Опубликовано в журнале НЛО, номер 1, 2019
У поэта Олега Юрьева расширение круга возможностей языка за счет обращения к архаическому пласту и соединения его с петербургским текстом опирается на индивидуальную концепцию поэзии, подкрепленную индивидуальной ее историей.
Поэтическое творчество Олега Юрьева почти с самого начала укореняется в модусе возможностного: событиями в его поэтическом языке маркируются витки индивидуальных историко-литературных интерпретаций автора; события представлены так, как они могли бы произойти. Под событием здесь меньше всего подразумевается событие в трактовке Хайдеггера, но имеется в виду сугубая многоплановая работа со словом, при которой индивидуальная воля все более осознается лишь как один из элементов. Однако такой подход, все более тяготеющий к платоновскому, в случае Юрьева достаточно быстро уходит от чистого гипотетизма и дарует силу, которая изнутри преобразует текущую культуру письма, внешне соблюдая строгую преемственность.
Эволюция Юрьева как поэта связана, прежде всего, с постоянным уточнением границ пространства, в которое поэт поместил свой голос: уточнение это основано на бескомпромиссном отбрасывании всего, что, с одной стороны, запятнано советской реальностью и ее дискурсом, а с другой — всего того, что не соответствует внутреннему поэтическому камертону, настроенному по шкале индивидуальной истории литературы.
Культурные коды, избранные Юрьевым для формирования своего авторского культурного континуума, создают среду большой смысловой плотности — вовсе не замкнутую, но, как это ни странно, открытую и постоянно расширяющуюся: человек и человечность в этих стихах не могут существовать отдельно от фильтрующего инструментария. Но вещи, залученные в эту среду, выступают в роли отблесков истока бытия и потому занимают подчиненное положение.
Извлечение слова из «странных, узких люков» в том месте, где «плоская тень Петербурга склонялась к обратным местам», оборачивается необходимостью вести его по пути все большего утончения лиризма вплоть до почти полной стертости лирического начала: этот результат обусловлен природой самой поэтической субстанции, которая тончает от всякого прикосновения голоса Юрьева.
«Обратные места» мира и культуры нужны Юрьеву не только для прочерчивания авторской истории литературы: в этой «обратности» заключается необходимый ресурс для заполнения «разрывов» (возьмем это слово в кавычки, ведь никаких разрывов в действительности нет) между, условно говоря, единицами культуры. Взамен ледяных смыслов официальной культуры с их ледяным дыханием Юрьев предлагает иное, по-настоящему человечное бытие. Функция заполнения распространяется и на эссеистику, и на прозу Олега Юрьева — в его книгах, одна из которых так и называется — «Заполненные зияния», а другая — «Писатель как сотоварищ по выживанию», устранение пустот и их кажимостей окрашено большой теплотой интонации (когда-то в личном общении я назвал такой модус «уютствованием в культуре», и Олег с такой формулировкой согласился). Стремлением заполнить пустоты ведома и книга «Неизвестные письма» — вымышленная эпистолярная диалогичность в какой-то момент начинает восприниматься как реальность, тщательно вскрываемая с помощью мастерского инструментария стилизации.
В поэзии Юрьева истончающийся лиризм, опираясь на песенность и перебирая реминисценции, не занимается отменой акмеистической серьезности, но создает иную серьезность, чья онтология сопряжена с проявлением подлинной родины. Жизнь и культура в поэтическом мире Юрьева обладают явной аксиоматичной глубиной: «…под водой, к зеркальному своду ногами» ходит тот самый «кто», который не станет «никем» благодаря самому механизму отличия истинного от ложного.