Опубликовано в журнале НЛО, номер 6, 2019
Двадцать лет назад Жерар Женетт говорил в интервью: «Никто уже не знает, что такое структурализм». С тех пор не стало уже, увы, и самого Женетта, а структурализм, не то чтобы преодоленный, а скорее заслоненный новыми интеллектуальными модами, все более превращается в предмет истории идей — не столько живых воспоминаний, сколько архивных изысканий, биографических монографий, ученых публикаций и комментариев.
Хороший образец таких публикаций — том теоретических статей Юрия Лотмана 1960-х гг., подготовленный игорем Пильщиковым, Николаем Поселягиным и михаилом труниным и вышедший в Эстонии [1]. Эти работы в большинстве сво ем неизвестны или лишь частично известны на русском языке: статья «О принципах структурализма в литературоведении» печаталась в сокращении и под другим названием («Литературоведение должно быть наукой»), статья «Некоторые итоги и проблемы применения точных методов в советском литературоведении» — только по-итальянски, статьи «Семиотика и литературоведение», «Семиотика и гуманитарные науки» и «Современные перспективы семиотического изучения искусства» — только по-эстонски. Несколько текстов, написанных для издательства «Советская энциклопедия», вообще не увидели свет в свое время — они были либо изначально не предназначены для печати (внутренние рецензии Лотмана на статьи его коллег для различных энциклопедических изданий), либо не приняты к печати вследствие догматической критики (статья самого Лотмана «Структурализм в литературоведении» для «Краткой литературной энциклопедии»). Наконец, большое предисловие «Ян Мукаржовский — теоретик искусства» впервые увидело свет в измененной редакции лишь через три десятилетия после написания, вместе со всем сборником трудов чешского ученого, составленным Ю. М. Лотманом и О. М. Малевичем. В рецензируемом сборнике все эти работы печатаются, в основном, по авторским рукописям, сохранившимся в эстонских архивах, и снабжены очень богатым и полезным справочным аппаратом: освещаются история каждой статьи и варианты ее текста, уточняются источники ссылок и цитат, проводятся параллели с другими работами Лотмана тех лет, подробно восстанавливается институциональный контекст 1960-х гг.: кто, где и кем служил, как шла работа в журналах и издательствах, какие политические события формировали обстановку в академической среде.
Как известно, главным таким событием, ознаменовавшим конец «оттепели», явилась советская интервенция в Чехословакии в августе 1968 г., которая резко ужесточила цензуру в самом СССР. Стало опасно «публично упоминать деятельность чехословацких ученых» (с. 52, вступительная статья) — любой из них мог быть объявлен изменником и врагом; и вот из опубликованного в октябре того же года аналитического обзора Лотмана об успехах семиотической науки изымается— то ли самим автором, то ли редакцией эстонского журнала — весь раздел, посвященный чехословацкой семиотике. Несколько позднее издательством «Искусство» был отвергнут сборник политически благонадежного чешского академика Мукаржовского, возможно, по доносу кого-то из его соотечественников. Идеологическая цензура заставила другое московское издательство забраковать энциклопедическую статью Лотмана о структурализме в литературоведении: она «была заказана <…> во время относительной свободы редакторов КЛЭ в выборе авторов и подходов, но ее прохождение через редакцию пришлось на период усиления идеологического контроля» (с. 213, комментарии), и не помогли даже две серьезные и добросовестные авторские переработки текста.
В такой неблагоприятной обстановке Лотман совершал невозможное — вел институциональное строительство, встраивал семиотику в косную систему советских академических дисциплин. Публикуемые статьи 1960-х гг., многие из которых носят полемический или обзорно-итоговый характер, демонстрируют эту его упорную борьбу. Воспользовавшись временным ослаблением системы в период «оттепели», он успел создать новую школу и основать новую науку, имя которой не всегда и не везде удобно было произносить: «по-эстонски уже можно было, не скрываясь, говорить о семиотике, а по-русски приходилось изобретать эвфемистические термины — такие, как “вторичные моделирующие системы”» (с. 46, вступительная статья). В московских публикациях Лотман вместо «семиотики» предпочитает говорить о «структурализме» или использовать более традиционные дисциплинарные названия — прежде всего «литературоведение», — но при этом подчеркивает подвижность, неустойчивость всей системы гуманитарных дисциплин. В ней распалось старинное единство филологии — «литературовед перестал быть филологом» (с. 82) [2]; «к проблемам анализа художественного текста обратились исследователи, уже зарекомендовавшие себя как ведущие специалисты в области математики (группа акад<емика> А. Н. Колмогорова), структурной лингвистики (В. В. Иванов, В. Н. Топоров, Б. А. Успенский и др.) или лингвистической психологии (А. М. Пятигорский)» (с. 100). Среди дисциплинарных партнеров семиотики — лингвистика, социология, этнография, «целый ряд математических дисциплин» (с. 150), кибернетика… обращает на себя внимание отсутствие в этом ряду философии, иногда заменяемой импровизированным термином вроде «лингвистической психологии» Пятигорского: характерная лакуна в системе тартуского структурализма, который чурался философской рефлексии (для самосохранения в условиях господства марксистской догматики, но также и из недоверия к априорному мышлению вообще). Во всяком случае, Лотман очень четко сознает, что научная революция, которую он совершает, происходит не внутри какой-либо отдельной области, а на границах разных областей, в ходе динамической перекройки этих границ. И сама семиотика, отвоевывающая себе место под солнцем, тоже подвижна и неустойчива, в своем развитии она уже переходит в новое качество — в типологию культуры, в описание «элементарных культурных кодов, возможных в рамках общей системы “культура человечества”» (с. 117).
Это точное понятие «культурный код», обозначавшее абстрактную схему, которая может манифестироваться в разных конкретных культурах, резко отличается от господствующего сегодня опошленного словоупотребления, когда «культурным» или «цивилизационным кодом» называют мифическую, уникальную и неподвижную сущность какой-то одной, обычно своей собственной национальной традиции. (Не происходит ли такая идея от выражения «закодировать алкоголика»?) В том же смысле, полемизируя о «принципах структурализма в литературоведении», Лотман изобличал своего оппонента В. В. Кожинова в непонимании термина «инвариант»: в науке так называется абстрактная реляционная схема, выводимая из сопоставления структурных вариантов, а будущий теоретик русского национализма вместо этого воображает какие-то «устойчивые, неподвижные инвариантные формы» (с. 68). Так в дискуссии о литературоведческом структурализме, развернувшейся в 1963—1967 гг. (ее ход подробно изложен во вступительной статье к книге), столкнулись две логики — логика сущностей и логика отношений; неприязнь, которую вызывал — и до сих пор вызывает — к себе структурализм, объяснялась эссенциализмом мышления, который разделяли как хранители официального марксизма, так и его фрондирующие критики справа.
Чтобы внедрить структуральную модель мышления в плохо приемлющую ее систему, требовалась сложная стратегия интеллектуальной адаптации, и мы видим, как Лотман ищет слова и понятия-посредники, убедительные для читателя (а заодно и для идеологического цензора), которыми можно было бы объяснить и оправдать новый метод исследования текстов. В 1960-е гг. одним из таких слов была у него «диалектика». О содержании и функции этого термина в его работах уже давно идет дискуссия, начиная по крайней мере с эссе М. Л. Гаспарова «Лотман и марксизм». Статьи, вошедшие в рецензируемый сборник, показывают, что Лотман применяет это понятие вполне ответственно, но в ограниченном логическом объеме. Его апелляции к диалектике как «методологической основе структурализма» (с. 71) — не ритуальная ссылка на марксистскую вульгату, «не та диалектика, которая заключается в произнесении общих философских формул-заклинаний и забывается за дверью, лишь только дело доходит до самого исследования» (с. 71). Лотман действительно мыслит текст и культуру как игру плодотворных противоречий; другое дело, что в этой диалектике нет синтеза, нет развития как непременного результата. В принципе она может прилагаться и к диахроническим процессам, но чаще всего Лотман называет «диалектическими» синхронные, функциональные отношения в системе — отношения элементов между собой, их отношения к целой структуре. Он говорит о «диалектике функционального анализа» (с. 76), о диалектике отношения парадигматической и синтагматической осей (с. 234), о «глубокой диалектичности принципа оппозиций», где «антитетичность понимается <…> как особая форма общности» (с. 78). Он ссылается не только на Гегеля и Маркса, но и на «начало антитезы» (скорее, впрочем, амбивалентности) в дарвиновской теории эмоций у животных, на недавно изданную «Психологию искусства» (1965) Выготского, на статью Леви-Стросса «Структура и диалектика» [3]. «Само понятие структуры может быть диалектично» (с. 307), — указывает он во внутренней рецензии на статью Д. М. Сегала и Ю.П. Сенокосова «Структурализм», неявно подразумевая идеи Леви-Стросса и обращаясь к ученым-единомышленникам, с которыми можно вести серьезную дискуссию.
Интересна формула, которая с вариациями повторяется в разных его текстах тех лет и не всегда прямо содержит в себе слово «диалектика». В первой редакции энциклопедической статьи «Структурализм в литературоведении» (1967/1968) она выглядит так: «текст, с точки зрения С<труктурализма>, составляет не механический конгломерат “приемов”, “элементов” или “мотивов“, а органическое единство» (с. 233). Издательские рецензенты довольно дружно подвергли ее критике (и заставили автора исключить ее при переработке): что это за «механический конгломерат», кто это считал литературу таковым? Комментаторы изданного ныне сборника указывают вероятный источник этой фразы — он содержится в тезисах Тынянова и Якобсона «Проблемы изучения литературы и языка»: «Понятие механического агломерата явлений, замененное понятием системы, структуры…» (с. 330). Ранее сходную мысль Лотман высказывал в «Лекциях по структуральной поэтике» (1964): «основной порок так называемого “формального метода” — в том, что он зачастую подводил исследователей к взгляду на литературу как на сумму приемов, механический конгломерат» (цит. по комментариям, с. 320). Отсюда делается вывод, что «в энциклопедической статье Лотмана с позиций структурализма критикуется механистическая модель, выдвинутая в первых опоязовских работах (прежде всего у В. Шкловского)» (с. 319, комментарии).
Пожалуй, это и так и не так. Лотман в самом деле сравнительно сдержанно относился к теоретическим идеям Шкловского [4]; например, в текстах рецензируемого сборника имя последнего упоминается хоть и с уважением, но исключительно в общих списках предшественников структурализма, а в «Лекциях по структуральной поэтике» он неявно противопоставлен Тынянову как механицист — структуралисту. И все же в статье для КЛЭ слова о «механическом конгломерате» метили не только в Шкловского: ведь этот конгломерат, по словам Лотмана, состоит не обязательно из «приемов», прямо отсылающих к автору статьи «искусство как прием», но также и из «элементов» и «мотивов»; последние, например, скорее восходят к поэтике сюжетов Веселовского, подвергнутой протоструктуралистской критике в «Морфологии волшебной сказки» Проппа. Лотмановский упрек в «механическом конгломерате» адресован не столько конкретному русскому формалисту, сколько вообще традициям позитивно-эмпирического, то есть атомистического, неструктурного изучения литературы [5].
Этим-то традициям Лотман противопоставляет новый метод, определяя его как «диалектический». Ян Мукаржовский, по его словам, еще в 1930-е гг., не без влияния идей Тынянова, пришел к понятию «структуры как диалектического единства, научной альтернативы представлению об искусстве как механической сумме приемов» (с. 366) [6]. Как и в статье для КЛЭ, написанной годом-двумя раньше, здесь утверждается целостный, неатомистический подход к литературному тексту и различима имплицитная оппозиция «Тынянов/Шкловский». Однако в одном случае структура текста характеризуется как «органическое целое», а в другом — как «диалектическое единство»; первое понятие взято прежде всего из русской «органической критики», второе опирается на гегельянско-марксистскую парадигму. В обоих текстах Лотман ищет посредующую категорию, которая преодолела, нейтрализовала бы оппозицию структуры и целостности — двух понятий, плохо уживавшихся еще в теориях довоенного пражского структурализма [7]. Обе интеллектуальные модели могут считаться предшественницами структуральной, но не вполне адекватны ей: в отличие от нее, органицизм усматривает в составе целого не только абстрактные отношения между частями (ср. у Соссюра: «…в языке нет ничего, кроме различий»), но и сами эти части, обладающие самостоятельной природой и спонтанно складывающиеся в целое; а диалектика вместо статики дифференциальных отношений работает с динамикой логических противоречий. В конечном счете ни одна из двух моделей не удовлетворила Лотмана, но все же диалектическая модель оказалась более продуктивной. Как показывает проведенное в комментариях сравнение текстов, для запоздалого издания своего предисловия к трудам Мукаржовского (вышедшего в свет в 1994 г., уже после его смерти) Лотман исключил из него многие упоминания «диалектики», которые в новую эпоху звучали анахронично, как вынужденные уступки официальной идеологии, зато оставил другое, подчиненное понятие — энергию. Одним из «принципов чешского структурализма» он называл «подчеркивание сложных диалектических отношений между конструктивными рядами текста, внутренней напряженности как закона существования структуры» (с. 366); и это понятие структурного напряжения «вносило в понятие структуры энергетический момент» (с. 371). идея энергии текста («…норма — это, скорее, энергия, чем правило» — там же), у Яна Мукаржовского отсылавшая к интуициям русской формальной школы, заинтересовала Лотмана в 1960-х гг., и, судя по его последним книгам, именно в этом направлении развивалась его мысль, в применении уже не к отдельному тексту, а к «непредсказуемым механизмам культуры».
Еще один важный аспект интеллектуальной и институциональной работы Лотмана — интеграция московско-тартуской семиотики в международное научное движение. Несколько его статей, вошедших в нынешний сборник, содержат обзоры структурно-семиотических исследований в других странах, прежде всего в Чехословакии, Польше и Франции. Отметим здесь эволюцию его отношения к самому знаменитому французскому литературному теоретику — Ролану Барту. В статье «Современные перспективы семиотического изучения искусства» (1968) Лотман посвящает специальный раздел французской семиотике, одобрительно излагает семиологическую критику бытовой культуры, проведенную Бартом в книге «Мифологии» (1957), и называет Барта «автором наиболее полного на французском языке и одного из лучших вообще изложений основных принципов семиотики» (с. 176). Имеется в виду работа «Основы семиологии» (1964), сохранившаяся в библиотеке Лотмана с его пометами на полях; более того, в архиве даже обнаружен «набросок лотмановского перевода начальных страниц» этой работы (с. 194, комментарии). Спустя несколько лет, однако, Лотман исключает имя Барта из переработанного варианта своей энциклопедической статьи о структурализме (в первом варианте оно еще фигурировало), и вообще «отношение Лотмана к Барту в 1970-е гг. — исключительно скептическое» (с. 277, комментарии). Верный научной программе раннего структурализма, Лотман не мог принять переход Барта «от науки к литературе» в конце 1960-х.
Между тем Барт хоть и мало знал работы Лотмана, но вообще весьма интересовался «русской теорией» [8], и два теоретика могли бы встретиться. В комментариях к новому изданию Лотмана сказано (с. 192) о его приглашении в 1966 г. в Париж для участия в учредительных мероприятиях международной ассоциации семиотики; приглашение было подписано А.-Ж. Греймасом, вопрос о командировке профессора Лотмана рассматривался в официальных инстанциях советской Эстонии, но в итоге поездка так и не состоялась. можно лишь гадать, какое влияние мог бы оказать на французских коллег этот крупный, институционально мыслящий ученый, если бы он еще тогда, в 1960-х гг. вступил с ними в прямой личный контакт, не исчерпывающийся редкими переводами и изложениями его работ. Этого не случилось: пути передовой теории в СССР и Франции разошлись, теоретики не смогли установить достаточно тесных отношений, которые позволили бы взаимно корректировать направление исследований [9]. Так советская политика идеологической изоляции, затруднявшая международные контакты, отразилась на судьбе семиотики, искривила ее развитие не только в Советском Союзе, но и в западных странах, лишенных интенсивного общения с тартуско-московской школой.
Возвращаясь к фигуре Ролана Барта, следует теперь коротко сравнить два биографических труда о нем, вышедших в последние годы во Франции, — книги Мари Жиль и Тифэн Самуайо; вторая из них недавно переведена на русский язык [10]. Авторы этих больших, обстоятельно документированных и продуманных исследований уже не застали живого Барта, не имеют о нем личных воспоминаний, зато по сравнению с его первым биографом Луи-Жаном Кальве [11] имели в своем распоряжении гораздо больше источников — посмертно опубликованные тексты самого Барта, открывшиеся архивы, накопившиеся свидетельства и исторические исследования.
Эту массу сведений нужно было оформить и осмыслить, не отступая от теоретических заветов самого Барта, который всегда избегал биографического письма и вообще критически относился к повествовательной форме. По его убеждению, такая форма — будь то «история любви» или «история жизни» — искажает действительный опыт человека, подчиняет его господствующим моделям культуры. Она упрощает множественную обусловленность (сверхдетерминированность) событий, вытягивает в одну линию многомерное пространство причинно-следственных отношений и игнорирует разновременность, в которой разворачиваются жизнь и история. Барт, не раз признававшийся в своей «несвоевременности» и «несовременности», в книге о себе так комментировал свое детское фото: «Современники? когда я начинал ходить, Пруст был еще жив и дописывал “Поиски…”» [12] Если понимать время не как безличный ход хронометра или небесных светил, но как динамический процесс личного опыта (а любое жизнеописание нацелено именно на такую перспективу), то получается, что каждый из нас живет не в одном, а во многих временах, принадлежащих разным людям, поколениям, историческим периодам; эти времена лишь случайно пересекаются, накладываются друг на друга в длительности нашего существования, как младенчество Ролана Барта совпало с последними годами жизни Марселя Пруста. Напротив того, биографический нарратив склеивает, схлопывает их в одно время, создавая иллюзию биографического единства. Чтобы скорректировать эти искажения, обусловленные жанром, авторам биографий Барта пришлось прилагать специальные усилия, применять особые исследовательские и литературно-композиционные приемы.
Мари Жиль озаглавила свою книгу «Ролан Барт, вместо жизни», имея в виду изучать реальную жизнь человека как ее культурный субститут — текст. «Такая идея выворачивает наизнанку биографическую доксу: жизнь не становится текстом, жизнь образуется как текст, представляет собой текст в становлении; выражаясь точнее, она текстуальна» (Жиль 2012, с. 12—13). Эта идея, намеченная в некоторых высказываниях Барта и любопытно сближающаяся с методом биографических исследований, применявшимся Лотманом, предполагает, что жизнь по крайней мере некоторых людей — творцов культуры — можно рассматривать как последовательную реализацию порождающих структур, аналогичных структурам текста. М. Жиль выделяет в качестве одной такой базовой структуры «матрицу пустоты»— систематически повторявшийся в жизни Ролана Барта момент нехватки, лакуны: отсутствие отца, погибшего на Первой мировой войне, недостаток средств в семье в детские и юношеские годы, незаконченность высшего образования (из-за туберкулеза, заставившего провести много лет в санаториях), отсутствие полноценного академического статуса на протяжении почти всей карьеры, вплоть до избрания в 1976 г. профессором Коллеж де Франс. Барт-эссеист упоминал эту «матрицу пустоты» в таких мотивах, как центр Токио с запретным императорским дворцом («Империя знаков», 1970) или заветный портрет матери, изъятый из числа иллюстраций к его книге «Камера люцида» (1980). А в собственно теоретических его построениях «матрица пустоты» выражается в нейтральном, нулевом элементе структур: эта идея встречается у него начиная с первой книги, «Нулевой степени письма», и вплоть до названия одного из его курсов в Коллеж де Франс — «Нейтральное». Работа с пустотами не удавалась ему лишь дважды на протяжении жизни — в 1968 г., когда он оказался «в пустоте» в дни студенческой революции в Париже, и в 1977-м, когда, пережив смерть матери, не нашел (по крайней мере, не успел найти) адекватного творческого ответа на эту утрату.
Структурный взгляд на душевную и умственную жизнь Барта сам служит для нейтрализации, позволяет биографу «заключить в скобки» причинно-временное развитие нарратива; с той же целью М. Жиль время от времени прерывает повествовательное изложение и перемежает его «стоп-кадрами» — углубленными разборами небольших, редко привлекающих к себе внимание бартовских текстов. В этих текстах или фрагментах она выделяет сквозные структуры воображения: стремление к замкнутому, защищенному пространству (как подводная лодка «Наутилус» в романах Жюля Верна), фантазмы фрагментации собственного тела, связанную с ними склонность к фрагментарному письму. Такие структуры носят не семиотический, а психический характер, и их исследование оправдано интересом самого Барта к психоанализу; М. Жиль выявляет, например, интимный смысл странного названия «S/Z», которое носит одна из книг Барта, — согласно ее интерпретации, символика букв, фигурирующих в этой оппозиции, отсылает к фамилии сводного брата Ролана Барта Мишеля Сальзедо (SalZedo), который своим появлением на свет невольно отнял у него безраздельную любовь матери. Подобные анаграмматические толкования неизбежно шатки и подвержены риску сверхинтерпретации; так, позднейший биограф Барта Тифэн Самуайо, опираясь на новейшие документы, неявно критикует гипотезу своей предшественницы — указывает, что заголовок «S/Z» появился у этой книги в последний момент и был подсказан автору другим человеком…
Сама Т. Самуайо решает проблему нейтрализации биографического нарратива другими средствами — не столько структуризацией душевной жизни героя, сколько «обнажением приемов» биографического письма. Об этом свидетельствует пролог ее книги, помещенный еще прежде методологического введения и излагающий историю нелепой гибели Ролана Барта, сбитого машиной на парижской улице [13]. Такая композиционная перестановка, когда рассказ о жизни героя начинают с его смерти, преследует две цели. Во-первых, она предостерегает от фаталистических толкований случившегося, к которым подталкивала бы логика последовательно хронологического повествования, устремленного к финалу; как заявляет Т. Самуайо, «смерть писателя на самом деле не является логическим следствием его жизни» (Самуайо 2015, с. 27; Самойо 2019, с. 25). Во-вторых, перестановка эпизодов приглашает читателя задуматься об экзистенциальной специфике биографии как жанра: биографическое повествование обычно, за сравнительно редкими исключениями, затевают после смерти его героя, смерть служит условием и отправной точкой работы биографа: «Мы принимаемся рассказывать о жизни человека потому, что он умер» (Самуайо 2015, с. 26; ср.: Самуайо 2019, с. 25). Перемещая рассказ о смерти Ролана Барта — едва ли не единственном драматическом происшествии в его жизни — в пролог, биограф деконструирует не структуры его мышления, а структуру жанра, в котором работает она сама [14].
Т. Самуайо вообще чаще, чем М. Жиль, отступает от хронологического изложения и строит многие главы своей работы как анализ — но не отдельных текстов Барта, а общих проблем, связанных с его жизнью или отдельными ее этапами. В числе таких проблем — его отношения с театром (в юности — как актера любительской труппы, позднее — как критика в журнале «Народный театр»), его роль в структуралистском движении, его литературно-критическая деятельность, его телесные привычки и вкусы (включая восприятие несловесных искусств — живописи, музыки, кино). Подробно излагаются его отношения со знаменитыми современниками — Андре Жидом, который был для него литературным образцом в юности, Жан-Полем Сартром, которым вдохновлялась его критика культуры в 1940—1950-х гг., Мишелем Фуко, в диалоге с которым складывался его «постструктурализм» 1960—1970-х. Одни и те же факты упоминаются по нескольку раз, повествование то забегает вперед, то отступает назад, а нередко и останавливается на месте, превращаясь из биографического повествования в текст иного рода, не смешивающий каузальность с темпоральностью, — в проблемное историко-литературное исследование.
Рассматривая жизнь Барта без психологической эмпатии, Т. Самуайо получает более прочную опору для объяснений и оценок, чем М. Жиль. Та практикует не столько историю, сколько герменевтику и предпочитает описывать константы, а не процессы развития; последние же она часто мыслит по схеме правило/исключение. Так она, в частности, оценивает политическую эволюцию Барта, объясняя период его левой ангажированности лишь как временное отступление от постоянной установки: «В действительности его “дегажированность” от политической жизни была постоянной, его не интересовали война и освобождение, а его марксизм и сартризм были не более чем проявлениями мысленного оппортунизма» (Жиль 2012, с. 240). В противоположность этому, Т. Самуайо (как, кстати, и до нее Л.-Ж. Кальве) принимает ангажированность Барта всерьез и объясняет позднейший отказ от нее расхождением личной жизненной траектории с левым движением 1968 г.; это было обусловлено как случайными обстоятельствами — в дни студенческой революции Барт довольно тяжело болел, — так и, по логике сверхдетерминации, его принципиальными убеждениями, в частности тем самым структуралистским сциентизмом, за который его в 1960-х гг. ценил Лотман и от которого он отказался в дальнейшем. Определеннее других биографов Т. Самуайо комментирует самый сомнительный публичный поступок Барта — участие, по дружбе с Ф. Соллерсом и Ю. Кристевой, в пропагандистской поездке делегации французских левых в маоистский Китай в 1974 г. М. Жиль в своем анализе путевых заметок Барта лишь сочувственно отмечает уныние и скуку, которую вызывали у него быт тоталитарной страны и опека со стороны местных «сопровождающих»; а Т. Самуайо недвусмысленно упрекает его в недостатке политической ответственности, в «дегажированном» игнорировании массового террора во время недавней «культурной революции», о котором он не мог не знать и о котором ни словом не обмолвился ни в путевом дневнике (допустим, боялся перлюстрации…), ни в немногих текстах, написанных об этой поездке позднее.
Биограф, критически работающий с традиционными структурами повествования, не может обойти проблему, уже упомянутую выше: какое место в жизни Ролана Барта занимает его научная, структуралистская деятельность, сама посвященная критическому анализу таких структур? М. Жиль и Т. Самуайо демонстрируют здесь больше сближений, чем расхождений. Опираясь на самонаблюдения Барта, они напоминают, что он мыслил «структурально» не только в науке, но и в быту: в своей парижской квартире и в загородном доме он оборудовал себе совершенно идентичные рабочие кабинеты, чтобы при переездах, не перевозя с собой ни одной вещи, сразу попадать в гомеоморфную пространственную структуру; а увидев как-то зимой на рынке весеннюю черешню, шутливо сокрушался о том, что современная агротехника и средства сообщения разрушают временную структуру чередования сезонных овощей и фруктов (Самуайо 2015, с. 533; Самойо 2019, с. 445— 446). Если же говорить серьезнее, то эволюция Барта-ученого логично привела его от структурной социологии — исследования в нехудожественных знаковых функций вещей — к структурной поэтике, которая оказалась более сложным делом, так как литературное произведение уникально и хуже поддается систематизации, чем массовые представления и практики. Структуры индивидуального опыта — включая свой личный языковой или любовный опыт — Барт начал позднее описывать в литературно-эссеистической форме, и такое переопределение дискурса шло параллельно с отходом от политической ангажированности: еще один пример сверхдетерминации.
М. Жиль и Т. Самуайо обе разбирают эмблематичный эпизод 1970 г., когда Клод Леви-Стросс прочитал подаренную Бартом книгу «S/Z» и в ответ написал ему письмо-пародию на эту книгу, текст которого в дальнейшем и опубликовал. В дополнение к динамике сюжета изученной Бартом бальзаковской новеллы он начертил статичную схему отношений родства (реальных и воображаемых) между ее персонажами: то есть вместо поэтики подставил антропологию, вместо уникальной текстуальной структуры — общесоциальную. Письмо было внешне оформлено как солидное ученое рассуждение, но впоследствии Леви-Стросс признавался, что оно являлось «шуткой», которую Барт якобы «принял всерьез». Т. Самуайо трактует эту историю «неслучившейся встречи» (Самуайо 2015, с. 361; Самойо 2019, с. 298) двух теоретиков как одно из расхождений между Бартом и Леви-Строссом, который еще ранее отказался руководить докторской диссертацией Барта, в итоге так и не защищенной. М. Жиль (Жиль 2012, с. 344—345) усматривает в той же пародии нечто большее: несмотря на свой шуточный замысел, письмо Леви-Стросса может читаться как корректный структурный анализ, не противоречащий бартовскому и действительно дополнительный к нему [15]. Получается, что между антропологическим структурализмом Леви-Стросса и литературной семиотикой Барта, изучавшей не инварианты, а вариации структур и индивидуальные эффекты «речи», деформирующей общие структуры «языка», — все же был возможен диалог, хотя подчас и в причудливой форме.
Итак, в современных биографиях Ролана Барта его семиотическая самокритика используется для деконструкции жанровых конвенций биографического жанра, а проанализированные им знаковые структуры вступают во взаимодействие со структурами собственного письма биографов. Эти работы систематически переходят от исторического или литературного повествования к проблемному анализу, из биографий превращаются в монографии. «Слепой точкой» остается в них вопрос — вообще вряд ли имеющий ответ в рамках биографического жанра — о нынешней актуальности идей Барта, о научной применимости понятий, которые он выработал. В наши дни на родине его считают скорее «писателем», чем «ученым» [16], и это симптоматичный факт для судьбы всей структуральной семиотики. Переломным опять-таки оказался 1968 г., отмеченный для Франции революцией, а для нашей страны — контрреволюцией (в Чехословакии). известен «антиструктуралистский» лозунг парижских студентов-бунтарей, метивший помимо прочего и в Барта: «Структуры не выходят на улицу». Будущее показало, что «структуры» не только не вышли тогда на улицу, они плохо закрепились и в мирном, нереволюционном культурном сознании. Научные достижения Барта 1960-х гг. ныне многим кажутся анахроничным достоянием интеллектуальной истории; как и сам Барт с Марселем Прустом, сегодняшние французы больше не ощущают себя его современниками, даже если прожили часть жизни одновременно с ним. Остаемся ли еще мы в России современниками Лотмана?
[1] Лотман Ю.М. О СТРУКТУРАЛИЗМЕ: работы 1965—1970 годов / Сост., подгот. текста, сопроводит. статьи и коммент. И. А. Пильщикова, Н. В. Поселягина и М. В. Трунина. Под ред. И. А. Пильщикова. Таллинн: Изд-во ТЛУ, 2018. — 518 с. — (Bibliotheca Lotmaniana). Составители сборника обозначают его как первый в «серии публикаций неизвестных и малоизвестных работ Ю. М. Лотмана» о структурализме (с. 7, вступительная статья) и обещают продолжение.
[2]В другом месте: «…единой науки, традиционно именуемой филологией, в настоящее время, откровенно говоря, не существует. Она уже более пятидесяти лет как разделилась на две вполне самостоятельные ветви — литературоведение и лингвистику» (с. 149).
[3] С Леви-Строссом связана описка: на с. 194 в комментариях его книга названа не «Структурной», а «Культурной антропологией» (здесь же чуть выше есть и еще одна мелкая опечатка). Более досаден другой недостаток, если только это не мой просмотр: в одной из статей Лотмана «заключительный фрагмент, помеченный угловыми скобками, публикуется в обратном переводе с итальянского» (с. 118, комментарии). В конце текста, на с. 117, действительно закрываются угловые скобки, но где они открываются?
[4] Причины могли быть разные — эссеистический стиль Шкловского-теоретика, претивший сциентистским установкам Лотмана, его позднейшее отречение от формальной поэтики, может быть, даже и его испорченные личные отношения с авторитетным для тартуских структуралистов романом Якобсоном.
[5] Ср. в статье о Мукаржовском: «…общая тенденция позитивистской науки XIX века вызывала стремление видеть в объекте изучения скопление атомарных фактов» (с. 362). Идея «конгломерата» выражена здесь другими словами, зато адрес критики указан точнее.
[6] Ср. в другой, еще ожидающей публикации статье Лотмана 1971 г.: «…культура предстает не суммой механически соединенных текстов, а диалектическим единством» (с. 401, комментарии).
[7] См.: Серио П. Структура и целостность: об интеллектуальных истоках структурализма в Центральной и Восточной Европе. 1920—30-е гг. М.: Языки славянской культуры, 2001.
[8] Сошлюсь на свою недавнюю статью: Зенкин С. Ролан Барт и русская филология // История лингвистики, история идей: фестшрифт в честь Патрика Серио / Под ред. С. Морэ и А. де Ля Фортель. М.: ОГИ, 2019. С. 250—272.
[9] В отсутствие прямых контактов функцию посредницы, концептуальной «переводчицы» между Парижем и Тарту взяла на себя Юлия Кристева, чья гошистская транскрипция семиотики была неадекватным языком для взаимного диалога.
[10] Gil M. ROLAND BARTHES: Au lieu de la vie. P.: Flammarion, 2012. — 562 p. — (Grandes Biographies); Samoyault T. ROLAND BARTHES: Biographie. P.: Seuil, 2015. — 716 p. — (Fiction & Cie); русское издание: Самойо Т. Барт: Биография / Пер. с франц. И. Кушнаревой и А. Васильевой под науч. ред. И. Кушнаревой. М.: ИД «Дело» РАНХиГС, 2019. — 576 с. — (Интеллектуальная биография). Далее в ссылках все три книги обозначаются сокращенно: Жиль 2012, Самуайо 2015 и Самойо 2019.
[11] Calvet L.-J. Roland Barthes (1915—1980). P.: Flammarion, 1990. Такое количество печатных биографий Ролана Барта не должно удивлять: например, о его современнике Мишеле Фуко вышло уже пять биографических трудов, причем только два из них во Франции, а остальные три — в США и Германии. Для сравнения заметим, что о Ю. М. Лотмане до сих пор издана только одна биографическая книга (Б. Ф. Егорова), в значительной части основанная на личных воспоминаниях автора. В России также опубликована биография Барта, написанная Александром Дьяковым («Ролан Барт как он есть», 2010), но она носит компилятивный характер, автор не вводит новых источников, а анализ идей в основном заменяет упрощенным пересказом.
[12] Барт Р. Ролан Барт о Ролане Барте / Сост., пер. с франц. и послесл. С. Зенкина. М.: Ad Marginem; Сталкер, 2002. С. 31.
[13] Этот несчастный случай стал завязкой для фантастической «альтернативной истории» (пост)структурализма, развернутой в романе Лорана Бине «Седьмая функция языка» (2015, рус. пер. 2019). Вообще, фигура Ролана Барта словно магнитом притягивает к себе нарративы, документальные и литературные; одних романов с его участием написано уже полдюжины — во Франции, Мексике и Польше («Эротоэнциклопедия» Эвы Курылюк, 2001, рус. пер. 2007).
[14] Следует сказать несколько слов о русской версии книги Т. Самуайо. Читатель уже мог заметить, что фамилия ее автора транскрибируется в этом обзоре иначе, чем в самом рецензируемом издании: так и должно быть, по-французски Samoyault произносится с дифтонгом «-уа-», не надо упрощать его и превращать французскую фамилию в местоименную форму «самоё». Бросается в глаза и еще одна неточность: в оригинале книга называлась «Ролан Барт», но на обложке русского издания стоит просто «Барт», отчего заголовок делается неоднозначным: ведь известны еще и немецкий теолог Карл Барт и американский прозаик Джон Барт, чьи фамилии звучат по-русски так же (хотя в оригинале пишутся несколько иначе); впрочем, этот недостаток шаблонного серийного оформления исправлен на титульном листе книги. Что касается перевода, то в общем он выглядит достаточно аккуратным, большинство теоретических понятий и исторических реалий передано корректно. Но встречаются и огрехи: неточно транскрибированные, как и на обложке книги, французские фамилии (даже не самые сложные: «Магни» вместо «Маньи», «Вюймин» или «Вюймен» вместо «Вюйемен» — см. по указателю), потерянная авторская ссылка при цитате (Самойо 2019, с. 16 — ср.: Самуайо 2015, с. 17), буквализмы и неточности в переводе отдельных слов. Так, название главы «Les sorties» (Самуайо 2015, с. 207) переведено как «Выходы» (Самойо 2019, с. 165), что плохо выражает тему главы — работу Барта за границей в послевоенные годы, его «вылазки» в Румынию и Египет; название главки «Из Атлантики назад» (Самойо 2019, с. 131) означает на самом деле «От Атлантики в тыл» («De l’Atlantique à l’arrière» — Самуайо 2015, с. 162), речь идет об отъезде Барта в удаленный туберкулезный санаторий в начале Второй мировой войны; а «прибытие советских войск» в Литву в 1940 г. (Самойо 2019, с. 193) надо было, конечно, переводить как «приход», если не более сильным термином. Бывает, что неверно понятый концептуальный оператор искажает логику мысли: в переводе «Барт <…> заявляет, что мифология как новая наука целиком выходит из семиологии» (Самойо 2019, с. 131), — а должно быть «целиком относится к семиологии» («relève entièrement de la sémiologie» — Самуайо 2015, с. 330). Одним словом, пользоваться переводом можно, не забывая, однако, любимую русскую пословицу Рональда Рейгана: Doveryai no proveryai.
[15] Здесь можно было бы провести аналогию с другим эпизодом, когда тот же Леви-Стросс написал антропологическое дополнение к лингвистическому анализу «Кошек» Шарля Бодлера, выполненному Р. О. Якобсоном.
[16] См. один из моих прежних обзоров: Зенкин С. Дисквалифицированный теоретик: (Заметки о теории, 30) // НЛО. 2013. № 122. С. 323—330.