Опубликовано в журнале НЛО, номер 6, 2019
Александр Дмитриев (НИУ ВШЭ, ИГИТИ им. А.В. Полетаева, ведущий научный сотрудник)
Alexander Dmitriev (National Research University «Higher School of Economics», Poletayev Institute for Theoretical and Historical Studies in the Humanities, leading researcher)
Ключевые слова: марксизм, социальная детерминация, изучение Ренессанса, идеология, советская наука
Key words: Marxism, social determination, the study of the Renaissance, ideology, Soviet science
УДК/UDC: 82.0 + 930.1
Аннотация: В статье идет речь об отношениях выдающегося историка Ренессанса Леонида Баткина с идеями Маркса. Обычно влияние марксизма на Баткина ограничивают только ранним этапом его творчества и книгой о Данте и политике его времени (1965). Автор статьи показывает, что связь Баткина с марксизмом была очевидна и после 1973 года (когда главными ориентирами для историка стали философские принципы Михаила Бахтина и «диалогика культуры» Владимира Библера) и в новых размышлениях Баткина о всемирности истории уже в начале XXI века. Как у других выдающихся исследователей Ренессанса (например, Якоба Буркхардта и Ханса Барона), образ прошлого у Баткина был определен реакцией на «неуютность культуры» своего времени.
Abstract:This article discusses the relationship of Leonid Batkin, the prominent Renaissance historian, to the ideas of Marx. Typically, the influence of Marxism on Batkin is limited only to the early stage of his work and his book on Dante and the politics of his time (1965). The article’s author shows that Batkin’s connection to Marxism was also obvious post 1973 (when the historian’s main focuses were Mikhail Bakhtin’s philosophical principles and Vladimir Bibler’s “dialogics of culture”) and in Batkin’s new thoughts on universal history as late as the early 21st century. Like other prominent Renaissance scholars (Jacob Burkhardt and Hans Baron, for example), the image of the past in Batkin has been determined by the reaction to the “discontent of the culture” of his time.
О Леониде Михайловиче Баткине с точки зрения советской (но также и постсоветской) интеллектуальной истории писать трудно не только потому, что может показаться, будто главное «уже сказано» — и им самим («Историк о себе. Внутренняя логика самодвижения», 2002), и проницательными толкователями [Горфункель 2002; Андреев 2015; Доброхотов 2015; Копосов 2017]. Трудность еще и в том, что во многом «наш» — и мой личный, разумеется, — аналитический аппарат, попытки связать «мысль» с «эпохой» сами заданы именно его пионерскими трудами, способами письма, в особенности баткинским стилем мышления, выделявшим его на фоне блистательных современников, оппонентов и друзей, вроде Аверинцева, Гуревича или Мелетинского. Эта почти ушедшая когорта выдающихся гуманитариев уже стала предметом описания и «коллективно», и порознь — и напоминание о значимости, весомости и разнообразии оставленного ими наследия едва ли будет лишним или дежурным. Но тем важней задуматься о той временной (не просто поколенческой), а главное, методологической дистанции, которая условных «нас» от старших коллег отделяет. И связывает.
1
Но прежде всего — почему марксизм, да еще и марксизм советский? Разве не вышли за его пределы практически все перечисленные выше мыслители, если даже не в смысле «гоголевской шинели», то унаследованного фона, студенческой выучки в 1940—1950-е? Сам Баткин ретроспективно оценивал этот уход в тексте к юбилею Арона Гуревича скорее как возвращение от догматической и искусственной идейной скованности к подвижной и парадоксально кризисной норме:
Мы возвращались ко всякой п о д л и н н о с т и, культурной (ответственной) серьезности, на большак мировой культуры — своими тропами. Несчастье спасало от подражательности, вторичности, провинциальности; ибо тогда это не было бы освобождением. Предстояло освоить не просто те или иные готовые результаты всемирного европеизма, но саму его способность к получению новых результатов, его открытость и критическую рефлексию на себя же, его вечную «неготовость» (словечко М.М. Бахтина), нормальность постоянного и неутомимого кризиса, самодвижения, внутреннего диалога [Баткин 2002: 282].
Начнем с хронологии. Обычная схема изложения отношений Баткина с марксизмом достаточно проста и задана его собственными ретроспекциями 1990-х и последующих лет: в юности он, как и «все», был марксистом, и марксистские схемы были существенно важными для его диссертации о политической борьбе в позднесредневековой Флоренции (1958), а также для первой книги «Данте и его время», написанной в Харькове в середине 1960-х. Постепенно знакомство с наследием Бахтина и углубленное осмысление феномена Ренессанса около 1973 года производят решающий перелом в его творчестве. Именно тогда начинается тот «подлинный» Баткин, венцом усилий которого становится масштабная книга о генезисе новоевропейского индивида, завершенная на рубеже тысячелетий [Баткин 2000]. По праву прославившая автора небольшая монография «Итальянские гуманисты: Стиль жизни и стиль мышления» (1978) и статья-манифест «Два способа изучать историю культуры», опубликованная в «Вопросах философии» в 1986 году, уже к началу перестройки закрепили новый тип осмысления прошлого, ставший ориентиром для многих гуманитариев последних десятилетий [Баткин 1978; 1986]. В рамках этого «мейнстримного» изложения марксизм остается важен скорей как трамплин для разворачивания собственной мысли Баткина. Притом общее уважение к идеям Маркса и даже Ленина как существенным, этапным явлениям общечеловеческой цивилизации в ее кризисном самостановлении он, как будет сказано ниже, сохранит до конца дней. Но исчерпывается ли этим главным, «снимающим» по Гегелю — с удержанием ценного — ходом вся картина отношений выдающегося историка с марксизмом? Рискну указать и на «противоход», который делает данный сюжет интеллектуальной истории, сложней и интересней изложенной чуть выше фабулы (памятуя о формалистском толковании самой противоречивой связки фабулы и сюжета).
Исходный пункт моих рассуждений — неожиданная для середины 1990-х годов статья Михаила Гаспарова о Лотмане и марксизме [Гаспаров 1996]. Неожиданная именно потому, что после конца советского принудительного догматизма говорить всерьез и позитивно о марксизме, тем более применительно к ученым недавнего времени, было не принято, особенно в кругу не слишком поощряемых прежней властью гуманитариев. Гаспаров тогда выделил те черты творчества Лотмана, что делали его близким к марксизму «в целом»: 1) объективность, ориентация на научность; 2) имманентность рассмотрения культуры и секулярный подход; 3) системный анализ; 4) приверженность диалектике и историзму в исходных аналитических установках. Гаспаров явно стремился противопоставить Лотмана популярному тогда «анархическому» видению постмодернизма как свободы интерпретативного произвола читателя-современника. Возможно ли применить этот ход мысли Гаспарова теперь уже к Баткину, тем более что последний тоже явно ориентировался на рационалистические познавательные идеалы в поздних спорах вокруг постмодерна? Сам Баткин в своей автобиографии весьма сочувственно ссылался на доклад Гаспарова о «марксизме» Лотмана, говоря об учении Маркса в данном случае именно так, в кавычках и переставляя временные ряды, из 90-х на три десятилетия назад: «Шестидесятые — это история прорывов из марксизма за его пределы, но именно сквозь марксизм, не минуя его толщи, исторических и логических парадоксов, додумывая до конца гениальные заделы Маркса, не исчерпанные им самим» [Баткин 2002: 40].
Стоит обратить внимание и на то, что перечисленные свойства не задают, согласно Гаспарову, специфики марксизма — речь у него шла именно о родственности, но не тождестве идейных ориентиров Лотмана и общих постулатов учения Маркса. Тем более — можно добавить уже от себя, что ХХ век продемонстрировал весьма широкую вариабельность разных версий марксизма. Любой марксизм должен утверждать социальный детерминизм в виде классовой определенности «надстроечных явлений». Но саму эту определенность в Советском Союзе, особенно после 1953—1956 годов, можно было толковать либо прямолинейно — через призму социального происхождения автора (как у Переверзева и «вульгарных социологов»), либо более тонко и сложно — в смысле общеисторических ориентиров творца (с учетом возможности «встать над условностями своего класса», «видеть дальше» его и так далее — как у Лифшица и Лукача).
2
Тут все же пора прямо сказать, что ни Лотман, ни Баткин именно в их зрелом творчестве не были собственно марксистами (сколь бы растяжимо ни толковать эту идентичность — научно, а не идеологически или политически). А были ли они марксистами «раньше», на первых порах своего творчества? Вопрос может показаться скорее риторическим: попробовали бы они марксистами не быть! Забегая вперед, можно сказать, что они как раз, после 1960-х и каждый на свой лад, и попробовали «не быть» и именно в этом во многом и заключается то новое, что выделяет их на фоне вполне «профессиональной» корпорации коллег. Но важно снова напомнить, что упомянутое выше в цитате из Баткина возвращение на «большак мировой культуры» шло не только от марксизма, но и через него, сознательно раздвигая его рамки. Другое дело, что поначалу это было скорее размежевание с догматическим и вульгарным «марксизмом-ленинизмом» (что было не так уж трудно). Куда менее явным, но тем более сложным, редко эксплицируемым и тем более значимым было дистанцирование шестидесятников от историософских схем, ярче всего выраженных у Луначарского или Лифшица и замешанных на телеологии прогрессивного развития, опережения, скачков, горьких поражений и провалов, но и «конечного торжества» передовых идей. «Милая сердцу Данте докапиталистическая Флоренция» — именно так едко подшучивал будущий друг Баткина Юрий Бессмертный над характерной манерой письма молодого харьковского коллеги [Баткин 2002: 43].
Ведь если заглянуть в «хорошие» работы 1960-х и последующих лет, вроде томов подготовленной в ИМЛИ «Теории литературы», публикаций Владимира Турбина или Игоря Виноградова [Виноградов 1975], — в их основе мы увидим подновленные чертежи или ходы мысли «Литературного критика» Лукача и Лифшица. Объективистский подход структурализма и усвоение приемов лингвистики у Лотмана и его соратников с начала 1960-х годов были своего рода противоядием от горячего увлечения такого рода гегельянской романтической историософией [Зенкин 2012], но тем сложнее было избавиться от них историку культуры, каким был Леонид Баткин в провинциальном Харькове конца 1950-х — первой половины 1960-х годов. «Небрежный лирико-социологический стиль» Луначарского, по его же позднейшей оценке, оказывался обманчиво легким; пусть и эффектные фразы из его статей, вроде: «Весь XII век наполнен грохотом рушащихся феодальных замков», — вспоминали коллеги и полвека спустя [Бернадская 2002: 62]. В рамках «альтернативной истории» можно предположить, что если бы Баткин на раннем этапе, еще в начале 1960-х годов, попал в круг «Нового мира» времен Игоря Саца, то, скорее всего, сделался бы «лифшицианцем». Вместо этого десять лет спустя главным философским авторитетом для него стал Владимир Соломонович Библер. Но мы забежали несколько вперед.
Советский гуманитарий (за особыми исключениями, вроде Лосева) никоим образом не был волен в своем непременном самоопределении как марксиста: свою добровольность эта идентичность потеряла уже в конце 1920-х годов. И двадцать и тридцать лет спустя кандидатские сочинения Лотмана и Баткина были написаны в рамках советского идеологического канона. Иначе и быть не могло. Тут можно, конечно, в перестроечном духе запросто отлучить советскую парадигму [Серебряный 2004] от «подлинных» Маркса и марксизма, но это был бы вполне идеологический ход. Сам Баткин от таких упрощающих мыслей был далек, и не только потому, что не слишком стремился «спасать Маркса от огульной критики» (разницу между сталинизмом и главными идеями «основоположников» он вполне признавал), но еще и из-за того, что сам многому научился у ученых старших поколений, для которых принятие марксизма или по крайней мере серьезный интерес к нему еще в нэповские, относительно либеральные годы вовсе не были чистой мимикрией или бутафорией [Дмитриев 2007]. Хотя и защитные стороны в этом принятии были тоже, но главным нервом оставалось другое. В своем очень теплом и проницательном мемуарном очерке об Александре Люблинской сам Баткин особо отметит ее стремление не просто считаться, но именно быть марксистом, на свой лад продуманно наполнять общие формулы социально-экономического развития глубоко понятым и исторически-конкретным содержанием [Баткин 1999]. Именно таким историком он и хотел стать сам, занимаясь Данте в Харькове послесталинских лет: явно тяготея к теоретическим обобщениям и эстетике истории, не чуждаясь ссылок на труды «белоэмигранта» Бицилли, Баткин учился обуздывать свое воображение статистикой развития торговых гильдий и ремесленных корпораций (на первых страницах книги о Данте, еще до изложения споров гвельфов и гибеллинов, он приводит цифры заселенности гостиниц Флоренции на 1394 год [Баткин 1965: 20]). О том, чему научился совсем молодой Баткин в первых оттепельных спорах середины 1950-х годов о «неравномерности капиталистического развития» на примере Италии в связи с книгой ленинградца Виктора Рутенбурга, недавно справедливо напомнил Марк Юсим [Юсим 2014]. Можно сказать, что умная и дотошная Люблинская как раз не следовала совету, который получила еще в конце 1946 года от уважаемого ею старшего коллеги (о ее биографии, включавшей и недолгий арест еще в 1927 году, см.: [Вольфцун 2008: 113—164]). Евгений Тарле, после «дела историков» и алма-атинской ссылки начала 1930-х снова обласканный властью, с оглядкой на Саллюстия, предлагал ей в работе над временем Ришелье остановиться на марксизме предисловий и выводов (дабы в основной части уже заниматься собственно делом, без «восходящего капитализма»):
…сначала Вы должны на 10 листах делать обобщения, социологические объяснения и etc. — полностью. Затем — приступать к концу повествования уже чисто нарративно. Exempli gratia: Ришелье был на рубеже феодализма, абсолютизма, новой прослойки etc. etc., назревало что-то, переходный период etc. etc., а затем: «В 1639 и след. гг. наделал таких пакостей, успешно вел такие-то переговоры, ссорился с теми-то, мирился с такими-то, интриговал так и так, затем заболел и околел» (и подробно, обстоятельно, рассказывательно). И точка. И уже никаких литаний, что он был продукт и etc. Compris, chére madame? <…> А уж потом, поведя две жирные черты и с новой страницы, и с особым названием «Тезисы» и что вам угодно [Каганович 2001: 55].
Из младших ровесников Тарле, ставших на путь академической карьеры еще до 1917 года, нужно упомянуть и Алексея Лосева, который во второй половине 1970-х годов тоже создаст ряд ярких работ о Возрождении — хотя импульсы интереса к Ренессансу у Баткина и Лосева окажутся противоположными. Общее внимание к платонизму, схожая тяга к эффектным обобщениям в духе равно ими чтимого Якоба Буркхардта лишь подчеркивали разность совсем несхожих авторов: если Баткин последовательно утверждал всемирно-историческую значимость изучаемой им эпохи, то для Лосева (вослед Флоренскому) Ренессанс оказывался знаком гибельного самоутверждения нововременного антропоцентризма [Светликова 2016]. До середины 1970-х Баткин не раз цитировал Энгельса или — как он сам подчеркивал — знавшего комедию Данте наизусть Маркса не просто как внешних авторитетов (в духе того самого «марксизма предисловий», как в совете Тарле), но для того, чтобы всерьез разобраться с эпохальной принадлежностью Возрождения, ухватить целостный синтез феодального и буржуазного. История отношений Лосева уже советских лет с марксизмом была иной: не схожей ни с тем, что было у Люблинской, ни с тем, что было у Баткина шестидесятых, но не только из-за причин поколенческих, дисциплинарных (философ против историков) или идейных (убежденный православный против подчеркнуто секулярных авторов). Вот как попытался резюмировать странный марксизм Лосева поздний его собеседник Виктор Ерофеев:
Он пытался сговориться с марксизмом на почве обоюдного признания абсолютной истины. Но, в сущности, это был не сговор, а отчаянная игра, опасная хитрость, вот только кто кого в конечном счете? Его марксизм был всегда — по крайней мере, так мне казалось — «потемкинской деревней», меня поражала безыскусность его по- строений. Все эти рабовладельцы, рабы в его рассуждениях об античности выглядели как статисты, собранные для массовых съемок из среды старшеклассников-шалопаев, мечтающих прогулять занятия. В общем, какая-то ерунда, но с благородным подтекстом: где материя и рабство главенствуют, там невозможна личность. Непонятно, однако, где кончалась стратегия исторических аллюзий, где начиналась тактика примирения. Казалось, он все сознательно портит, портит свой огромный труд, чуть ли даже не с оттенком мазохизма. И я не знаю, как оценить степень случившейся порчи. С одной стороны, фанерность построений позволяет не слишком на них задерживаться, искать за ними подлинные мысли, но с другой — «порча» проникала нередко и в глубь размышлений, и последние стали вызывать у некоторых античников своеобразную диалектику раздражения, словно их водят за нос: ортодоксы подозревали хитрости стратегии, либералы отвергали тактику [Ерофеев 1990: 7].
«Фанерность» этих декораций могла бросится в глаза скорее «семидесятнику» — для автора этого спектакля и большинства читателей/зрителей сама эта пьеса классового анализа разыгрывалась совершенно всерьез [Вахитов 2018]. Отметим два ключевых понятия, характерных для этого пассажа: несомненность «порчи» и важность «личности». К личности мы непременно вернемся ниже. О порче, уязвленности «советским хроносом» уже писали в минувшие десятилетия применительно к талантливым гуманитариям 1930-х годов, вроде Григория Гуковского или Льва Пумпянского, такие наблюдательные авторы, как Виктор Живов и Олег Юрьев [Живов 2001; Юрьев 2018]. Григорий Гуковский был одним из важных авторов, прямо причастных к становлению молодого Лотмана (хотя и не был его наставником, как рано умерший Николай Мордовченко); об идеологических сторонах творчества Григория Гуковского уже было немало сказано, в том числе и на страницах «Нового литературного обозрения». Подобно Люблинской (дочери настоятеля Исаакиевского собора Дмитрия Стефановича), сам Гуковский «перековался» в первой половине 1930-х годов. С ленинградским кругом знакомых Баткина был тесно связан родной брат Григория Матвей Гуковский (1989—1971), тоже жестоко пострадавший после 1949 года в связи с ленинградским делом, но вернувшийся после 1953 года и в Эрмитаж, и на университетскую кафедру медиевистики [Горфункель 2009: 173—185]. Ученик Ивана Гревса, а впоследствии соратник полуопального Бухарина по Институту истории науки и техники, Матвей Гуковский еще в начале 1930-х годов в солидном девятисотстраничном сборнике Академии наук о Карле Марксе, именуя Ренессанс в кавычках и последовательно отмежевываясь от либеральной медиевистики — за эти качества, в частности, не жаловала его Люблинская, — все же попытался «спасти» его в рамках классового подхода хотя бы как провозвестие эпохи буржуазных революций:
Классическая поэма Боярдо и Ариосто с наибольшей полнотой выражает мироощущение буржуазии. Но мироощущение это, именно благодаря идеальной пластичности своего выражения, уже лишено молодого, боевого задора, каким оно отличалось, например, в поэме Пульчи.
<…>
Произведения Пачоли, Кардано, наконец Галилея окончательно закрепляют этот [свойственный и Леонардо. — А.Д.] язык и передают его следующим поколениям, выковывающим постепенно то оружие, которым с промышленной революции побеждающая буржуазия будет завоевывать и укреплять свою власть [Гуковский 1933: 754—755].
3
В смысле идейной преемственности показательны пассажи из ранней книги Баткина о Дaнте, где можно распознать и споры с Дживелеговым, и схематику Гуковского, и отголоски понятий Бахтина («готический реализм»), и, разумеется, стиль самого автора: но характерно, что анализ художественных свойств (и их важнейшей целостности) все же должен опереться на идеологически-социальную опору, как своего рода действующую «пружину» понимания культуры:
Конечно, аллегоризм связывал Данте с прошлым, а чувственная зоркость с будущим. Но противоречивые свойства сплавлены в горниле дантовской индивидуальности. Действительность дает тепло символу, символ наделяет значительностью непосредственные картины жизни. Реализм Данте фантастичен, а мистика его правдоподобна. Реальность у него загадочна, а символ осязаем. Достаточно одной «Божественной комедии», чтобы доказать несостоятельность схемы «реализм — антиреализм». Бюргерская культура зачала и выносила Ренессанс. Через «Комедию» проходит граница средневековой поэзии и поэзии Нового времени. Ее можно прочерить умозрительно. Но к нам дошли не «стороны» или «черты» «Комедии», а — «Комедия». Бессмертие хитрей литературоведов [Баткин 1965: 152].
Ничуть не упрощая идеологии Данте, мы имеем право заявить, что Данте прежде всего — идеолог городской коммуны. Он первым с огромной силой выразил интересы развития «первой капиталистической нации». И это в нем — главное [Баткин 1965: 165]. Эту раннюю книгу, в основном созданную еще в 1950-е, Баткин будет считать не вполне своей — ее «социологизм», во многом все же превосходящий схематику прежнего советского биографа Данте Алексея Дживелегова (бывшего видного кадета и соредактора журнала «Голос минувшего»), несколько отпугнет такого тонкого филолога, интерпретатора Данте и «возвращенца» из эмиграции, как Иван Голенищев-Кутузов, — который, впрочем, высоко оценил познания автора [Девятова 1999; Голенищев-Кутузов 1971]. Поиск социального «вектора» или равнодействующей литературного творчества — а не механической и условной привязки к классу, к той или иной «прослойке» — привел к пониманию важности целостного постижения определенного историко- культурного типа (пока еще — в его общественной обусловленности). Пять или шесть лет между отъездом из Харькова в 1967 году и переходом к новой идейной фазе 1973 года оказались для Баткина чрезвычайно продуктивными и драматичными (присоединение к команде Михаила Гефтера в Секторе методологии истории академического Института истории, последующий разгон этого перспективного коллектива, создание и обсуждение рукописи большой книги о Ренессансе, а также знакомство с Библером по почину Арона Гуревича) [Неретина 1990]. Выношенная идея типологии культуры и поиск особой ренессансной специфики, уже несводимой ни к «провозвестиям», ни к «отражению идеологии», полнее всего отразились в нескольких статьях и в этой самой книге о целостности Возрождения [Batkin 1979], которая увидела свет только на немецком языке в конце 1970-х годов, в тот момент, когда сам историк приступал уже к новым своим работам — под знаком изменившихся идейных вех.
Особенно важной представляется сегодня переходная к «настоящему» Баткину — далеко не «тезисная», сорокастраничная статья «О социальных предпосылках итальянского Возрождения», опубликованная в 1975 году в институтском сборнике «Проблемы итальянской истории», еще накануне появления книги о стиле жизни и мышления гуманистов. Он ни разу не перепечатывал эту статью в составе нередких переизданий своих книг, но показательно переделал, «докрутил» ряд ее положений в марте 1990 года, в развернутом предисловии для книги, которая появится на свет еще пять лет спустя, уже в иной стране [Баткин 1995]. А тогда содержащиеся в этом тексте новации стали предметом форменного идеологического разноса Лидии Брагиной, в недавнем прошлом любезной коллеги историка [Баткин 2013а: 72—75]. На этой работе специально хочется остановиться почти полвека спустя, потому что она явно показывает выход шестидесятнического марксизма на свои границы — превращение весьма нестандартного знатока идеологии флорентийских городских слоев (и их культурных векторов) в тонкого аналитика рождения личностных «миров» на кончике пера самых выдающихся творцов-одиночек:
Подлинная социальная детерминация такова, что содержит в себе культурную самодетерминацию. Когда мы находим в Италии XIV—XV веков сочетание «раннего капитализма» с городским полицентризмом — завершенную в себе и распахнутую в простор страны и ойкумены коммуну — подвижность и открытость групп, синкретизм деятельности — изменчивость социальных ролей, их импровизационность — возрастающую важность личной энергии и способностей в рамках среды, не порвавшей, впрочем, с традиционностью — возникновение в этой своеобразной общественной структуре нового исторического субъекта, — когда мы узнаем подобным образом итальянский город, он предстает перед нами как социум культуры [Баткин 1975: 258].
Здесь перед нами главная переходная точка становления зрелого Баткина: поиск таинственной социокультурной мембраны претворения социальной партикулярности горожан «на досуге» не только в культурный универсализм кружков и «текучих», разнохарактерных групп гуманистов XV века с их диалогичностью, но и шире — в творчество нового, специфически западного и одновременно всемирно-универсального, посттрадиционного типа индивидуальности, с охватом от ясперсовского осевого времени до наших дней. Позднее, начиная с 1990-х годов у этого универсального индивида под пером московского историка открывались истоки от Августина и позднейшие знаковые воплощения, включая Руссо (а через XIX век и людей пушкинского круга), но также Тарковского и Бродского — относительно поздних героев специальных работ Баткина. Мы оставляем в стороне его книги времен поздней перестройки (о Леонардо и вокруг Макиавелли), в которых специфика нового миропонимания уже была принципиально разведена с социальными условиями жизни его творцов. Хронологические, географические и культурные границы Возрождения оказались для Баткина куда существенней его социальных условий (статью о «рамках» Ренессанса он перепечатывал потом уже в составе книг и собрания трудов [Баткин 1979б]).
4
Теперь позволю себе шагнуть сразу на 20 лет вперед (чтобы потом снова вернуться к 1970-м). Сам историк в своих мемуарах замечал, что новые его работы, написанные после 1991 года, пользуются, по сравнению с прежними, куда меньшим вниманием гуманитариев и тем более социальных ученых — как на обобщенном «Западе», так и среди специалистов постсоветской формации. Можно сказать куда резче: как и Аверинцева, Мелетинского, Гуревича и даже Лотмана его почти перестали читать — с важной добавкой: «читать, как прежде». Это суждение может показаться грубым, бестактным и «облыжным», но все же относится оно не только к трудностям рецепции, переменам читательской и «интеллигентской» аудитории в 1990-е годы. Поменялся характер его письма. Стоит обратить внимание на то, как сужается после указанного временного перелома прежде такой богатый и многоплановый аппарат его работ. Дело не в самом обилии сносок. Да, там присутствуют и Жан Старобинский (в книге о Руссо), по-прежнему — Эрвин Панофский и Эудженио Гарэн (в новых статьях о Возрождении), а также старые и новые классики западной гуманитариcтики, вроде теоретика автобиографического жанра Георга Миша или пока мало известного у нас Луи Марэна, важного историку как толкователь Августина… И все же полноправной частью мировой науки (в отличие от прежних его работ 1970-х годов) эти труды Баткина, пожалуй, уже не стали. Почему?
Было ли это знаком «устарелости» стиля или методологии самого историка? Едва ли. Его былых ортодоксальных критиков-ренессансистов, недоброжелателей или соперников (скорей советской, чем собственно марксисткой выучки) — Рутенбурга, Брагину, Гращенкова, автора явно вторичной работы 1980-х годов о «ренессансной интеллигенции» ленинградца Петрова [Петров 1982] или даже патриарха искусствоведения Лазарева, навсегда раздраженного ершистым теоретиком-«выскочкой», в новом веке с должным почтением цитируют прилежные историографы и вежливые ученики. Наследию «иноходца» Баткина предметом подобного цехового культа явно не стать — это для него было бы, пожалуй, похуже забвения.
Скорее всего, неправ будет тот, кто станет говорить об «эссеизме» или «перегруженности стиля» ученого. Все эти качества — в иной модальности оценок — как раз и стали залогом его популярности и признания, например, в 1980-е годы. Старые книги и Баткина и его ровесников-шестидесятников, после 1991 года по праву вошли в учебные курсы и «золотой фонд», — но как в последние десятилетия читали и читают эту классику новые профессионалы и новая публика, помимо студенческих или гимназических классов? Изменился запрос гуманитариев — на более точечные и строгие труды, на командный стиль работы с оглядкой на общие тренды и «повороты», пусть даже ценой некоторой стандартизации письма [Козлов 2011]. Немолодой историк в новом тысячелетии был уже слишком «сам по себе». К относительной изоляции, своему идейному одиночеству сам Баткин, как свидетельствуют его авто биографические заметки, относился со стоицизмом и скорее ретроспективной рефлексией, не лишенной грустных оттенков. Конечно, было бы нелепостью утверждать, будто эта неуслышанность «зрелого» Баткина конца ХХ века — только результат досадного отсутствия переводов свежих его работ, глухоты пионеров новой глобализированной науки, в вале публикационной активности забывших важность субъективной и субъектной стороны интеллектуального постижения прошлого. Это один из возможных факторов, но отнюдь не главный. Мне представляется, дело в иных, более глубоких и сложных процессах внутри порядков знания, а не в меняющихся вкусах публики, даже не в интеллектуальных модах или мощных течениях. По моему мнению, в своей долго вызревающей — с середины 1970-х — акцентировке идейного самосозидания и в настойчивой тяге к масштабным перекличкам сквозь века и границы «послесоветский» Баткин во многом разошелся с важными тенденциями гуманитарной науки своего времени. Прежняя его внутренняя, выношенная установка на «десоциализацию» культуры прошлого в итоге повлияла и на столь ценимую им чувствительность к культуре современной. Это снижение чувствительности, а быть может, и неизбежная «уютность» опривыченной культуры (вопреки декларациям о всегдашней ее рискованности и неготовности) случились не в силу возраста — а несмотря на явное созвучие общих идей историка темам «культурного поворота», скорее вопреки общей симпатии Баткина к аргументам «новых левых», что включало и критику им советского культурконсерватизма (образца Юрия Давыдова) еще на страницах альманаха «МетрОполь» в середине 1970-х годов [Баткин 1979а].
Выскажу свою гипотезу: несовпадение это определялось тем, что — несмотря на «культурный поворот» — и научная и творческая мысль рубежа тысячелетий и нового века оказалась куда более социально связанной, социологически ориентированной и институционально детерминированной, чем это виделось историческому аналитику европейской индивидуальности.
В рамках «нового историзма» на переклички идей зрелого и позднего Баткина с проблематикой self-fashioning справедливо обращает внимание на страницах этого номера «НЛО» Ника Кочековская. Правда, в тени остается другое ключевое для нового историзма понятие — вытеснения/подавления разного рода напряжений, как социальных, так и антропологических (гендерных, расовых). У Баткина же само ренессансное общество довольно гармонично «растворяется» в культуре. Финал его статьи «о социальных предпосылках» Возрождения середины 1970-х годов — снятие (его собственное слово!) самой проблематики общественных предпосылок культурного действия и обновления. Будучи реализованными, предпосылки эти, согласно зрелому Баткину, словно бы уходят в тень не только анализа, но и самого процесса.
5
Итак, мы снова возвращаемся из 1990-х в 1970-е годы. Социальная лаборатория возрожденческой индивидуальности — кружковое, порой театрализованное и прихотливо-переменчивое общение поверх социальных детерминант и границ — и вырабатывает такое специфическое мастерство «подвешивания» профессиональной или унаследованной идентичности, готовности переменить ее благодаря virtu в испытании и постижении природного и человеческого varieta (а не просто в силу «переменчивости Фортуны»). Именно эту лабораторию «стилей жизни» проникновенно и детально, со знанием старой и новой исследовательской литературы описывает Баткин в небольшой, но такой важной книге 1978 года — она открывает дорогу к следующим его работам о Макиавелли, Аретино и Леонардо [Баткин 1990]. В этой реконструкции исторической логики возрожденческого типа культуры, в самом пристальном внимании к парадоксальному, мюнхаузеновскому самопорождению, безусловно, сказался круг идей Владимира Библера — ближайшего собеседника Баткина в 1970-е годы, с его зорко увиденной у самого Маркса диалектикой совместного (внешне объективного) и всеобщего (подлинно креативного) труда [Библер 1975]. Можно взять на себя смелость утверждать, что на этом перекрестке первой половины 1970-х Библер заменил Баткину — если уж позволено мыслить в потенциальных идейных мирах — Грамши, с интересом того к Макиавелли, к социальной специфике Ренессанса и к мутациям (важное для Баткина слово!) национального исторического пути. При том что отсылки к Грамши Баткин мог найти и у Александра Лебедева (на его биографию Чаадаева из серии «ЖЗЛ» он ссылался в конце 60-х), так же как вполне мог знать «околограмшианские» работы Мераба Мамардашвили [Лебедев 1965; Cоколов 2014]. Но главное, хорошо ему знакомая итальянская «прогрессивная» ренессансистика и школа Гарэна много почерпнули у Грамши [Rubini 2011]. Поми мо нежелания идти «торными путями» (все-таки коммунист Грамши для советских начальников исторического цеха был явно получше «сомнительных» американских исследователей гуманизма, вроде Кристеллера или Барона [Bouthcer 2006], которых Баткин так обильно цитировал в начале 1970-х) в этой его невстрече с автором «Тюремных тетрадей» сыграли роль и общеметодологические, а не только идейные причины.
Не только Луи Монроза с его социальными исключениями в высокой культуре эпохи Шекспира, но и усилия школы Квентина Скиннера по реконструкции политической заряженности классических философских текстов раннего Нового времени (включая труды Макиавелли) Баткин 1970-х и 1980-х годов не принял во внимание: не эти «заземляющие» моменты находились в его тогдашнем исследовательском фокусе. Прежние и известные ему упражнения в послеоттепельной «марксистской философии культуры» (в духе Вадима Межуева, Наля Злобина или Марка Туровского) на обочине официального истмата явно Баткина не вдохновляли: слишком общо, недостаточно детализировано и продумано, чересчур — для знатока прошлого! — дилетантски. Повторимся: дело не в недостатке, упущении, но в особенности, специфической избирательности видения зоркого и внимательного историка. Что оказалось «потеряно» на этом пути? То, что он в статье середины 1970-х назвал «средой среды» гуманистов: тонкими и сложными, действительно «трудноуловимыми» механизмами социальной обусловленности их творчества:
…Гибкие, осведомленные, масштабно мыслящие дельцы, универсальные хозяева жизни, занимались политикой, возглавляли самые влиятельные цехи, заседали на выборных должностях, сохранявшихся и в синьориях, ведали казной и правосудием, вербовали кондотьеров, командовали крепостями и ездили в посольства. Такое многообразие незатвердевших социальных (в том числе экономических) ролей обеспечивало правящей элите устойчивость и выковывало в ее среде блестящих людей, более того — создавало общую атмосферу, в которой высоко ценились индивидуальность и незаурядность [Баткин 1975: 234].
Этой социальной обусловленности были посвящены десятки трудов — и их Баткин хорошо знал и детально разбирал — вроде книги Кристиана Бека или первых трудов Питера Берка, которого он был всего на пять лет старше [Bec 1967; Burke 1972]. Шесть главных слоев флорентийского населения XIV — XVI веков, социальную физиономию которых он так детально прописывает в статье 1975 года, оборачиваются декорацией (хорошо, хоть не фанерной, по словечку Виктора Ерофеева) на сцене рождения нового типа культуры.
То, как толковали самые разные советские авторы идеи социальной обусловленности ренессансного сознания, хорошо видно по специальному сборнику середины 1980-х годов в серии изданий Комиссии по культуре Возрождения Научного совета по истории мировой культуры АН СССР (там была напечатана и статья моего героя — хотя именно в этих, столь тематически Баткину близких, сборниках и конференциях его явно не жаловали и почти не цитировали). Если его младший коллега историк Дмитрий Харитонович сознательно возвращает проблематику книги Баткина 1978 года «назад», в социальную историю, сближая ее с идеями Гуревича и детально описывая характерно «простецкую» биографическую версию окологуманистического мироощущения, то искусствовед Вера Дажина говорит о социальных истоках маньеризма весьма стандартным и почти стертым языком с добавлением красивостей слога про «смятенность раскрепощенной творческой энергии» эпохи [Харитонович 1986; Дажина 1986]. Много ли тут, собственно от марксизма — не в ушедшей классовой терминологии à la Гуковский, но хотя бы в социальной обрисовке «старого» и «нового»? На уровне общих мест будущий профессор МГУ ссылается то на Лазарева, то на Хаузера (классиков своей дисциплины), то на Виппера… но, по сути, и не пытается разобраться со сложностью самоощущения и самопрезентации художников. Для ученицы Гращенкова наследники «титанов Возрождения» не проблематизированы именно как действующие лица, агенты — не обязательно «представители»! — городской или придворной среды. И в дальнейшем — конец советской власти и идеологии тут мало что изменил — и она, и ее коллеги-ренессансисты будут скорее со знанием дела описывать «сочность мазка» или развернутые казусы («окружение Икса после переезда в N»), чем конструировать типику, тем более социальную. А именно последнее так заботило Баткина еще десятью-пятнадцатью годами ранее — но к концу советской эпохи как будто перестало так мучительно, с копанием в разных источниках и поисках удовлетворительного синтеза, интересовать. Потому что с середины 1970-х полтора десятилетия спустя (в развернутом предисловии марта 1990 года к позднее вышедшей «сборной» книге) фокус сместился в область артикуляции и рефлексии культурных программ, а не их социального генезиса и — неустойчивой! — укорененности:
Ренессансая культура (и гуманистическая интеллигенция) была способна служить обществу, лишь сохраняя независимость, то есть не просто кодируя на своем языке внешние импульсы, но истолковывая их как собственные внутренние противоречия. Культура связана и этими эмпирическими импульсами, и материалом, но и то и другое — необходимые предварительные условия <…> Культура преобразует общество, а не только санкционирует задним числом его преобразования. Она его удивляет и озадачивает. Это происходит потому, что культура «отвечает» не обществу, а себе [Баткин 1995: 14].
Из этого важного тезиса могут быть разные выводы (в том числе против однолинейной «вторичности надстройки»), но вполне вероятным становится противоположный риск: если не уютного, то слишком «комплиментарного», при всех оговорках беспроблемного толкования автономии культуры. Из коллег-искусствоведов Ирина Данилова с ее чувством композиционного анализа оказалась не только лично, но концептуально ближе московскому историку, чем тоже (понятное дело, заочно!) вполне знакомый ему Макс Баксандалл, нацеленный на аналитику социального опыта в ренессансной живописи [Baxandall 1976].
«Нового Буркхардта» — как его полуиронически именовали приятели-ленинградцы — с середины 1970-х годов больше занимало уже не социальное «почему» (к такой постановке вопроса советская выучка действительно выработала аллергию — слишком явными были готовые ответы), но культурное «как» — как именно его герои «подвешивали» и преображали наличные социальные условия, путем каких усилий и идейных, даже конфессионально определенных ресурсов делали эти «внешние» условия фактором и ферментом своего свободного «внутреннего» пересозидания, и коллективного, и особенно индивидуального [Копосов 2005: 200—202].
Вот тут «личность» (упомянутая Ерофеевым в связи с Лосевым) оказывается важна не «ипостасностью», но ключевой для Баткина потенцией самоизменения. Зато с пониманием Лотмана (как его излагал Михаил Гаспаров в связи с марксизмом) мы обнаружим самые существенные расхождения:
Человеческая личность для Лотмана не субстанция, а отношение, точка пересечения социальных кодов. Марксист сказал бы: «точка пересечения социальных отношений», — разница опять-таки только в языке. Именно благодаря этому оказывается, что Пушкин был одновременно и просветителем-рационалистом, и аристократом, и романтиком, и трезвым зрителем своего века, знал цену условностям и дал убить себя на дуэли. Каждую из этих скрестившихся линий можно проследить отдельно, и тогда получится та «история культуры без имен» или та «типология культуры без имен», которой порадовались бы Вельфлин и Варрон. Лотман отлично умел делать такой анализ безличных механизмов культуры, но ему это было не очень интересно — не потому, что это схема, а потому, что это слишком грубая схема [Гаспаров 1996: 11].
Для Баткина важно было не само скрещение линий (в фокусе той или иной исторической личности), не степень отрефлексированности этих скрещений в сознании исследователя-культуролога (постфактум) — но принцип совершенно противоположный: не просто ряд семиотических кодов или масок, не их наложение, а деятельное пере- и про-живание субъектности самого героя культуры, адекватно и многосторонне схваченное, понятое исследователем другого склада. Конфликт этих версий понимания культуры («семиотической» vs близкой ему «бахтинской») Баткин и изложил в своей известной статье середины 1980-х годов [Баткин 1986].
От постулатов этого манифеста Баткин не отказывался до конца жизни: обычно именно эту платформу и представляют наиболее конденсированным изложением его идей. И все же у этой отрефлексированной апологии «культурного конструктивизма» у самого Баткина был и свой противоход, связанный если не прямо с марксизмом или социологией, но все же с иноположными «субъекту» истории модальностями. Снова марксизм?
6
Кажется, сам историк в свои семьдесят с лишним лет не слишком был новыми марксистскими увлечениями шокирован — как и Люблинская, оказавшаяся в Париже весной и летом 1968 года и чувствовавшая себя скорее на стороне молодежи. В самом деле, минувшие десятилетия в отечественной гуманитаристике можно условно назвать временем «возвращения марксизма». С рубежа веков и особенно явно в 2010-е годы в профессию вступают молодые коллеги, у которых рассуждения о базисе, надстройке и распределении прибавочной стоимости применительно к прошлому (включая и весьма отдаленное) вызывают не скуку и аллергию, но живой исследовательский интерес. Внимание к марксистской теории перестает быть синонимом вольной или невольной завязанности на прошлое — на советский интеллектуальный багаж. Отчасти перед нами и последствия академической глобализации, заметного и явного присутствия левой мысли и после 1968 года, особенно на выходе из несостоявшегося «конца истории», всерьез и горячо обсуждавшегося в 1990-е годы. Медиевисты и утонченные культурологи нового века наряду с Варбургом и Канторовичем увлеченно читают «для себя» и для «дела» не Аверинцева или Жильсона, а (неожиданно для «старших») явно марксистские труды Хобсбаума или Криса Уикхэма [Уикхэм 2007]. Разумеется, этот марксизм отнюдь не исчерпывает широкий спектр теоретических интересов современных гуманитариев и заведомо не совпадает (разве что в смысле омонимии, созвучия терминологии, но не подходов) с установками советского мейнстрима, как бы того ни хотели запоздалые любители канувшей в Лету ортодоксии, будь она многоумной философией язвительного Лифшица или прописями бдительного медиевиста Чистозвонова.
В начале нового века параллельно с окончанием книги о европейском индивиде Баткин публикует статью про странную тюрьму исторической необходимости, где с рядом оговорок неожиданно присоединяется к энгельсовской (или спинозистской) формуле свободы. Еще десять лет спустя, в 2012 году, выходит его эссе «О движении истории в будущее», где Баткин, выходя на уровень макроистории, весьма позитивно оценивает теорию прошлого у Маркса, указывая на пределы его революционного патоса:
Марксистская теория «формаций» — это наиболее стройная и, пожалуй, даже единст венная в своем роде попытка рассмотреть историю, по крайней мере Запада, во всемирном диапазоне времени и, более того, вывести из прошлого будущее.
Что до последнего, то Карл Маркс был глубоко проницателен, утверждая, что капитализм обладает качеством, которое коренным образом отличает его от предыдущих формаций. Капитализм, чем более зрелым он становится, тем более способен к имманентному самоотрицанию. Это ядро теории Маркса.
Оно полностью и замечательно подтвердилось.
Но он судил по той степени развития капитализма, которую застал и которую так ярко и достоверно изобразил Золя в «Жерминале». Маркс был уверен, что это стадия уже вполне зрелая. И ошибся.
Маркс ошибся «только» насчет формы самоотрицания капитализма. Эта ошибка обесценила его учение в глазах разочарованных потомков [Баткин 2013б: 26—27].
Оба этих очерка вошли в последнюю оригинальную книгу историка [Баткин 2013б], и в результате его размышления о меняющейся всемирности и объективно-поступательном ходе истории стали как бы обрамлением, рамой для масштабного полотна о становлении европейской индивидуальности [Хут 2018]. Как в цитате-совете из письма Тарле Люблинской: тезисы после «черты» по завершении специальных изысканий оказались обобщающими и почти марксистскими, далеко не сугубо культурологическими — напомнив рассуждения совсем юного харьковского автора 1950-х годов о неравномерности раннего капитализма в Европе. Конечно, перед нами не «отрицание отрицания» или «возвращение» к Марксу: рамка в смысле акцентировки космологических и природных факторов человеческой эволюции у позднего Баткина довольно условно согласуется с по-прежнему главным для него сюжетом личностного измерения истории. Но в отмеченном несовпадении масштабов — указание на проблематичность «большой» истории (включая динамику антропоцена) как фона для истории глобальной и неравномерной.
Внимание к диалектике эволюционных форм общественного развития несколько уравновесило прежний его акцент на, условно говоря, исторической антропологии интеллектуалов, точнее, творцов культуры. Но его интерес к Марксу оставался своим, баткинским. На Александра Зиновьева или Карла Кантора (из интеллектуалов-шестидесятников) в их левых симпатиях конца века он похож не был. Как и Гаспаров, Баткин в 1990-е годы полемизировал с постмодернистскими «крайностями», сохранял рациональную доминанту и чуждость религиозно-философской линии, ведущей столь многих его начитанных ровесников, условно говоря, от Ильенкова к Бердяеву. Духовные ориентиры Бенедетто Кроче (в молодости бывшего чем-то вроде «легального марксиста», притом убежденного) были Баткину хорошо знакомы, но — в отличие от Аверинцева, например, — совсем не близки. Его известные слова из метрополевской статьи, будто «культуру заболтали», были ничуть не менее актуальными в 1990-е (на этот крен жаловалась в американской славистике и Лора Энгельштейн [Энгельштейн 2001]). Тут существенней другое: новые культурные явления и сами характеристики массовой культуры едва ли могли быть ухвачены в полном объеме прежними вполне годными бахтинскими или библеровскими инструментами. И наоборот, такие прежде опальные и полу- запретные, столь ценимые Баткиным рискованные воплощения «культуры накануне себя», как Тарковский и Бродский, оказались в середине 1990-х годов в новой капиталистической России маркерами этаблированного хорошего вкуса и едва ли не «уютности». Неокантианская или дильтеевская основа бахтин ского культуроведения переставала работать или явно нуждалась в существенной социологической корректировке — включая и разворот в сторону марксистских cultural studies (это выводило на британцев Раймонда Уильямса или Стюарта Холла, с опорой на теорию гегемонии уже поминавшегося Грамши) [Cтепанов 2017]. Но это все было уделом иных поколений. Едва ли это слишком пугало Баткина; если в молодости его так заботило, что марксизм, как любая система идей, тоже историчен, а значит, и неизбежно преходящ, то почему эта «устарелость» и самопреодоление не могут касаться теорий Бахтина или Библера? Обратим внимание, что Бахтин Баткина весьма отличался от Бахтина Виталия Махлина или Сергея Аверинцева, с общим для них постулатом вечного превосходства герменевтики «творящего Духа». Для Леонида Баткина в XXI веке бли же оказывались не столько готовые формы рефлексии, сколь ко… свободная, «досужая» интуиция, как у его любимых ренессансных героев. Иначе откуда взяться экспериментальному, поисковому очерку о мистике Ошо и вполне рациональных основаниях и запросах этой воплощенной иррациональности?
Баткина не раз упрекали — последовательней и прямее всех его оппонент и многолетний соратник Арон Гуревич — в утонченном культурном элитизме: подчеркнутом, неотвязном внимании к «высоколобым» творцам высокой культуры (обзор полемики: [Степанов 2007]). Более того: ставка на субъектность, общественный активизм и культурная чувствительность, внимание к идейным «оглядкам» и общепризнанный талант эссеиста заставляли многих подозревать, что в лице ренессансных деятелей он попросту исторически портретирует позднесоветский интеллигентский «свой круг», подбирает ему в прошлом подобающие благородные ориентиры и истоки. Не раз, прочерчивая связь времен, Баткин все же считал чем-то вроде «дешевого жульничества» подобный исторический маскарад — ценя аллюзии в духе Григория Горина, Марка Захарова или мастерство Натана Эйдельмана, он помнил о сложностях, несостыковках или изнанке «умственной жизни» прошлого и настоящего. Тут заслуживает упоминания — быть может, неожиданное для читателей его ученых работ — своеобразное народничество Баткина. И в политике последних десятилетий его симпатии принадлежали «Яблоку», а не «твердокаменным» либералам вокруг Гайдара. Возможно, место Грамши среди его исторических раздумий занимал Ленин, которого Баткин судил, отмежевываясь от шестидесятнических иллюзий, но продолжая и в XXI веке видеть в нем трагическую фигуру искреннего и страстного «подталкивателя» истории — смесь Пугачева и Штольца, по его же собственным словам [Баткин 2013а: 140]. Интерес к позднему Ленину и к народной толще, ее самочувствию Баткин разделял среди авторов «Нового мира» с высоко им ценимым Юрием Буртиным; в кинематографе его интересовали не только Тарковский, но и Шукшин, а также Николай Досталь — создатель фильма «Облако-Рай», посвященного именно новым «простецам». Сказалась ли в этом харьковская, «провинциальная» закваска глубокого знатока Возрождения? Вероятно, так, но для марксиста характерны не просто внимание к социальным группам или взгляд на историю снизу, но именно телеология класса с приоритетным вниманием к «эксплуатируемым массам». Интерес к методу (как у Баткина, даже позднего) не тождественен принятию идеологии.
Это своеобразное, дозированное и отрефлексированное пользование марксизмом «второго порядка» вместе с сознанием важности и историчности ста- туса «свободно парящей интеллигенции» роднит Леонида Баткина с теоретиком первой половины ХХ века, едва ли приходящим на ум сразу. Речь идет о «буржуазном марксисте» Карле Манхейме, тонком аналитике немецкой мысли XIX века и критике превращения революционной «утопии» в иерархически-государственную «идеологию». Диалектику социального и культурного этот ученик Георга Лукача и знаток Вильгельма Дильтея, а также Макса Вебера умело раскрывал применительно и к прошлому, и к настоящему.
Для самого Баткина социология культуры оказалась промежуточной станцией между советской медиевистикой и бахтинской культурологией — когда он спорил в самом конце 1960-х годов с воронежским коллегой и ровесником Леонидом Коробковым (1938—2015), который в будущем уйдет от «докапиталистической Флоренции» и станет плодовитым литературным обозревателем романов на производственные темы, а в конце жизни региональным активистом КПРФ [Коробков 1971; Баткин 1971]. Баткину было очень важно избежать шаблонных выкладок насчет того, является ли Данте «объективно» и «субъективно» певцом реакционной империи или выразителем мнения пополанской среды: на несколько лет, которые и стали одним из фокусов внимания данной статьи, его захватит именно сложная общественная механика этой самой выразительности, культурного преломления социальных противоречий (о том, как на Западе протекали схожие дебаты, см.: [Eley 2005]). Отход автора книг о Леонардо, Макиавелли и Аретино от социальной истории идей не был напрямую запрограммирован ни духом времени, ни самими по себе логико-историческими конструкциями Библера, ни неокантианскими корнями философии Бахтина.
Попробую сформулировать вывод: для эпохи становления Баткина как ученого и интеллектуала столкновение самосознания «своего» образованного слоя с внешними условиями государственного социализма оказалось важней и ощутимей переприсвоения заново, в утонченном регистре привычных нарративов классовой борьбы — бывшей или «заграничной». Ни Грамши, ни Маркузе не понадобились там, где Культура (и Традиция — у одних в противовес ей, у других как ее синоним или субститут) стала поначалу мыслиться, а потом и писаться с заглавных букв. Мыслиться в слишком уютном регистре. Поэтому парадоксы «изобретения себя» параллельно со спорами «о русском» — о той же истории как культуре, об органике и искусственности — (о)казались тогда, на рубеже 1970-х и 1980-х годов, насущней осмысления общественных институтов, их противоречивой динамики. Это осмысление было блокировано отнюдь не только условиями советской цензуры, инволюцией публичной сферы даже по сравнению со второй половиной 1960-х, — но и самим идейным «гомеостазом» общества государственного социализма, где самые разные противоречия могли быть выражены лишь в косвенной артикуляции. Элементы советского «мандаринства», сублимированные регистры «всеобщей» культуры, свойственные тогдашнему образованному слою (интеллигенции), скорее затруднили эту артикуляцию и после 1985 года — об этом критически писали немногие аналитики, вроде коллеги Баткина Бориса Дубина и его соратников. Зато потом явные и открытые конфликты вокруг власти и собственности, как в «обычном» капитализме, обеспечили постсоветской культуре отнюдь не только фрейдовскую (антропологическую) или несколько умозрительную — культурфилософскую «неуютность». Для анализа такой «простой» и «явной» социальной, институционально заданной неуютности, самопротиворечивости марксизм, даже довольно схематический или наивный, оказался куда уместней, чем в 1970-е.
Отмеченные черты — не достойное сожаления следствие будто бы неизбежной зашоренности или односторонности «почти любого» автора советской и постсоветской эпохи. Сама манера читать прошлое глазами современности— отрефлексированная, избегающая лобовых сближений и «исторического маскарада» — указывает не только на детерминированность историка «объективными мыслительными формами» своей эпохи. Ведь связь со своим временем не означает лишь связанности им — как не раз писал Леонид Баткин о своих героях, Данте, Петрарке или Леонардо, столь по-разному в Харькове 1950-х или Москве 1990-х. Эта избирательность взгляда, тяга к спасительному прошлому от неуютности слишком «своей» культуры ясно давала о себе знать и в романтической Франции Мишле, в не-бисмарковском Базеле Якоба Буркхардта и Фридриха Ницше или в надеждах на Америку бежавшего от нацистов Ханса Барона, выдающегося знатока Ренессанса и фактического творца, пересозидателя понятия «гражданского гуманизма» [Иванова, Соколов 2013].
После перелома 1933 года упомянутый чуть выше Манхейм так и не смог сделать свою версию «социологии знания» органичной частью ведущих тогда американских социологических трендов, что не мешает и ныне читать и разбирать давно ставшие классикой его работы веймарского периода. Логико-культурное и «субъектное» толкование больших исторических эпох или дискурсивных жанров в духе Библера или Бахтина остается ныне скорее огромным, во многом контурно намеченным мыслительным проектом. Но оригинальная и продуктивная реинтерпретация этих замыслов в работах Леонида Баткина (в первую очередь изучение интеллектуальных сообществ и их креативности) стала не столько альтернативой, сколько продуктивным вызовом для марксистского анализа социального производства идей. Станет ли наследие Баткина органичным дополнением все еще влиятельного классического марксизма или левых идей образца XXI века, на манер Бурдьё или Валерстайна, — покажет будущее. В любом случае их отношения многомерней и интересней готовых схем «преодоления», а говоря языком советских журнальных баталий 1930-х, «вопрекизма» или «благодаризма».
Библиография / References
[Андреев 2015] — Андреев М.Л. Гуревич versus Баткин: Спор двух эпистемологий // Одиссей—2014. Человек в истории. М.: Наука, 2015. С. 5—11.
(Andreev M.L. Gurevich versus Batkin: Spor dvukh epistemologiy // Odissey—2014. Chelovek v istorii. Moscow, 2015. P. 5—11.)
[Баткин 1965] — Баткин Л.М. Данте и его время: Поэт и политика. М.: Наука, 1965.
(Batkin L.M. Dante i ego vremya: Poet i politika. Moscow, 1965.)
[Баткин 1971] — Баткин Л.М. Спор о Данте и социология культуры // Cредние века. Вып. XXXIV. М.: Наука, 1971. С. 277— 292.
(Batkin L.M. Spor o Dante i sociologiya kul’tury // Crednie veka. Vol. XXXIV. Moscow, 1971. P. 277—292.)
[Баткин 1975] — Баткин Л.М. О социальных предпосылках итальянского Возрождения // Проблемы итальянской истории— 1975. М.: Наука, 1975. С. 220—258.
(Batkin L.M. O social’nyh predposylkah ital’yanskogo Vozrozhdeniya // Problemy ital’yanskoj istorii — 1975. Moscow, 1975. P. 220—258.)
[Баткин 1978] — Баткин Л.М. Итальянские гуманисты: Стиль жизни и стиль мышления. М.: Наука, 1978.
(Batkin L.M. Ital’yanskie gumanisty: Stil’ zhizni i stil’ myshleniya. Moscow, 1978.)
[Баткин 1979a] — Баткин Л.М. Неуютность культуры // Метрополь: Литературный альманах. Ann Arbor; М.: Ardis Publishing, 1979. С. 744—755.
(Batkin L.M. Neuyutnost’ kul’tury // Metropol’: Literaturnyy al’manakh. Ann Arbor; Moscow, 1979. P. 744—755.)
[Баткин 1979б] — Баткин Л.М. Замечания о границах Возрождения // Советское искусствознание. Т. 78. Вып. 2. М.: Советский художник, 1979. С. 94—123.
(Batkin L.M. Zamechaniya o granicah Vozrozhdeniya // Sovetskoe iskusstvoznanie. T. 78. Vol. 2. Moscow, 1979. P. 94—123.)
[Баткин 1986] — Баткин Л.М. Два способа изучать историю культуры // Вопросы философии. 1986. № 12. С. 104—115.
(Batkin L.M. Dva sposoba izuchat’ istoriyu kul’tury // Voprosy filosofii. 1986. № 12. P. 104—115.)
[Баткин 1990] — Баткин Л.М. Леонардо да Винчи и особенности ренессансного творческого мышления. М.: Искусство, 1990.
(Batkin L.M. Leonardo da Vinchi i osobennosti renessansnogo tvorcheskogo myshleniya. Moscow, 1990.)
[Баткин 1995] — Баткин Л.М. Итальянское Возрождение: Проблемы и люди. М.: РГГУ, 1995.
(Batkin L.M. Ital’janskoe Vozrozhdenie: Problemy i ljudi. M.: RGGU, 1995.)
[Баткин 1999] — Баткин Л.М. Начинающий медиевист из провинции — в гостях у Люблинских // Одиссей—1998. Человек в истории: Личность и общество: Проблемы самоидентификации.М.: Наука, 1999. С. 223—245.
(Batkin L.M. Nachinayushchij medievist iz provincii — v gostyah u Lyublinskih // Odissej—1998. Chelovek v istorii: Lichnost’ i obshchestvo: Problemy samoidentifikacii. Moscow, 1999. P. 223—245.)
[Баткин 2002] — Баткин Л.М. Пристрастия: Избранные эссе и статьи о культуре. 2-е изд., доп. М.: РГГУ, 2002.
(Batkin L.M. Pristrastiya: Izbrannye esse i stat’i o kul’ture. Moscow, 2002.)
[Баткин 2013а] — Баткин Л.М. Эпизоды моей общественной жизни: Воспоминания. М.: Новый хронограф, 2013.
(Batkin L.M. Epizody moey obshchestvennoy zhizni: Vospominaniya. Moscow, 2013.)
[Баткин 2013б] — Баткин Л.М. О всемирной истории. М.: Изд-во РГГУ, 2013.
(Batkin L.M. O vsemirnoj istorii. Moscow, 2013.)
[Бернадская 2002] — Бернадская Е.В. В начале пути // Человек — Культура — История: В честь семидесятилетия Л.М. Баткина / Под ред. М.Л. Андреева и др. М.: РГГУ, 2002. C. 6—62.
(Bernadskaya E.V. V nachale puti // Chelovek — Kul’tura — Istoriya: V chest’ semidesyatiletiya L.M. Batkina / Ed. by M.L. Andreev et al. Moscow, 2002. P. 6—62.)
[Библер 1975] — Библер В.С. Мышление как творчество: Введение в логику мысленного диалога. М.: Политиздат, 1975.
(Bibler V.S. Myshlenie kak tvorchestvo: Vvedenie v logiku myslennogo dialoga. Moscow, 1975.)
[Вахитов 2018] — Вахитов Р.Р. Поздний Лосев и марксизм // Вопросы философии. 2018. № 1. С. 106—116.
(Vahitov R.R. Pozdnij Losev i marksizm // Voprosy filosofii. 2018. № 1. P. 106—116.)
[Виноградов 1975] — Виноградов И.И. Искусство. Истина. Реализм. М.: Искусство, 1975.
(Vinogradov I.I. Iskusstvo. Istina. Realizm. Moscow, 1975.)
[Вольфцун 2008] — Вольфцун Л.Б. От Корбийского скриптория до века Просвещения. Из истории изучения западноевропейской культуры в России. СПб.: Феникс, 2008.
(Vol’fcun L.B. Ot Korbijskogo skriptoriya do veka Prosveshcheniya. Iz istorii izucheniya zapadnoevropejskoj kul’tury v Rossii. Saint Petersburg, 2008.)
[Гаспаров 1996] — Гаспаров М.Л. Лотман и марксизм // НЛО. 1996. № 19. С. 7—13.
(Gasparov M.L. Lotman i marksizm // NLO. 1996. № 19. P. 7—13.)
[Голенищев-Кутузов 1971] — Голенищев-Кутузов И.Н. Данте в советской культуре // Голенищев-Кутузов И. Н. Творчество Данте и мировая культура. М., 1971. С. 487—515.
(Golenishchev-Kutuzov I.N. Dante v sovetskoj kul’ture // Golenishchev-Kutuzov I. N. Tvorchestvo Dante i mirovaya kul’tura. Moscow, 1971. P. 487—515.)
[Горфункель 2002] — Горфункель А.Х. Мотив высокого индивидуализма: Культура итальянского Возрождения в трудах Л.М. Баткина // Человек — Куль тура — История: В честь семидесятилетия Л.М. Баткина / Под ред. М.Л. Андреева и др. М.: РГГУ, 2002. С. 11—56.
(Gorfunkel A.Kh. Motiv vysokogo individualizma: Kul’tura ital’yanskogo Vozrozhdeniya v trudakh L.M. Batkina // Chelovek — Kul’tura — Istoriya: V chest’ semidesyatiletiya L.M. Batkina / Ed. by M.L. Andreev et al. Moscow, 2002. P. 11—56.)
[Горфункель 2009] — Горфункель А.Х. Моя школа, мои университеты… // Судьбы, учителя, Италия. Мемуары историков. М., 2009. С. 111—288.
(Gorfunkel A.Kh. Moya shkola, moi universitety… // Sud’by, uchitelya, Italiya. Memuary istorikov. Moscow, 2009. P. 111—288.)
[Гуковский 1933] — Гуковский М.А. К вопросу о сущности так называемого «Итальянского Возрождения» // Памяти К. Маркса: Сборник Академии наук. Ленинград, 1933. С. 733—756.
(Gukovskij M.A. K voprosu o sushchnosti tak nazyvaemogo «Ital’yanskogo Vozrozhdeniya» // Pamyati K. Marksa: Sbornik Akademii nauk. Leningrad, 1933. P. 733—756.)
[Дажина 1986] — Дажина В.Д. Социальные корни раннего маньеризма в Италии // Культура Возрождения и общество. М.: Наука, 1986. С. 145—152.
(Dazhina V.D. Social’nye korni rannego man’eriz ma v Italii // Kul’tura Vozrozhdeniya i obshchestvo. Moscow, 1986. P. 145—152.)
[Девятова 1999] — Девятова Ю.Н. Алексей Карпович Дживелегов: общественно- политический деятель, историк и педагог: Дис. … канд. ист. наук. Тверь, 1999.
(Devyatova Yu.N. Aleksej Karpovich Dzhivelegov: obshchestvenno-politicheskij deyatel’, istorik i pedagog: Dis. … kand. ist. nauk. Tver’, 1999.)
[Дмитриев 2007] — Дмитриев А.Н. Академический марксизм 1920 — 1930-х годов: западный контекст и советские обстоятельства // НЛО. 2007. № 88 (6). С. 10—38.
(Dmitriev A.N. Akademicheskij marksizm 1920 — 1930-h godov: zapadnyj kontekst i sovetskie obstojatel’stva // NLO. 2007. № 88 (6). P. 10—38.)
[Доброхотов 2015] — Доброхотов А.Л. Своеобразие творчества Л.М. Баткина // Баткин Л.М. Собрание избранных работ в шести томах. Т. 1. Люди и проблемы итальянского Возрождения. М.: Новый хронограф, 2015. С. 11—26.
(Dobrohotov A.L. Svoeobrazie tvorchestva L.M. Batkina // Batkin L.M. Sobranie izbrannyh rabot v shesti tomah. T. 1. Lyudi i problemy ital’yanskogo Vozrozhdeniya. Moscow, 2015. P. 11—26.)
[Ерофеев 1990] — Ерофеев В.В. Последний классический мыслитель // Лосев А.Ф. Страсть к диалектике. Литературные размышления философа. М.: Советский писатель, 1990.
(Erofeev V.V. Poslednij klassicheskij myslitel’ // Losev A.F. Strast’ k dialektike. Literaturnye razmyshleniya filosofa. Moscow, 1990.)
[Живов 2001] — Живов В.М. Восемнадцатый век в работах Г. А. Гуковского, не загубленных советским хроносом // Гуковский Г. А. Ранние работы по истории русской литературы XVIII века. М.: Языки русской культуры, 2001. С. 7—35.
(Zhivov V.M. Vosemnadcatyj vek v rabotah G.A. Gukovskogo, ne zagublennyh sovetskim hronosom // Gukovskij G. A. Rannie raboty po istorii russkoj literatury XVIII veka. Moscow, 2001. P. 7—35.)
[Зенкин 2012] — Зенкин С.Н. Рефлексия о культуре в советской науке 1970-х годов (идеологические аспекты) // Зенкин С.Н. Работы о теории: Статьи. М.: НЛО, 2012. С. 355—376.
(Zenkin S.N. Refleksiya o kul’ture v sovetskoj nauke 1970-h godov (ideologicheskie aspekty) // Zenkin S.N. Raboty o teorii: Stat’i. Moscow, 2012. P. 355—376.)
[Иванова, Соколов 2013] — Иванова Ю.В., Соколов П.В. Филологическое заблуждение как исток политической традиции: к истории понятия «гражданский гуманизм» // Гефтер. 2013 (http://gefter.ru/archive/ 8021 (доступ: 12.10.2019)).)
(Ivanova Yu.V., Sokolov P.V. Filologicheskoe zabluzhdenie kak istok politicheskoj tradicii: k istorii ponyatiya «grazhdanskij gumanizm» // Gefter. 2013 (http://gefter.ru/archive/8021 (accessed: 12.10.2019)).)
[Каганович 2001] — Каганович Б.С. Е.В. Тарле и А.Д. Люблинская (по материалам их переписки) // Западноевропейская культура в рукописях и книгах Российской национальной библиотеки. СПб.: Дмитрий Буланин, 2001. С. 52—61.
(Kaganovich B.S. E.V. Tarle i A.D. Lyublinskaya (po materialam ih perepiski) // Zapadnoevropejskaya kul’tura v rukopisyah i knigah Rossijskoj nacional’noj biblioteki. Saint Petersburg, 2001. P. 52—61.)
[Козлов 2011] — Козлов С. Осень филологии // НЛО. 2011. № 110. С. 15—22. (Kozlov S. Osen’ filologii // NLO. 2011. № 110. P. 15— 22.)
[Копосов 2005] — Копосов Н.Е. Хватит убивать кошек! Критика социальных наук. М.: Новое литературное обозрение, 2005.
(Koposov N.E. Khvatit ubivat’ koshek! Kritika sotsial’nykh nauk. Moscow, 2005.)
[Копосов 2017] — Копосов Н. О Леониде Михайловиче Баткине // НЛО. 2017. № 3. С. 180—194.
(Koposov N.E. O Leonide Mihajloviche Batkine // NLO. 2017. № 3. P. 180—194.)
[Коробков 1971] — Коробков Л.Д. Размышления над книгой о Данте // Средние века. 1971. Вып. 33.
(Korobkov L.D. Razmyshleniya nad knigoj o Dante // Srednie veka. 1971. Vol. 33.)
[Лебедев 1965] — Лебедев А.А. Антонио Грамши о культуре и искусстве. М.: Искусство, 1965.
(Lebedev A.A. Antonio Gramshi o kul’ture i iskusstve. Moscow, 1965.)
[Неретина 1990] — Неретина С.С. История с методологией истории // Вопросы философии. 1990. № 9. С. 149—163.
(Neretina S.S. Istoriya s metodologiej istorii // Voprosy filosofii. 1990. № 9. P. 149—163.)
[Петров 1982] — Петров М.Т. Итальянская интеллигенция в эпоху Ренессанса. Л.: Наука. 1982.
(Petrov M.T. Ital’yanskaya intelligenciya v epohu Renessansa. Leningrad, 1982.)
[Серебряный 2004] — Серебряный С.Д. О «советской парадигме» (заметки индолога). М.: Издательство РГГУ, 2004.
(Serebryanyj S.D. O «sovetskoj paradigme» (zametki indologa). Moscow, 2004.)
[Светликова 2016] — Светликова И.Ю. Об идеологии «Обратной перспективы» Павла Флоренского // Русская интеллектуальная революция 1900—1930-х годов. М.: Новое литературное обозрение, 2016. С. 123—139.
(Svetlikova I.Yu. Ob ideologii «Obratnoj perspektivy» Pavla Florenskogo // Russkaya intellektual’naya revolyuciya 1900—1930-h godov. Moscow, 2016. P. 123—139.)
[Соколов 2014] — Соколов Е. Академическое сообщество: политика и границы. Случай Мераба Мамардашвили // Логос. 2014. № 2 (98).
(Sokolov E. Akademicheskoe soobshchestvo: politika i granicy. Sluchaj Meraba Mamardashvili // Logos. 2014. № 2 (98).)
[Степанов 2007] — Степанов Б.Е. Тонкая красная нить: споры о личности и индивидуальности как зачин историографии 1990-х // НЛО. 2007. № 83.
(Stepanov B.E. Tonkaya krasnaya nit’: spory o lichnosti i individual’nosti kak zachin istoriografii 1990-h // NLO. 2007. № 83.)
[Степанов 2017] — Степанов Б.Е. «Осевое время» культурных исследований: дискуссия о культурном популизме // Laboratorium. Журнал социальных исследований. 2017. Т. 9. № 3. C. 104—134.
(Stepanov B.E. «Osevoe vremya» kul’turnyh issledovanij: diskussiya o kul’turnom populizme // Laboratorium. Zhurnal social’nyh issledovanij. 2017. T. 9. № 3. P. 104—134.)
[Уикхэм 2007] — Уикхэм К. Что марксизм сделал для истории Средневековья и что он еще может сделать? // Средние века. 2007. Т. 68. № 1. С. 36—55.
(Wickham Ch. Chto marksizm sdelal dlya istorii Srednevekov’ya i chto on eshche mozhet sdelat’? // Srednie veka. 2007. T. 68. № 1. P. 36—55.)
[Харитонович 1986] — Харитонович Д.Э. К проблеме восприятия гуманистической культуры в итальянском обществе XVI века: Ваноччо Бирингуччо и его трактат «De la pirotechnica» // Культура Возрождения и общество. М.: Наука, 1986.
(Haritonovich D.E. K probleme vospriyatiya gumanisticheskoj kul’tury v ital’yanskom obshchestve XVI veka // Kul’tura Vozrozhdeniya i obshchestvo. Moscow, 1986.)
[Хут 2018] — Хут Л.Р. Леонид Михайлович Баткин: размышления о всемирности в интерьере индивидности // Диалог со временем. 2018. № 65. С. 242—254.
(Hut L.R. Leonid Mihajlovich Batkin: razmyshleniya o vsemirnosti v inter’ere individnosti // Dialog so vremenem. 2018. № 65. P. 242—254.)
[Энгельштейн 2001] — Энгельштейн Л. Повсюду «культура»: о новейших интерпретациях русской истории XIX—XX веков // Новая русская книга. 2001. №3—4. С. 107—122.
(Engelstein L. Povsyudu «kul’tura»: o novejshih interpretaciyah russkoj istorii XIX—XX vekov // Novaya russkaya kniga. 2001. № 3-4. P. 107— 122.)
[Юрьев 2018] — Юрьев О. Бессонницы смешного человека: Лев Пумпянский, талмудический гений в поисках дома // Юрьев О.А. Неспособность к искажению. Статьи, эссе, интервью. СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2018. С. 32—50.
(Yur’ev O. Bessonnicy smeshnogo cheloveka: Lev Pumpyanskij, talmudicheskij genij v poiskah doma // Yur’ev O.A. Nesposobnost’ k iskazheniyu. Stat’i, esse, interv’yu. Saint Petersburg, 2018. P. 32—50.)
[Юсим 2014] — Юсим М.А. «Ранний капитализм» и классовая борьба во Флоренции в конце XIII—XIV вв. // Электронный научно-образовательный журнал История. 2014. № 6. С. 20—29.
(Yusim M.A. «Rannij kapitalizm» i klassovaya bor’ba vo Florencii v konce XIII—XIV vv. // Elektronnyj nauchno-obrazovatel’nyj zhurnal Istoriya. 2014. № 6. P. 20—29.)
[Batkin 1979] — Batkin L. Die historische Gesamtheit der italienischen Renaissance: Versuch einer Charakterisierung eines Kulturtyps. Dresden: Kunst, 1979.
[Baxandall 1976] — Baxandall M. Painting and Experience in XVth Century Italy: A Primer in the Social History of Pictorial Style. Oxford: Oxford University Press, 1976.
[Bec 1967] — Bec C. Les marchands écrivains: Affaires et humanisme à Florence 1375—1434. Paris: Mouton, 1967.
[Bouthcer 2006] — Boutcher W. The making of the humane philosopher: Paul Oskar Kristeller and twentieth-century intellectual history // Kristeller Reconsidered: Essays on His Life and Scholarship / Ed. by John Monfasani. New York: Italica Press, 2006. P. 37—67.
[Burke 1972] — Burke P. Culture and society in Renaissance Italy. 1420—1540. New York: Scribner, 1972.
[Eley 2005] — Eley G. A crooked line: From cultural history to the history of society. University of Michigan Press, 2005.
[Rubini 2011] — Rubini R. The Last Italian Philosopher: Eugenio Garin (With an Appendix of Documents) // Intellectual History Review. 2011. Vol. 21. № 2. P. 209—230.
[1] Статья подготовлена в ходе проведения исследования в рамках Программы фундаментальных исследований Национального исследовательского университета «Высшая школа экономики» (НИУ ВШЭ) и с использованием средств субсидии в рамках государственной поддержки ведущих университетов Российской Федерации «5-100». Выражаю искреннюю признательность организаторам и участникам конференции памяти Л.М. Баткина (ИВГИ РГГУ, 14 июня 2017 года), где горячо обсуждались первые наброски этой статьи (особенно О. Бессмертной, С. Козлову, В. Рыжковскому, Б. Степанову), а также Антону Свешникову и Илье Кукулину за критику и важные замечания.