое высказывание [4], и показывает, что в каком-то смысле мы недалеко ушли от концептуализации глобального в имперских нарративах конца XIX века.
[1] Маклюэн М. Понимание медиа: внешние расширения человека. М.: Канон-Пресс-Ц, 2003. С. 6.
[2] Де Серто М. Изобретение повседневности: Искусство делать. СПб.: Издательство Европейского университета в Санкт-Петербурге, 2013. С. 223.
[3] Osterhammel J. Global History // Debating New Approaches to History / Ed. by M. Tamm and P. Burke. London; New York: Bloomsbury, 2018. P. 34.
[4] О мобильности как прерогативе элиты см.: Бауман З. Глобализация: Последствия для человека и общества. М.: Весь мир, 2004. С. 123—128.