Материал подготовил Александр Скидан
Опубликовано в журнале НЛО, номер 6, 2019
Поводом к возникновению этого текста послужило присуждение Виктору Сосноре в 1999 году Премии им. Аполлона Григорьева. Газета «На Невском», с которой я в ту пору сотрудничал, попросила — в лице ее тогдашнего главного редактора Михаила Борисова — взять у лауреата интервью (или я сам напросился, уже не помню; нас сблизила поездка в Марсель на русско-французский поэтический фестиваль в 1994 году, после нее я стал бывать у Сосноры в гостях, случалось, наши тексты появлялись в одних и тех же изданиях, и я их ему с удовольствием передавал). Встреча долго откладывалась из-за плохого самочувствия Виктора Александровича и в итоге состоялась только в марте 2000 года. В результате и родился нижеследующий коллаж; я воспроизвожу его здесь с незначительными купюрами (и комментариями) по сравнению с газетной публикацией, давно канувшей в Лету, однако представляющей далеко не (только) архивный интерес.
Литературная премия имени Аполлона Григорьева (25 тыс. долларов) вручена в этом году Виктору Сосноре. Решение, к чести жюри, сколь бесспорное, столь и отрадное для всех тех, кто в искусстве расхожим и удобным в обращении «истинам» предпочитает опасное самостоянье. Его последняя книга стихов «Куда пошел? И где окно?», выпущенная Пушкинским фондом в 1999 году, ошеломляет. Дерзости и лиризму, которые демонстрирует в ней переваливший за шестой десяток поэт, может позавидовать любое «красивое, двадцатидвухлетнее» дарование.
Я отправился поздравлять.
Мэтр был только что из больницы, небрит, напичкан лекарствами, но держался стойко: легионер [1]. Шерстяная куртка, рубашка апаш, шальвары. Сигареты и чай. Безупречные самообладанье и ирония. Футуристическая закваска. Снова чай, и снова сигареты, одна за другой: реликты того, что он еще может себе позволить. На столе библиотечный «Новый мир», там Кушнер. Заметив, что я полюбопытствовал на предмет содержания: «Зачем вы читаете, вас там нет…» <…> От интервью сразу же отказался: «Я не даю интервью. Мне нечего сказать. Все, что я хотел сказать, в моих книгах». Что ж, справедливо. С личного благословения патриарха я составил своеобразный коллаж из его выступлений, эссе и прозы [2], каковой, надеюсь, говорит сам за себя, не хуже всякого интервью.
— В России никогда не было психического пространства, все стоят лицом к лицу как звери и нужно или нападать, или убегать. Все призывают к борьбе то с невидимой Французской революцией, то с неведомым капитализмом. Когда же после трехсотлетней раскачки выходят на борьбу, то оказывается, что и Мамай татарин и основатель Москвы татарин и что полчища воюют против своих.
— «Интеллигенция и народ» — тема византийская, ненужная. Никто никому не обязан «служить» — ни народ, ни интеллигенция, это разные виды человеческих особей, каждый работает и украшает себя по-своему.
— В любой стране свои битвы, но в России почему-то в первые ряды бойцов толкают не военачальников, а поэтов. Это лестно, но неуместно. Им не дают ни солдат, ни пулеметов, а выталкивают голышом, заставляют кричать мятежные слова и убивают сзади, в спину.
— Имея учителями Тургенева, Толстого и Чехова, для людей пишут все нобелиаты. Книги этих, имея достоинства, стали массовым чтивом, у них общедоступный язык, этос, мораль, это культурно и… безнадежно. Это реализм. Искусства в этом нет, это низкий уровень психики, социальное жеманство и бездуховность, они не имеют никакой личностной роли в мире.
— Язык Пушкина давно неприменим. Гладкопись его невероятна в ходе трагедий. Солист нашего времени, поэт, если он пойдет по шерстке пушкинского языка, то превратится в газетного горлопана, с набором слов в 300 штук. Будущее нашей поэтики не компьютеризация, а палец, обмокнутый в кипящую лаву.
— Пушкин — солнце. Но если будет и впредь пылать это светило без конца и перерыва, то вся российская словесность превратится в пустыню (уже превратилась). Снимем это солнце и поставим его в тень. Устроим хотя бы небольшую и неяркую ночь и для других поэтов, и в этой беспушкинской ночи мы увидим, как идут под звездами в качестве верблюдов караваны величайших русских поэтов — мощь ног Ломоносова, колпаки Тредиаковского, учитель Державин.
— Половые сношения — чужой мне мир. Двучлены, трехчлены и т. д. — неприемлемы. Я ортодокс и обучаю унц (учениц. — А.С.) с позиций одночлена. Поэтому я требую от них членораздельную речь. Контакт должен быть только в рамках классической европейской поэтики. Я не подключаю электрического ската к отверстиям — для стимуляций. Я работаю без технических средств, врукопашную. Это и есть естествознание музыки. Я не «учитель жизни», как пишут, а поведенческая личность, этик.
— Может ли учитель начинать не со рта, а откуда-то еще? Не может. Вдохновение — это вдох, откуда же еще? — только через рот. Даже утонувшим вводят в рот воздух. Я вставляю, и это называется «постановка вдохновения». Унца работает языком, высасывая соки у размера.
— «Слово» исполняется под струны, крюковая нотопись. Ассонансы и ритмы. Внутренние рифмы. Разностопные стихи. Сны. Плачи. Грабежи. Сцены битв. Песни. Гимны. Шесть сюжетов. Звукопись. Ирония. Изощреннейшая ритмоударность. Мужественный взмах коней. Живописания. Автор живет полноценной грудью. Не скальд, не Роланд, не византийство. Нет эротики. Нет слова Бог. Нет креста. Солнечное затмение. Лисы, орлы, шакалы. Это русский язык в красках крови.
— Николаю снилась Европа и каждая страна будто ребенок тянет ручки к Николаю: Австрия, Пруссия, Франция, Испания, Италия — как девочки, а Англия — как мальчик, толстолицый, вынут из смокинга, курит, рыдая. Индия снилась, как девочка, как Пушкин. Лермонтов ему снился из ночи в ночь, бегал к Шарлотте, старый и жаловался: Лермонтов снится, будто он руку рубит себе и складывает. И Шарлотта записывает в дневнике: опять Лермонтов снился и Николай вне себя, пытает, не снится ли и мне Лермонтов, на мои уверения, что не снится, не верит, дает мне в кровать веревку, чтоб Лермонтов не снился, хорошо, что Бенкендорф в бочке ему снится отдельно, а Лермонтов, будто тот стоит на скале с надписью «Дарьял» и Николая длиннющей своей рукою щекочет, пуп ищет.
— Где-то в 1922 г. Пастернак-гений гибнет и остается жить-поживать просто Пастернак, и это длилось ровно 38 лет до смерти от простуды. В основном он убивался переводами, но доконал себя романом «Доктор Живаго», написанным в подражание Федину. Пастернак получает Нобеля. Кажется, это вершина падения. Но и на вершине он пишет «Автобиографию», где перечеркивает немногих, кто его любил, — он отзывается грязно о самоубийствах Маяковского Есенина, Цветаевой. Он мажет и по Мандельштаму. Этот Пастернак предает юных героев, кумиров молодости. Его уязвляло, что они пренебрегли тем, что он так взвинтил, — жизнью.
— Ужас перед насекомыми, они состоят из колец и к ним прикреплены Кафка, Набоков и Аполлинер, их физиологический облик далек от л-дей (людей. — А.С.): фасеточные глаза, кривозубы, яйцеголовые, сплюснутые виски и страсть к соавторству с насекомыми. Лолита состоит из колец (теннисная ракетка!), это настоящий антисекс в мире, описанный со времен международных, Набоков из колец на голове и до таза, под пиджаком (я видел), горло у Кафки из колец, живот Аполлинера чешуйчатокровянист, не л-ди, им предшествовал Малларме, любитель муравьев, и Метерлинк, писатель пчел.
— До 30 лет я выступал на сценах, поя, в роли воскресителя усопших. И слава моя затмила (осветила?) мир, советско-заграничный. Но вдруг как отрезало, я совершил хадж, ушел в глушь и пил. До смерти. До потери второй головы, хоть и удалось сохранить ее, но многого уж нет в ней. О головах: и с одной я достиг в Олимпийских играх в беге на колесницах венок из фиалок с надписью. Что есть я. Но страшно подумать, что был бы я — идет с головою, а над нею возвышается вторая, еще более возвышенная. Реакция современников была б трудноописуемой.
— Учителя древности сетуют, что нет таких трасс, чтоб обучить унц почитанию и преклонению. Не трудность! Почитание входит в тот миг, когда флейта кончает свою партию, а унца содрогается от монолога. Чему тут учиться? Унцы преклоняются всегда, если учитель им вводит стоя, сзади, ибо это истина.
— Запись писца Мокия, 1553 г.: вышло тогда по многим городам повеление Царя Ивана Васильевича писать книги. И я Мокий написал пять тетрадей. Кроме того не по воле моей поручили мне писать Минею, я же не послушался того. И было мне грозное внушение, и начал я писать поневоле, но Господь меня не оставил: писал я с радостию. Жил я тогда в доме своего брата. И был пожар, и негде мне писать. И я пришел к Федору и Фоме и ркох им: НЕГДЕ ПИСАТЬ!
— Я самый элитарный изгнанник русской литературы, и мою ситуацию можно трактовать шире, как изгнанник из жизни.
— Алкоголизм истончил мою кожу, удивительно юношеская, буду обшивать ею, любоваться (когда сорвут).
— Ходят по жизни новые ноги, как и прежде — по рукам. Чьи клавиши стучат о чьи? Не смотрю, температурные излишки и неотвратимая тошнота к речам всех харизм, судьбоносных. Чай вскипел, как набитый соломой. День и камень равноценны, как цитадель. И остается выбор погоды для работы, выжидательные позиции света на стол. Одна жизнь идет к смерти, а вторая ждет? Чего?
— Я знаю, что кризис, высшая точка кипения, а потом в лед, в пустоту, в кабинет книг. Приду с белой кепкой, махающий, смотрю на кровать, на пол, стол, стул, на стекло — и негде преклонить голову. Под землею обо мне поют, в подземелье, ничего они обо мне не помнят, уткнусь в раковину, моюсь; так в Польше в 72 г. я рыдал по утрам над раковиной. Что толку? Ушло, шелестя гибелию. Уж вновь запах морфинов, доктор А. ткнет вокруг глазика 5 игл, вынет хрусталик и вставит стекло, краски будут табличные, мелики я уж пять лет не слышу — много перемен, горжусь.
— Цицерон учит правильно строить речь, а ничего нет аморальнее для искусства, чем правильность речи.
— Сталин пускал из тюрем на смерть, и охотно шли. Поэт-генерал Доватор брал из лагерей тех, кто мог сидеть на коне, имянных и безымянных. Рыжие, саврасые, гнедые эскадроны, построенные треуголами по правилу супрематизма, — кто составляли легендарную бригаду прорыва — 12 тысяч, все до единого поэты, египтологи, фольклористы, талмудисты, полиглоты, ориенталисты и муэдзины, — то есть все поющие! Их выпустили как собак, их даже не покормили в Казахстане, а кое-как одев, дали по сабле и пустили в атаку. Они мчались на танковую армию Гудериана, безоружные, с одной сабелькой, и рубили танки, прыгали с коней в открытые люки и дрались зубами. Они погибли, погиб и Доватор. Завершен разгром немцев под Москвой. Фельдмаршал Паулюс и немецкий генералитет, потрясенные этим ужасом, вышли к Сталину и сдались в плен. «Это не война, — сказал Паулюс, — это не война». И больше он ничего не мог сказать.
Материал подготовил Александр Скидан
[1] Отсылка к частотному у позднего В. Сосноры мотиву, см., например:
Утром проснусь, а в саду уже ходют лопаты,
головы на местах, и ни товарища с кровью на шее,
что-то мы просмотрели, кто-то нас предал,
всех опоили цикутой, а меня позабыли, —
пятой колонны, первого легиона, тот, кто пишет вот это.
(«Элегия», из книги «Куда пошел? И где окно?»)
[2] Взяв за основу книгу «Камни NEGEREP» (СПб.: Пушкинский фонд, 1999), с инскриптом «Александру — Александрович! — В. Соснора. 14 марта 2000 г.».