Опубликовано в журнале НЛО, номер 1, 2019
Павел Арсеньев (Университет Женевы, ассистент)
Pavel Arseniev (Universite´ de Gene`ve; assistant) lartpaulars@gmail.com
Ключевые слова: Пригов, концептуализм, «вторая культура», СССР, советская литература, советский быт, материальность, техника, акторно-сетевая теория, медиология, Латур, прагматическая поэтика, инструментальный анализ
Key words: Prigov, conceptualism, “second culture”, USSR, Soviet literature, Soviet everyday life, materiality, technique, actor-network theory, mediology, Latour, pragmatic poetics, instrumental analysis
УДК/UDC: 82.0
Аннотация: Работу дейксиса в цикле Пригова «Домашнее хозяйство» можно рассматривать как зерно оригинальной теории референции, в которой слова могли заменять собой вещи или существовать на одном онтологическом уровне. Если авангардные поэтические способы действия стремились наделить слово(-как-таковое) статусом вещи (футуризм) или даже заменить репрезентацию производством реальных вещей (производственничество), концептуалистский жест обратил эти отношения и привилегировал семиотический аспект вещей (и их отсутствия). Если когда-то Маяковский стремился «писать не о войне, но войной», то Пригов делает позднесоветский товарный дефицит не только темой или даже индексальным фрагментом реальности своего поэтического высказывания, но инструментом поэтического действия, аппаратом по (пере)производству формально «бедных», но «берущих числом» текстов. Пригов стремится «писать не о дефиците, но дефицитом», наряду с семиотическими акторами и процедурами активно вовлекая в это предприятие и материальные — причудливые минус-объекты позднесоветского дефицита, со всем их негативным потенциалом недостающей материи, и ставя саму логику дефицита в центр своей «фабрики литературы».
Abstract: Using of deictics in Prigov’s cycle Housekeeping could be examined as a base of his original theory or reference, in which words can substitute things or at least exist on the same ontological level. If Russian avant-garde tented to inaugurate word-as-such, to equalize its status to that of thing (Shklovsky, Kruchenukh and others futurists) or even to replace the representation by the production of real things (Tretiakov and productionism), the Russian conceptualism reversed this relationships and privileged the semiotic aspects of things. If Mayakovsky insisted on the necessity of writing “not about the war, but by the (means of) war,” Prigov is making late-soviet commodity deficit not only the object of his utterance (as it was usual among the poets of the epoch) or the indexical sign of reality included into the text (as it was for modernist artists) but the very method of creation of his ‘poor’ but numerous texts, a way of doing or a mode of existence. Prigov tried to write not about commodity deficit, but by its means involving not only semiotic actors and procedures in his enterprise but material too — including all its negative potential of absent matter, minus-objects of late-soviet commodity deficit and even putting it to the center of his “fabric of literature”.
Природа «второй культуры»
В одной из пьес Евгения Шварца говорится об опасности «одраконивания» вследствие затяжной борьбы с драконом [Шварц 1972]. Написанная в эвакуации в Сталинабаде, она скорее обретала аналогии с актуальной драмой, разворачивавшейся в военные годы, но была способна напомнить еще и о борьбе, проигранной внутрипартийной оппозицией Сталину, а также впоследствии стать основой расхожей формулы сопротивления «тоталитаризму» после войны. Обращающиеся за этой аллегорией, однако, часто забывают, что процесс, описанный в ней, не так однозначен, ведь если вследствие длительного и конфликтного контакта с противником происходит одраконивание, то, вероятно, и сам дракон переживает некоторую гуманизацию. Такой взаимный обмен свойствами и рекурсивность стоит всегда учитывать при анализе комплексных процессов с участием элементов разной природы.
Таким комплексным процессом было и взаимодействие неофициальной культуры с официальным дискурсом послевоенного СССР, о чем уже не раз говорилось. Одна из наиболее легитимных точек зрения на сегодня заключается в том, что на месте того, что было принято рассматривать как непримиримое противостояние, борьба противоположностей и нахождение по разные стороны баррикад, обнаруживалась значительно более сложная серия обменов, переговоров и систематической неопределенности линии фронта, а значит, и принадлежности комбатантов к тому или иному лагерю.
Как мы знаем из воспоминаний тех лет и современных исследований, имело место даже не этически и психотерапевтически сомнительное «двоемыслие», при котором этот самый фронт разделял надвое мысли одного и того же индивида — в зависимости от коммуникативной ситуации, но разномыслие[1] — с одной стороны, намного более сложного характера, а с другой, лишенное того шизофренического оттенка, который присваивался диссидентской эпистемологией «двойному телу» советского субъекта[2].
Перформативная «ложь» на голосованиях и констатируемая на кухнях и в курилках «правда» оказываются не взаимоисключающими дискурсивными операциями (и телесными практиками, учитывая специфику материально-технического устройства как партийных собраний, так и советских кухонь), но различными измерениями действия знака, опирающимися на соответствующие институционные условия[3].
Из проблематичности разведения агрегатных состояний политически подавленного / граждански сопротивляющегося субъекта следует и неопределенность пресловутой границы официальная / неофициальная культура[4]. Однако все эти соображения невозможно вывести из одной социально-биографической реконструкции, так как пересмотра требует не только фронтальное разграничение между «фактами, усиливающими социалистические позиции, и фактами, их ослабляющими»[5], но и между самими речевыми актами и социальным поведением агентов, с одной стороны, и задействуемой ими материально-технической базой, с другой, между словами и вещами.
Если очевидно, что имело место не только и не столько противостояние между официальной и неофициальной «культурами», сколько активный идеологический трансфер между ними, то, вероятно, это было обусловлено, в том числе материально, — общей «природой» официального и неофициального. Именно поэтому представляется необходимым анализ не только («пропозиционального») содержания высказываний (официального или неофициального), но и измерения речевых актов (разворачивающихся всегда в конкретной материальной ситуации), самих способов действия (которые будут охватывать не только людей, но и вещи или, во всяком случае, обнаруживать сопротивление материалов), другими словами, необходима прагматическая антропология советского писательства, которая вместо драматизации границы между двумя культурами сможет обнаружить более принципиальное «нововременное» разделение (между природой и культурой) и будет стремиться интегрировать в мир человеческих значений материальную и техническую культуру (а вместе с тем технологизировать сам этот мир).
Внимание к акторам различной природы (а не только принадлежащим разным «культурам») заставляет констатировать, что «неофициальная культура» не только использовала энергию и дискурсивные силы противника (против него самого), но и опиралась на сопротивление его материала. Точно так же, как в 1930-е годы стихотворение становилось «самоубийственным», только будучи материализовано (т.е. обнаружено, представлено как вещественное доказательство и т.д.) и/или сколько-нибудь публично представлено (выучено наизусть или обретало любое другое медиологическое бытование)[6], аналогичным образом и концептуалистские тексты обращались не только к золотому фонду «тоталитарного языка», включая его в качестве заложника, но и к конкретным способам действия, материальной практике и вещественным носителям позднесоветской эпохи. Так, совершая апроприацию риторики «обращений к гражданам», поэт-концептуалист не ограничивался написанием соответствующего цикла текстов, но обращал в пастишь и саму материальную форму обращений, расклеивая листы бумаги в своем микрорайоне[7].
Итак, перед нами стоят две задачи, и мы намерены продемонстрировать систематическое сообщение, пересекающее или даже отменяющее две границы. Первая задача заключается в том, чтобы показать, как «авторитарный режим» становился актором в создании произведений неофициальной культуры, несущей конструкцией поэтики неофициальной литературы и, наконец, приемом в поэзии нонконформизма. А вторая — в демонстрации того, как — что бы там ни говорили сами авторы, выходя из своих лабораторий подпольности (в своих интервью и воспоминаниях), — советский материально-производственный быт, неизбежно общий и для идеологических сторонников, и для противников строя, делал институциональные препятствия и материальный дефицит формальными ограничениями, аналогичными ритму или рифме (которые тоже были обязаны своим появлением определенным материально-институциональным ограничениям и только впоследствии «натурализованы» или, иными словами, «окультурены»[8]).
Такой тоталитаризм-для-себя, включая как его дискурсивные практики (обращения), так и его материальную культуру (дефицита), становился не препятствием свободе художественного выражения, но осознанной художественной необходимостью, элементом артистической экосистемы — если и не для всех авторов «неофициальной культуры», то, во всяком случае, — для делающих ставку на инновационный жест или действие в культуре и не ограничивающих свою изобретательность областью чистых форм.
Поскольку созданию автономных произведений препятствовали сама официальная культурная политика и марксистская эстетическая теория, требовавшие участия художников и писателей в политической жизни и материальной практике советского общества, неофициальной культуре не оставалось ничего другого, как ввязаться в эту контроверзу, но на свой лад. Однако неофициальную культуру уже нельзя было заметить в лобовом противостоянии или непосредственном сотрудничестве с «языком власти» (такие линейные сценарии ангажированности остались достоянием модернистской эпохи), скорее имела место более сложно устроенная модель художественного сопротивления, риторической апроприации или субверсивной аффирмации[9].
По этой причине самыми интересными примерами оказываются уже не модернистские сценарии поэтического акта как публично брошенного вызова или засвидетельствованной лояльности (пресловутых «ворованного воздуха» и «написанного с разрешения» соответственно), а скорее модель стихотворения как акции, заручающейся риторической мощью противника, вовлекающей его в свой спектакль институционально[10], и в частности такая гибридная модель поэтического взаимодействия с «языком власти» и материальной базой эпохи, какую обычно связывают с именем Пригова[11].
* * *
В нашем очерке по материальной истории советской литературы мы попробуем проследить некоторые неожиданные факторы, участвовавшие в становлении феномена Пригова, не исключая заранее ни один из них — лишь по причине того, что как текст он не обладает традиционными свойствами поэтического (о чем нас предостерегали Стэнли Фиш [Fish 1980] и Борис Пастернак[12]), или по причине того, что это вообще не является семиотическим актором и относится к порядку вещей, а не знаков (как мы знаем от Анны Ахматовой[13] и Бруно Латура, в производстве текстов участвуют самые разные элементы материального быта).
Такие гибридные или даже монструозные поэтики, как приговская, требуют отказаться от традиционных схем производства поэтического и проследить все ассоциации и соединения, которые здесь возникают, невзирая на традиционно поддерживаемое разделение между реальными референтами и дискурсивными эффектами, авторской волей и нарративным произволом персонажей, институциональной властью и всеми происходящими металептическими сшиваниями, словом, между фактами литературного высказывания и фактами литературного быта (или, точнее, материальными артефактами, которыми первые опосредованы).
1. Долгий путь к (ф)актам
1.1. «Революция языкового пятна» и «готовые объекты» в литературе
Надо сказать, что подобному снятию онтологического различия между фактами быта и фактами искусства и их размещению «на одном этаже» предшествовала долгая история поисков, но в качестве простой иллюстрации из архива модернистского искусства можно привести следующее. Коллажи кубистов — уже после устранения перспективы и победы над фигуративностью — начали включать индексальные фрагменты реальности[14]. Были ли обрывки газеты и другие обломки повседневного быта репрезентацией или транспозицией, иконическим или индексальным знаком? (Отметим, что эти же коллажи активно включали и элементы третьего типа — символы, т.е. знаки, представлявшие объекты по чистой конвенции.) Так или иначе, снималась граница между (традиционными) семиотическими средствами предъявления референции и «весомым, грубым, зримым» присутствием вещей, включенных в сам порядок выражения в качестве равных (а уже не только в порядок содержания, как это имело место при «введении новой темы в искусство»)[15]. К этому, впрочем, вела долгая предшествующая история все большей автономизации поверхности, начиная с «революции цветового пятна», впервые серьезно пошатнувшей иконическую референцию, через импрессионизм, пуантилизм и другую «живопись сетчатки» и, наконец, к контррельефам кубистов, переподключившим искусство к индексальной репрезентации[16].
В литературе примерно на полвека позже можно проследить аналогичную эволюцию отношений между референциальной перспективой и поверхностью плана выражения. Алексей Крученых проделывает операцию, которую мы предлагаем называть — по аналогии с проделанной Мане — «революцией языкового пятна», истреблявшей референцию еще решительнее, чем это имело место в живописи (впрочем, в случае символа, возможно, это было изначально проще, чем в случае иконического знака). Если «живопись сетчатки» предпочитает непосредственно видимое, а не значимое (или понимаемое), чувственные данные — вместо интеллигибельных схем, то и заумь, которую можно назвать «литературой перепонок», делает акцент на непосредственно слышимом, включает необработанный акустический материал.
Проблема, однако, заключается в том, что включение бóльших «готовых объектов» (минимально обработанной «чужой речи», коллажа из вкраплений газетного — опять же — языка[17]) в литературное произведение сложно назвать индексальным постольку, поскольку при всей литературной необработанности они оставались знаками естественного языка, включенными в порядок символического. И хотя в истории советской литературы можно выделить конкретные период и приемы включения необработанного материала — это произведения некоторых попутчиков, обращавшихся к технике сказа, концепции «фабрики литературы» Платонова, а также произведения литературы факта, обращавшейся к технике репортажа-интервенции, — все они сохраняли символический характер знака.
1.2. Искусство творительного падежа: короткое замыкание объекта и образа действия
Еще один способ введения «реальных вещей» в литературу связан с деятельностным измерением: коль скоро зазор между знаком и референтом, словом и вещью не может быть окончательно устранен (а может быть только разрушена конвенциональная связь между ними), можно изменить модус существования семиотического актора — с описания на действие, что будет преобразовывать и его отношения с реальным миром. Формула такого переключения была предложена Маяковским: «…можно не писать о войне, но надо писать войною» [Маяковский 1955][18].
Если «писать о войне» — значит закреплять дистанцию между актом и содержанием высказывания, «оговаривать» объект, эстетически наивный и вместе с тем этически сомнительный характер чего особенно хорошо виден в случае такого чрезвычайного референта, как война[19], то «писать войной» — значит устраивать короткое замыкание между актом и содержанием высказывания, вообще обнаруживать и тематизировать само измерение акта, жеста и в пределе инструмента письма (когда война из предмета становится орудием письма, она начинает определять и репертуар действий на письме)[20].
Возможно, такая лингвопрагматическая инструментализация еще не устраняла разрыва между семиотическим и материальным измерениями, но, во всяком случае, она создавала зону напряжения между ними, переподключала их друг к другу в совершенно новом режиме, производя новый тип жеста, стремящийся к индексальной топологии письма. Ведь для того, чтобы «писать войной», нужно отказаться от непреодолимого различия между семиотическими операциями и историческим праксисом и увидеть наличие активных связей и обменов между этими уровнями (грамматически это осуществляется благодаря устранению предлога и замены косвенного падежа на творительный[21] соответственно)[22].
И все же в такой ассоциации семиотических процедур и материальных реалий еще сохраняется иерархия, поскольку именно акт письма в этой грамматической конструкции управления главенствует над тем, что все еще остается его материалом (пусть это уже и не предмет, а скорее «субстанция» высказывания) или инструментом, который подчиняет своей воле[23]. Впрочем, с точки зрения инструментального анализа литературной техники (идущей здесь вслед за антропологией техники Леруа-Гурана [Leroi-Gourhan 1964]) жест, материя и инструмент всегда существуют «на одном этаже», их связывает не каузальная, но циркулярная логика. Субъект не ищет произвольный объект для удовлетворения своей инструментальной интуиции, но и инструмент не ждет в готовом виде, когда его нащупает неумелая рука. Скорее навыки пользователя и аффордансы инструмента находятся в режиме взаимной артикуляции или «индивидуации» (Симондон)[24]. Именно поэтому принятое решение «писать войной», возможно, не столько наделяет субъекта неким усиливающим его власть над субстанцией инструментом, сколько грозит его подчинить тому, что больше его (со всеми его намерениями и актами). Переключение в такой полусемиотический режим может не только усилить, но и разрушить письмо, искавшее более плотной связи с материальной реальностью. Возможно, литература как раз всегда и ищет новых способов разрушения своего запаздывающего главенства над реальностью и властного жеста пишущего[25].
2. Акторно-сетевая теория литературы
Призыв «прослеживать все возможные ассоциации» уже звучал в литературоведении тогда же (если не раньше), что и в антропологии (см.: [Латур 2013]): первенство здесь принадлежит интертекстуальной поэтике. Разница с предлагаемым нами подходом, который можно называть акторно-сетевой теорией литературы, заключается в том, что прослеживаемые ассоциации не должны ограничиваться семиотическими, но включать в себя и неожиданные сквозные ассоциации, существующие между порядком материального и символического.
Такой литературно-теоретический подход объединит внимание к измерению чисто языковой прагматики с интересом к инструментально-техническому оснащению (внимание к которому зачастую заложено уже в употреблении творительного падежа или преобразовании прилагательного в наречие образа действия). Отчасти такой подход подсказан самими литературными экспериментами, которые невозможно удовлетворительно описать с помощью традиционного инструментария филологического факультета, но также и общим вектором развития гуманитарных наук, где за автора давно уже говорят другие вещи, а эффекты семиотической поверхности связаны с событиями материальной инфраструктуры.
В данной главе мы рассмотрим, таким образом, две серии причин инструментально-прагматического подхода: сначала — те точки пересечения с литературным производством, которые обнаруживают современные методы социальных наук, а потом вернемся к самим литературным экспериментам, подсказывающим чувствительность к деятельностному и материальному измерениям.
2.1. «Черные ящики гордости»: литературное производство позднесоветской эпохи
Простейшим примером акторно-сетевой интуиции в литературе (или расхожим представлением, которое могло бы быть переосмыслено благодаря акторно-сетевой теории литературы) можно назвать определение поэзии как того, что «умирает в переводе». Для полноценного тезиса по антропологии письма ему недостает здорового материального реляционизма и несколько мешает романтический пессимизм в отношении пропускной способности сетей передачи культурных содержаний. Если что-то не живет во «внешнем» ему мире, это значит, что просто еще не построена соответствующая инфраструктура и не изобретены процедуры перевода, не заинтересованы соответствующие союзники, которые позволили бы распространить, к примеру, действенность стихов того или иного поэта за пределы среды родного языка[26]. Таким образом, вопрос (не/возможности) перевода превращается из провиденциального в технологический, пусть и весьма сложный. Впрочем, не следует понимать под «техническим» ни «технократический», ни «техно-детерминистский»: если Латур говорит о необходимости технологической инфраструктуры даже для фактов гуманитарной науки, то исследователь медиации Режи Дебре, напротив, отмечает неизмеримо меньшую стандартизируемость форм (передачи) культуры в сравнении с сетями (распространения) технологии [Дебре 2010].
Распространение акторно-сетевой теории на область литературного производ-ства (то есть расширение самой сети данной теории) представляется легитимным, в случае если не просто имеет место указание на «черный ящик», загадочный в своем качестве состоявшегося факта, но прослеживаются операторные цепочки его конструирования, а конструкция описывается как процесс, а не только как результат. Помимо очевидно здесь звучащей аналогии со статьей Тынянова «Литературный факт» [Тынянов 1977], необходимо сказать, что исследования науки в целом предлагают проделывать с научными фактами то же самое, что и формалисты с литературными — развинчивать, что, как известно из высказывания Шкловского, не равняется развенчиванию[27].
Наряду с высказываемой здесь, по необходимости совсем кратко, гипотезе о гомологии методов русского формализма и французской социологии знания[28], необходимо указать и на реплики из самого социоантропологического лагеря, которые касались перспектив скрещивания метода с новым для него материалом. В основном это были предостережения от безоглядного методологического переноса метода АСТ на соседние домены (гуманитарного) знания, не говоря уж о его применении к феноменам другого историко-культурного контекста[29]. Зачастую, однако, сами предостерегающие давали и весьма эффектные примеры такого применения метода и метафорического переноса. Так, в недавнем коллективном исследовании материальной инфраструктуры гражданских институтов делается предположение, что «вместо машин по производству эффективности Советский Союз создавал черные ящики по производству гордости», довольствуясь единичной опытной разработкой без внедрения в производство (см.: [Хархордин, Алапуро, Бычкова 2013: 338—339]).
В таком случае «советский способ производства» можно обнаружить — по предложенной аналогии — и в литературе. Причем, если так называемая официальная литература скорее существовала в режиме гетерономии и могла похвастать если не массовым внедрением, то, во всяком случае, большими тиражами, то «опытные разработки без внедрения в производство» были в свою очередь уделом скорее неофициальной литературы, что еще раз подчеркивает ее связь с общей материально-техническими базой.
В своем предисловии к сборнику Пригова «Советские тексты» А. Зорин говорит о таком типе текстов, которые разрушают безукоризненную симметричность конструкции не-/официальной культуры. Публикация таких сочинений «никогда не происходила автоматически, но всякий раз подразумевала процедуру “пробивания”, превращая его в очередное исключение из правила. <…> Отработанная техника демонизации системы позволяла ощущать каждый частный случай как следствие или блистательного расчета и вдохновения, или фантастического везения» ([Зорин 2016: 11], курсив мой. — П.А.). Такой акцент на технике, сопротивлении института, а также смешение факторов расчета, вдохновения и везения еще раз убеждают нас в релевантности применения акторно-сетевой теории к литературе в целом и релевантности кейса Пригова в качестве объекта ее применения в частности.
Наряду с уже известными литературоведению формальными и институциональными факторами «выхода в гении», акторно-сетевой анализ неофициальной советской литературы мог бы обнаружить в качестве конститутивного элемента литературной конструкции каких-то новых и совершенно неожиданных акторов. Общеизвестна, к примеру, та роль, которую сыграл в становлении поэтического мира Пригова Милиционер, который, находясь в буфете Дома литераторов, оказывается в фокусе или даже в самом центре внимания литературы, организуя специфические оптические эффекты.
В буфете Дома Литераторов
Пьет пиво Милиционер,
Пьет на обычный свой манер,
Не видя даже литераторов.
Они же смотрят на него.
Вокруг него светло и пусто,
И все их разные искусства
При нем не значат ничего.
[Пригов 2016: 155]
О важности — уже не умозрительной, но институционально-технологической — еще одного неожиданного актора свидетельствуют и показания Довлатова, Войновича и других писателей-эмигрантов, разочарованных после их перемещения в западную инфраструктуру: «Там не печатали, но читали хотя бы люди в штатском. А здесь печатают, но не читает никто».
Отметим, что смена среды заставляет (анти)советского автора[30]признать сначала такой институциональный фактор «советского способа» литературного производства, как конституирующее внимание цензуры (гарантировавшее ту самую минимальную аудиторию — при осложненном доступе к средствам производства — «не печатали, но читали»), а после эмиграции, с переходом в среду, предположительно лишенную всяких институционных принуждений, и такой технологический фактор, как возможность быть напечатанными (но уже при отсутствии институционных «условий успешности»[31]литературного высказывания — «печатают, но не читают»). Именно опыт авторов, познавших как принуждения одной среды, так и контракты другой и, главное, — сам переход между средами, представляется, с точки зрения акторно-сетевой теории литературы, более релевантным, чем убежденность в силе слова у тех авторов, материальная судьба чьих произведений была обеспечена идеологической лояльностью (что и порождало иллюзию бесплотного распространения своего вещего слова), но чья институционная судьба в конечном счете сталкивалась с медиакоммуникативной неудачей, в результате которой литературные факты рассыпались вместе с разрушением советской материальной и идеологической инфраструктуры[32].
Если такие узлы материальной инфраструктуры литературы, как премии, дачи, путевки, существовали только для лояльных литераторов, то неофициальная литература создавала для своих «черных ящиков гордости» не менее разветвленную и действительно устроенную по сетевому принципу «Систему», состоявшую из не менее крепко связанных человеческих и нечеловеческих акторов (о которых еще пойдет речь ниже) и позволявшую поддерживать производство литературных фактов не только вопреки всякому «идеологическому давлению», но и благодарясоветской материально-технической базе[33].
Строкой ниже после указания на смешение факторов расчета, вдохновения и везения (как все еще «слишком человеческих» или сугубо институциональных) в деле публикации неофициальной литературы А. Зорин также отмечает: «Поразительно, до какой степени эти поведенческие тактики совпадали с теми, которые реализовывала вся страна, ведя неустанную борьбу за дефицит, борьбу, в которой свои маленькие победы и удачи выпадали временами на долю едва ли не каждого потребителя» [Зорин 2016: 11]. Мы в очередной раз убеждаемся, что не только между повседневным миром рядового советского гражданина и «второй культурой» было больше общих черт, чем различий, но и между тактиками нематериальной (литературной) практики и «грубыми» материальными интересами также обнаруживается неожиданная гомология. И точкой этого схождения оказывается дефицит.
В заключение мы рассмотрим прагматическое устройство поэтики Пригова и тот материально-технический субстрат, к которому она обращена.
3. «Писать дефицитом»: жест Пригова и его инструментально-техническая база
Акторно-сетевые схемы могут быть как приложены к реальным производственным цепочкам (чем занимаются исследования науки и техники), которые впоследствии становятся предметом литературного повествования, так и применяться к анализу конструкции самого литературного высказывания, описывая, какие технические и социальные приспособления делают возможным его функционирование[34]. Посмотрим, как устроен жест письма Пригова, какими инструментами он пользуется и кого берет в союзники.
В качестве объекта рассмотрения обратимся к циклу «Домашнее хозяйство», примечательному как тем, что в нем упоминается широкий спектр предметов материального быта, так и тем, что в нем систематически употребляется указательное местоимение «вот». То есть, с одной стороны, лирический текст (что не часто с ним случается) включает не столько «чувства автора», сколько предметы хозяйственной повседневности, даже перенаселен ими, а с другой стороны, он обнаруживает примечательную лингвистическую операцию, отсылающую к «внешнему миру» или, во всяком случае, к ближайшему материально-бытовому контексту высказывания. Такое изобилие материальности, разумеется, призвано указывать на что-то еще, создавать пресловутый «эффект реальности». Но наряду с этим изобилием, присутствовавшим уже у Гоголя или Бальзака, у Пригова мы обнаружим и согласованные семиотические жесты, которые используют языковой знак не как конвенциональный, но как индексальный: «вот!» не столько обозначает, сколько указывает на предмет.
Вот и ряженка смолистая,
Вкуса полная и сытости,
Полная отсутствья запаха,
Полная и цвета розоватого
Вот я курицу зажарю,
Жаловаться грех.
Да ведь я ведь и не жалюсь
Что я — лучше всех?[35]
Другими словами, мы имеем сочетание обилия материального мира и странной бедности языковых средств. В постскриптуме к своей статье об этом цикле Пригова А. Конаков высказывает догадку о том, что большинство продуктов советской промышленности лишь номинально отвечало своим названиям, это позволяет критику провести параллель между этим номинализмом повседневности и волюнтаризмом концептуалистского жеста [Конаков 2015]. Если же не ограничивать этот сюжет рассмотрением изоморфизма между «официальной витриной» советского и неофициальным репертуаром действий (т.е. смешением между первой и второй культурами), нельзя не заметить, что в конструкцию этого цикла Пригова наряду с обычными поэтическими процедурами (анафорическим «вот») интегрированы и материальные артефакты советского производства (т.е. объекты первой и второй природы).
По замечанию все того же Зорина, «глубинное культурно-психологическое оправдание получает у Пригова уже упомянутое здесь стремление к дефициту — одно из самых фундаментальных свойств советского человека, роднившее интеллигенцию, во многих отношениях страшно далекую от народа, с широкими массами» [Пригов 2016: 15].
И если Конакова — вслед за Зориным — интересует феномен советского дефицита как такового[36], который, становясь сюжетом «Домашнего хозяйства», получает «глубинное культурно-психологическое оправдание» и роднит широкие массы с интеллигенцией (т.е. объединяет первую и вторую культуры)[37], нам хотелось бы сосредоточиться на акторно-сетевом устройстве самой приговской поэтики — гибридной не только культурно, но и материально, если нам удастся доказать, что она смешивает текстуальные операции с материальными реалиями в самой своей конструкции.
Как быстро становится понятно при чтении цикла, советский быт получал в нем такой важный семиотический характер, возможно, именно потому, что в самой материальной вселенной оставался представленным весьма бедно[38]. Поэтому в случае советской материальной культуры нужно говорить не только о материальности и акторах, но о значимом отсутствии или даже об антиматерии дефицита и его минус-акторах, что при этом не только не лишает релевантности акторно-сетевую теорию (литературы), но делает ее чуть ли не единственным рабочим инструментом, позволяющим описать взаимные переводы между материальным и семиотическим (дефицитом) в советском обществе и его специфических коллективах, смешивавших человеческих и нечеловеческих акторов. Если товар, по Марксу, оказывался «вещью, полной причуд, метафизических тонкостей и теологических ухищрений» [Маркс, Энгельс 1960], то товарный дефицит, по Пригову (прочитанному через Латура), оказывается тем более метафизической (анти)материей, обнаруживавшей целый спектр ухищрений политической теологии[39].
Если, скажем, есть продукты
То чего-то нет другого
Если ж, скажем, есть другое
То тогда продуктов нет
Если ж нету ничего
Ни продуктов, ни другого
Все равно чего-то есть —
Ведь живем же, рассуждаем.
[Пригов 1997]
Собственно, наиболее «латурианским» у Пригова является ход, при котором семиотическое не противопоставляется материальному, но опирается на него, произрастает из него, при общем дефиците остается возможность его обсуждения как странный способ заглушить не менее остро ощущаемый, семиотический дефицит («дефицитом дефицит попрать»). Если снова продлить эту мысль о самом советском обществе в пространство литературы советской эпохи, то мы обнаружим, что мотив «безликой речи», весьма узких границ языка советского человека, оказывающихся и границами его жизненного мира, не нов для поэзии 1970-х годов[40]. Читаем у Сатуновского:
Мне говорят:
какая бедность словаря!
Да, бедность, бедность;
низость, гнилость бараков;
серость,
сырость смертная;
и вечный страх: а ну, как…
да, бедность, так.
[Сатуновский 1999]
Более того, уже здесь мы можем обнаружить устанавливаемую гомологию между словарем и жизненным миром: бедность первого укоренена в бедности второго, что инвертирует формулу Витгенштейна (для которого, напомним, границы жизненного мира определялись границами языка). Если Витгенштейн исходит из обыденного языка как «формы жизни», Сатуновский и другие поэты Лианозово отправлялись скорее от обыденности материального быта советского барачного поселения, который определял их языковые «формы жизни», в чем можно увидеть не только равно пристальное внимание к гомологии между языком и миром, но также и оппозицию идеалистического и материалистического подходов к ней.
Однако Пригов идет дальше установленной лианозовцами и другими советскими авторами гомологии бедности (языка и мира) и разрушает границу между материальным и семиотическим, делая дефицит таким материально-семиотическим оператором, который систематически перекидывается с одного уровня на другой, сшивая их в единое гибридное образование.
Поэт внутри я и поэт снаружи
А пользы-то — вот рифма, вот куплет
Сам бедный я, кому я, бедный, нужен
[Пригов 2016: 213].
Точно так же, как Латур говорит о фундаментальной неполноценности семиотических акторов, которые в какой-то момент — по требованию сомневающегося — должны обрести плоть и продемонстрировать свою связь с репрезентируемым (другим текстом, графическим изображением или представляемым объектом), Пригов начинает подкреплять искусно созданный им дефицит тем поэтического говорения — предъявлением фактов товарного дефицита в советской повседневности, стремясь включить эту антиматерию в конструируемый им литературный факт, мобилизовать ее материальную агентность:
Вот что-то ничего не стало
В родимых полуфабрикатах
А может быть, пора настала
Что их упадка и заката
Но, может, что взойдет взамен
Иной какой там феномен
Может, уже нездешний совсем —
Четвертьфабрикат какой-нибудь.
[Пригов 1997]
Мы видим, как убывают не только перцептивные качества продуктов («полная отсутствья запаха», «вот что-то ничего не стало / в родимых полуфабрикатах»), но сообразно этому и предмет разговора переживает скандальное опустошение[41]. Ведь если сказать о продуктах нечего, то нечего и говорить. Однако в отличие опять же от западноевропейского модернизма, сталкивавшегося с аналогичной ситуацией, когда оказывалось, что «выражать нечего, выражать нечем, выражать не из чего, выражать нет силы, выражать нет желания, — наряду с обязанностью выражать» [Беккет 2009: 173], советский поэт эпохи товарного дефицита находит в себе силы, желание и даже обязанность выражать наличную материальную ситуацию. И это не просто запоздалый (соц)реалистический рефлекс, стремящийся «отражать реальность в ее революционном развитии», а способ художественного действия, прошедший школу модернизма, но при этом оказывающийся в советской материальной и идеологической современности (см.: «Заражен бациллой модернизма» [Пригов 2016: 214]). Именно поэтому Пригов избирает такой способ действия, который не просто реалистически «отражает», а именно модернистски выражает дефицит в его материально-семиотической непосредственности. Несмотря на то что сказать о советской дефицитной материальности, казалось бы, «нечего» и «нечем» (или именно благодаря этому), Пригов провоцирует короткое замыкание между дефицитом плана выражения и дефицитом плана содержания и получает исправно работающий поэтический аппарат. Или, точнее, поэтический аппарат, работающий именно в силу своей неисправности[42].
Таким образом, товарный дефицит служит Пригову не только сюжетом поэтического творчества (что является вполне расхожей тематикой для авторов советского времени), не только индексальным фрагментом реальности, включаемым в качестве лакуны или цезуры в текст (как могло быть у модернистских авторов), но и моделью поэтики, ее «действующей причиной» или сценарием создания текстов. Вследствие дефицита референции и самого содержания высказывания акцент приходится на акт высказывания и жест предъявления этой дефицитности, что по необходимости переводит стрелки на задействуемых им материальных акторов («вот»). Если угодно, дефицит как свойство отдельных референтов указывает на фундаментальный дефицит самой референциальности[43] и, тем самым, заостряет черты конструкции акта высказывания, «обнажает» его конструктивный принцип, демонстрируя «как делать стихи» в эпоху товарного дефицита. Если продолжать аналогию между поэтологией Маяковского и Пригова, нужно сказать, что второй мог бы провозгласить формулу первого: «Можно не писать о дефиците, но нужно писать дефицитом!»
Дефицит — это ситуация отсутствия вещей, а также парадоксальная возможность предъявления этой же самой вещи в языке: «вот, какой дефицит». Предъявляя факт дефицита в своих стихах, Пригов употребляет это понятие так же, как и все советские граждане, но уже по отношению к поэтической форме: «вот, какой дефицит формы» (ср. с Сатуновским), он демонстрирует наличие парадоксального примера, и подтверждающего, и опровергающего утверждение о дефиците своей поэзии. Причина этого парадокса (как и прагматического парадокса лжеца, по модели которого он функционирует) кроется в сочетании пропозиционального упоминания дефицита с дейктическим оператором «вот», по определению указывающим на нечто. В отсутствие и одновременно настойчивой необходимости наличия референта этого дефицитного дейксиса указание отсылало — за неимением иного — к самой поэтической конструкции и ситуации высказывания. То есть в случае обыденного парадокса дефицита — к чему-то вроде утверждения «Вот так (без всего) и живем», а в случае поэтически мобилизованного дефицита — к утверждению «Вот так (не о чем, то есть о самом жесте письма) и пишу».
В этом смысле стихи Пригова оказываются чем-то вроде саморазвинчивающихся «черных ящиков» дефицита, сочетающих достоинства крепко сбитого собрания материальных и семиотических акторов c «последующим разоблачением» своей собственной конструкции.
Заключение
Работу дейксиса в цикле Пригова «Домашнее хозяйство» можно рассматривать как зерно оригинальной приговской теории референции, в которой слова могли заменять собой вещи или существовать на одном онтологическом уровне. Если авангардные поэтические способы действия стремились наделить слово(-как-таковое) статусом вещи (футуризм) или даже заменить репрезентацию производством реальных вещей (производственничество), концептуалистский жест обратил эти отношения и привилегировал семиотический характер объектов (или их отсутствия). Существуя в довольно специфической культурно-материальной среде позднего социализма с его уникальными культурными техниками, эта материальная семиотика включала не менее интересные жесты.
Если когда-то Маяковский стремился «писать не о войне, но войной», то Пригов делает позднесоветский товарный дефицит не только темой или даже индексальным фрагментом реальности своего поэтического высказывания, но именно инструментом поэтического действия, аппаратом по (пере)производству формально «бедных», но «берущих числом» текстов. Пригов стремится «писать не о дефиците, но дефицитом», наряду с семиотическими акторами и процедурами активно вовлекая в это предприятие и материальные — причудливые минус-объекты позднесоветского дефицита со всем их негативным потенциалом недостающей материи и ставя саму его логику в центр своей «фабрики литературы».
Контркультурной в литературе тогда можно назвать не оппозицию политической власти, не диссидентство художественными средствами, но действие, направленное на разрушение самой оппозиции культурного и природного (и в этом смысле оно не только контркультурное, но и контрприродное), отказ различать семиотическое и материальное. Такая стратегия подразумевает включение в пространство своего контркультурного жеста не только «чужую речь» или «язык власти», но и такую негативную материальность или такой минус-объект, как материальный дефицит. Последний уже не столько включается автором, сколько включает самого автора, обнаруживая свою собственную агентность и свои аффордансы, трансформируя «авторский художественный жест» в элемент распределенной операторной цепочки.
Библиография / References
[Арватов 2017] — Арватов Б. Искусство и производства: сборник статей. М.: V-A-C press, 2018.
(Arvatov B. Iskusstvo i proizvodstva: sbornik statej. Moscow, 2018.)
[Арнс, Зассе 2005] — Арнс И., Зассе С. Субверсивная аффирмация: Мимикрия как стратегия сопротивления // Irwin: East Art Map. London; Ljubljana, 2005.
(Arns I., Zasse S. Subversivnaya аffirmaciya: Mimikriya kak strategiya soprotivleniya // Irwin: East Art Map. London; Ljubljana, 2005.)
[Арсеньев 2014] — Арсеньев П. Литература чрезвычайного положения // Транслит. 2014. № 14. С. 40—52 (http://www.trans-lit.info/materialy/14-vypuski/pavel-arsenev-literatura-chrezvychajnogo-polozheniya (дата обращения: 06.12.18)).
(Arsen’ev P. Literatura chrezvychajnogo polozheniya // Translit. 2014. № 14. P. 40—52 (http://www.trans-lit.info/materialy/14-vypuski/pavel-arsenev-literatura-chrezvychajnogo-polozheniya (accessed: 06.12.18)).)
[Арсеньев 2017] — Арсеньев П. Коллапс руки: производственные травмы письма и инструментальная метафора метода // Логос. 2017. № 6. С. 24—58.
(Arsen’ev P. Kollaps ruki: proizvodstvennye travmy pis’ma i instrumental’naya metafora metoda // Logos. 2017. № 6. P. 24—58.)
[Арсеньев 2018] — Арсеньев П. Жест и инструмент. К антропологии литературной техники // Транслит. 2018. № 21. С. 78—88.
(Arsen’ev P. Zhest i instrument. K antropologii literaturnoj tekhniki // Translit. 2018. № 21. P. 78—88.)
[Беккет 2009] — Беккет С. Осколки: Эссе, рецензии, критические статьи / Сост., пер. с англ. и фр. М. Дадяна. М., 2009.
(Bekket S. Oskolki: Esse, retsenzii, kriticheskie stat’i / Ed. by M. Dadyan. Moscow, 2009.)
[Беньямин 2010] — Беньямин В. Автор как производитель / Пер. с нем. Б. Скуратова, И. Чубарова // Логос. Философско-литературный журнал. 2010. № 4. С. 122—142.
(Benjamin W. Autor als Produzent // Logos. Literaturno-filosofskij zhurnal. 2010. № 4. P. 122—142.)
[Борьба на два фронта 2010] — Борьба на два фронта. Жан-Люк Годар и группа Дзига Вертов: Сб. статей / Сост. и пер. К. Медведев, К. Адибеков. М., 2010.
(Bor’ba na dva fronta. Zhan-Lyuk Godar i gruppa Dziga Vertov: Sb. statej / Ed. by K. Medvedev, K. Adibekov. Moscow, 2010.)
[Вахтин 2015] — Вахтин Н. «Советский язык и его последствия» (лекция Николая Вахтина о проблеме «публичной немоты»). Фонд Иоффе. СПб., 2015 // https://monocler.ru/sovetskiy-yazyik-i-ego-posledstviya/ (дата обращения: 06.12.18).
(Vahtin N. Sovetskij yazyk i ego posledstviya (lekciya Nikolaya Vahtina o probleme «publichnoj nemoty»). Fond Ioffe. Saint Petersburg, 2015 // https://monocler.ru/sovetskiy-yazyik-i-ego-posledstviya/ (accessed: 06.12.18).)
[Горяинов 2018] — Горяинов О. Право имеющий: к критике политической теологии. СПб., 2018.
(Goryainov O. Pravo imeyushchij: k kritike politicheskoj teologii. Saint Petersburg, 2018.)
[Гронас 2012] — Гронас М. Наизусть: о мнемоническом бытовании стиха / Авториз. пер. с англ. А. Вдовина // НЛО. 2012. № 114.
(Gronas M. Naizust’: o mnemonicheskom bytovanii stiha // NLO. 2012. № 114.)
[Дебре 2010] — Дебре Р. Введение в медиологию / Пер. с фр. Б. Скуратова. М., 2010.
(Debray R. Cours de médiologie générale. Paris, 1991. — In Russ.)
[Дюв де 2012] — Дюв Т. де. Живописный номинализм. Марсель Дюшан, живопись и современность / Пер. с фр. А. Шестакова. М., 2012.
(Duve T. de. Nominalisme pictural. Marcel Duchamp, la peinture et la modernité. Moscow, 2012. — In Russ.)
[Дюв де, Арсеньев 2017] — Дюв Т. де, Арсеньев П. Все что угодно может быть искусством // Транслит. 2017. № 19.
(Duve T. de, Arsen’ev P. Vse chto ugodno mozhet byt’ iskusstvom // Translit. 2017. № 19.)
[Звегинцев 1984] — Звегинцев В. О научном наследии Вильгельма фон Гумбольдта // Гумбольдт В. фон. Избранные труды по языкознанию. М., 1984.
(Zvegincev V. O nauchnom nasledii Vil’gel’ma fon Gumbol’dta // Gumbol’dt V. fon. Izbrannye trudy po yazykoznaniyu. Moscow, 1984.)
[Зон-Ретель 2016] — Зон-Ретель А. Идеальные поломки. М., 2016.
(Sohn-Rethel A. Das ideal des kaputten. Moscow, 2016. — In Russ.)
[Зорин 2016] — Зорин А. Чтобы жизнь внизу текла (Дмитрий Александрович Пригов и советская действительность) // Пригов Д. Советские тексты. СПб., 2016.
(Zorin A. Chtoby zhizn’ vnizu tekla (Dmitrij Aleksandrovich Prigov i sovetskaya dejstvitel’nost’) // Prigov D. Sovetskie teksty. Saint Petersburg, 2016.)
[Киттлер 2009] — Киттлер Ф. Оптические медиа: берлинские лекции 1999 года / Пер. с нем. О. Никифорова, Б. Скуратова. М., 2009.
(Kittler F. Optische Medien. Moscow, 2009. — In Russ.)
[Конаков 2015] — Конаков А. На полях домашнего хозяйства // Знамя. 2015. № 10.
(Konakov A. Na polyah domashnego hozyajstva // Znamya. 2015. № 10.)
[Конаков 2017] — Конаков А. Вторая вненаходимая: очерки неофициальной литературы СССР. СПб., 2017.
(Konakov A. Vtoraya vnenahodimaya: ocherki neoficial’noj literatury SSSR. Saint Petersburg, 2017.)
[Кукуй 2010] — Кукуй И. Концепт «вещь» в языке русского авангарда // Wiener Slawistischer Almanakh. Issue 77. Munich; Berlin; Wien, 2010.
(Kukuj I. Koncept «veshch’» v yazyke russkogo avangarda // Wiener Slawistischer Almanakh. Issue 77. Munich; Berlin; Wien, 2010.)
[Латур 2013] — Латур Б. Наука в действии: следуя за учеными и инженерами внутри общества. СПб.: Издательство Европейского университета в Санкт-Петербурге, 2013.
(Latour B. Science in Action. How to Follow Scientists and Engineers Through Society. Saint Petersburg, 2013. — In Russ.)
[Латур 2015] — Латур Б. Почему выдохлась критика? От реалий фактических к реалиям дискуссионным / Пер. с англ. Д. Потемкина // Художественный журнал. 2015. № 93.
(Latour B. Why Has Critique Run Out of Steam? From Matters of Fact to Matters of Concern // Critical Inquiry. 2004. № 30. P. 225—248. — In Russ.)
[Литература факта 2000] — Литература факта: Первый сборник материалов работников ЛЕФа / Ред. Н.Ф. Чужак. М., 2000.
(Literatura fakta: Pervyj sbornik materialov rabotnikov LEFa / Ed. by N.F. Chuzhak. Moscow, 2000.)
[Маркс, Энгельс 1960] — Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. 2-е изд. Т. 23: Капитал. Том Первый. 1.4. Товарный фетишизм и его тайна. М., 1960. — С. 82.
(Marx K., Engels F. Das Kapital. Band I. Der Fetischcharakter der Ware und sein Geheimnis. Moscow, 1960. — In Russ.)
[Маяковский 1955] — Маяковский В. Штатская шрапнель. Вравшим кистью // Маяковский В. Полн. собр. соч.: В 13 т. Т. 1. 1912—1917 / Подгот. текста и примеч. В.А. Катаняна. ГИХЛ. М., 1955.
(Mayakovskij V. Shtatskaya shrapnel’. Vravshim kist’yu // Vladimir Mayakovskij. Poln. sobr. soch.: In 13 vols. Vol. 1. Moscow, 1955.)
[Метц 2010] — Метц К. Воображаемое означающее. Психоанализ и кино / Пер. с фр. Д. Калугина, Н. Мовниной. М., 2010.
(Metz C. Le signifiant imaginaire. Moscow, 2010. — In Russ.)
[Остин 1986] — Остин Дж. Л. Слово как действие // Новое в зарубежной лингвистике. Вып. XVII. М., 1986.
(Austin J.L. How to do Things with Words. Moscow, 1986. — In Russ.)
[Пригов 1997] — Пригов Д. Написанное с 1975 по 1989. М., 1997.
(Prigov D. Napisannoe s 1975 po 1989. Moscow, 1997.)
[Пригов 2016] — Пригов Д. Советские тексты. СПб., 2016.
(Prigov D. Sovetskie teksty. Saint Petersburg, 2016.)
[Разномыслие 2010] — Разномыслие в СССР и России (1945—2008): Сборник материалов научной конференции, 15—16 мая 2009 года / Под общ. ред. Б.М. Фирсова. СПб., 2010.
(Raznomyslie v SSSR i Rossii: Sbornik materialov nauchnoj konferencii, 15—16 maya 2009 goda / Ed. by B. M. Firsov. Saint Petersburg, 2010.)
[Сандомирская, Арсеньев 2015] — Сандомирская И., Арсеньев П.Скромное очарование строгой экономии // Транслит. 2018. № 17. С. 83—89.
(Sandomirskaya I., Arsen’ev P. Skromnoe ocharovanie strogoj ehkonomii // Translit. 2018. № 17. P. 83—89.)
[Сатуновский 1999] — Сатуновский Я. Мне говорят, какая бедность словаря // Русская виртуальная библиотека. 1999 (https://rvb.ru/np/publication/01text/05/04satunovs.htm#verse5 (дата обращения: 06.12.18)).
(Satunovskij YA. Mne govoryat, kakaya bednost’ slovarya // Russkaya virtual’naya biblioteka. 1999 (https://rvb.ru/np/publication/01text/05/04satunovs.htm#verse5 (accessed: 06.12.18)).)
[Тынянов 1977] — Тынянов Ю.Н. Литературный факт // Тынянов Ю. Поэтика. История литературы. Кино / Подгот. изд. и коммент. Е.А. Тоддеса, А.П. Чудакова, М.О. Чудаковой. М.: Наука, 1977. С. 255—269.
(Tynyanov Y.N. Literaturnyj fakt // Tynyanov Y.N. Poetika. Istoriya literatury. Kino / Ed. by E. Toddes, A. Chudakov, M. Chidakova. Moscow, 1977. P. 255—269.)
[Фирсов 2009] — Фирсов Б. Разномыслие в СССР. 1940—1960-е годы: История, теория и практики. ЕУСПб., 2009.
(Firsov B. Raznomyslie v SSSR. 1940—1960-e gody: Istoriya, teoriya i praktiki. Saint Petersburg, 2009.)
[Харман 2015] — Харман Г. Четвероякий объект: Метафизика вещей после Хайдеггера / Пер. с англ. А. Морозов и О. Мышкин. Пермь, 2015.
(Harman G. L’Objet quadruple. Perm’, 2015. — In Russ.)
[Хархордин, Алапуро, Бычкова 2013] — Хархордин О., Алапуро Р., Бычкова О. Инфраструктура свободы: общие вещи и res publica. СПб.: Издательство ЕУСПб, 2013.
(Harhordin O., Alapuro R., Bychkova O. Infrastruktura svobody: obshchie veshchi i res publica. Saint Petersburg, 2013.)
[Шварц 1972] — Шварц Е. Дракон // Пьесы. Л., 1972.
(Shvarc E. Drakon // P’esy. Leningrad, 1972.)
[Юрчак 2012] — Юрчак А. Критическая эстетика в период распада империи: «Метод Пригова» и «Метод Курехина» // Транслит. 2012. № 12. С. 83—90.
(Yurchak A. Kriticheskaya ehstetika v period raspada imperii: «Metod Prigova» i «Metod Kurekhina» // Translit. 2012. № 12. P. 83—90.)
[Юрчак 2014] — Юрчак А. Это было навсегда, пока не кончилось. Последнее советское поколение. М., 2014.
(Yurchak A. Everything Was Forever, Until It Was No More: The Last Soviet Generation. Moscow, 2014. — In Russ.)
[Gorham 2003] — Gorham M. Speaking in Soviet Tongues: Language Culture and the Politics of Voice in Revolutionary Russia. DeKalb: Northern Illinois University Press, 2003.
[Fish 1980] — Fish S. Is There a Text in This Class? The Authority of Interpretive Communities. Cambridge, MA: Harvard University Press, 1980.
[Latour 2013] — Latour B. An Inquiry into Modes of Existence: An Anthropology of the Moderns. Harvard University Press, 2013.
[Leroi-Gourhan 1964] — Leroi-Gourhan A. Technigue et langage // Le geste et la parole: In 2 vols. Paris, 1964—1965.
[1] См.: [Фирсов 2009], а также: [Разномыслие 2010].
[2] См. более подробную критику этого разделения в: [Юрчак 2014].
[3] Так, одним из центральных тезисов лекции Н. Вахтина «Советский язык и его последствия: о проблеме публичной немоты» является то, что в отношении «тоталитарного языка» нет смысла говорить об истинности/ложности отдельных высказываний, которые на этом основании перемещаются в разряд перформативных. Приводимый Остином пример перформатива — «Нарекаю этот корабль именем “Товарищ Сталин”» — как будто специально призван подтвердить «самые смелые научные догадки» диссидентской критики. См. подробнее: [Вахтин 2015]
[4] См. анализ материальных факторов появления и условий возможности «неофициальной литературы»: [Конаков 2017].
[5] Как терминологически предвосхищал раскол между официальной и неофициальной культурами С. Третьяков в последнем выпуске журнала «Новый ЛЕФ». См.: [Литература факта 2000: 282].
[6] См. подробнее о мнемотехническом аспекте существования поэтических текстов [Гронас 2012].
[7] Аналогичным образом пастиширование риторики газетного погрома «чуждой молодежи» Курехин не ограничивает речевым жанром анекдота в курилке, но добивается (жанра) газетной публикации в «Правде», что делает его риторический жест не просто медиологически не нейтральным, но собственно обязанным свой риторической силой определенному материальному носителю и соответствующему ему типу рецептивного внимания. См. подробнее: [Юрчак 2012].
[8] Как известно, просодия появляется во французской драматической поэзии по причине необходимости выделять опорные гласные, чтобы смысл сказанного мог преодолевать физические ограничения среды и доходить в том числе до последних рядов, а длина и деление пьесы на акты определялись временем горения факелов, освещающих театральный зал (см. подробнее: [Киттлер 2009], а также: [Гронас 2012]).
[9] Термин Бориса Гройса, впоследствии развивавшийся Инке Арнс и Сильвией Зассе. См.: [Арнс, Зассе 2005]. Ср. также замечание А. Зорина: «Мощнейшая культура пародии, анекдота, распространенная привычка перекладывать речь набором официальных клише свидетельствовали, среди прочего, о том, что мир советского официоза ощущался нами как “дом родной”» [Зорин 2016: 12].
[10] Этот прием, бывший инновационным для концептуализма и соц-арта, безусловно, тоже не (был) застрахован от автоматизации и, возможно, сегодня переживает свои последние дни в акциях, в которые заведомо вмонтирована реакция надзорных инстанций и правоохранительных органов, которая призвана обеспечить минимальное внимание медиа. См. подробнее о перформативном замешивании художественного метода на внимании власти в: [Дюв де, Арсеньев 2017].
[11] Ср. замечание А. Зорина о том, что в отличие от интеллигентской гражданской поэзии 60—70-х приговская рефлексия «полностью свободна от ее главной составляющей — ощущения совершенно реальной опасности погрома или душегубки. <…>
Подобным же образом в отсутствие психологически ощутимой перспективы в любой момент оказаться в ГУЛАГе солженицынско-шаламовский энкавэдэшник плавно трансформировался в приговского Милиционера» [Зорин 2016: 14].
[12] См. следующие строки из стихотворения «Сестра моя — жизнь и сегодня в разливе…»:
Что в мае, когда поездов расписанье
Камышинской веткой читаешь в купе,
Оно грандиозней святого писанья
И черных от пыли и бурь канапе.
[13] См. следующие строки из стихотворения «Мне ни к чему одические рати…»:
Когда б вы знали, из какого сора
Растут стихи, не ведая стыда.
Как желтый одуванчик у забора,
Как лопухи и лебеда.
[14] Вот как это описывает Борис Арватов: «Конструктивисты (к которым он причисляет Сезанна, Пикассо и Татлина. — П.А.) объявили основой или даже единственной целью творческую обработку реальных материалов. Они расширили область применения художественного мастерства введением в станковую композицию, помимо краски, целого ряда других материалов, считавшихся до того времени “неэстетичными”: камень, жесть, стекло, дерево, проволока и т.д. <…> Живописцы окончательно отбросили перспективную иллюзию, как не соответствующую действительным свойствам материала, и перешли от двухмерной плоскости картины к реальной трехмерной конструкции (контррельефы Татлина)». См.: [Арватов 2017: 97—98].
[15] См. подробнее о концепте «вещи» в русском авангарде: [Кукуй 2010].
[16] За пределами интересующего нас отрезка художественной эволюции остаются реди-мейды Дюшана, сразу фреймировавшие фрагменты реальности в качестве эстетических и этим представлявшие альтернативную кубизму ветвь развития. См. об этом подробнее: [Дюв де 2012].
[17] Пильняк, например, включает в последние страницы своего романа газетные страницы выпуска «Новой реки» от 13 июля 1929 года, которые славят соцстроительство первой пятилетки. Несмотря на это — возможно, вполне благонамеренное усилие по удвоению риторической силы газеты романом (или: романа газетой), — резкость лингвистического контраста вызвала гнев рецензентов Пильняка. Подробнее о спектре этих приемов см.: [Gorham 2003].
[18] Отметим, что легитимность рассмотрения такого измерения «творительного падежа», из которого мы выводим чувствительность не только к деятельностному измерению, но и к инструментальной обшивке художественного акта, подтверждается и названием статьи Маяковского: «Вравшим кистью». Наконец, настоятельность требования «писать войною» своей грамматической конструкцией отсылает к знаменитым строчкам «Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан», а следовательно, и к тому гражданско-политическому этосу, которым пронизана вся конструкция поэтики Маяковского, как и самой этой грамматикой творительного падежа: «быть гражданином», «писать войною», не «врать кистью».
[19] Добавим, что это будет справедливо и для всей парадигмы «литературы чрезвычайного положения»: революция, лагерь и т.д. См. подробнее: [Арсеньев 2014].
[20] Подробнее о жестикуляционно-инструментальной гипотезе письма см.: [Арсеньев 2018].
[21] Английский перевод которого instrumental case.
[22] Наконец, само это требование «инструментализации» поэтического высказывания уравнивания уходит корнями к пушкинской формуле «Слова поэта — его дела», чрезвычайно двусмысленной в силу своего грамматического устройства. Она одновременно означает как то, что (политические) действия поэта могут ограничиться областью речевых актов, так и то, что (юридическая) ответственность его слов столь велика, что он будет судим за них, как за реальные действия.
[23] Впрочем, сперва это измерение вводится исключительно на грамматико-прагматическом уровне, но такое «искусство творительного падежа» всегда подразумевает и конкретные преобразования социально-технического аппарата искусства. В рамках медиаэстетической теории Беньямина оно должно было происходить «в направлении социализма», наиболее выразительные примеры чему он находил как раз в практике будущих коллег Маяковского по «Новому ЛЕФу» [Беньямин 2010], а в случае практики Годара такое преобразование снова обретало свою характерную грамматико-прагматическую форму. «Снимать кино политически» вместо того, чтобы «снимать политическое кино», значило делать рабочих не объектом высказывания сочувствующего художника-интеллектуала, но субъектом кинематографического повествования о своей собственной жизни, то есть опять же переводить их с уровня содержания на уровень акта высказывания, заставлять из персонажей «врастать в авторство» [Борьба на два фронта 2010].
[24] См. подробнее о жестах и инструментах письма: [Арсеньев 2018].
[25] См. подробнее о производственных травмах письма: [Арсеньев 2017].
[26] Несмотря на то что Бродский, как известно, предложил перевернуть формулу Фроста и говорил о поэзии как о том, что «рождается в переводе», он сам пережил значительный слом при смене языковой среды (так, поэт, чьи стихи не печатают, мог бы и вовсе сказать, что «поэзия — это то, что умирает в публикации»). Таким образом, несмотря на то что в конструировании его литературной легитимности в советском политическом пространстве было задействовано множество акторов, включая репрессивный аппарат государства (что было точно уловлено Анной Ахматовой в знаменитом motto «делают биографию нашему рыжему»), этот символический капитал (в терминах социоанализа культурных полей) или этот литературный факт (в терминах позднего формализма и акторно-сетевой теории литературы) так и не смог быть без потерь конвертирован/его действенность не смогла быть целиком распространена в пространство западной литературной системы.
[27] См. также эссе Латура, в котором он противопоставляет свой метод деконструктивистскому: [Латур 2015]. Первое методологическое правило АСТ гласит: «Мы изучаем науку в действии, а не готовые научные и технологические продукты», и это снова не может не напомнить один из заветов формализма: «Важно пережить делание вещи, а сделанное в искусстве неважно». Предпочтение разворачивающегося процесса законченному результату может быть как формулой поддержания творческого состояния, так и формой методологического подозрения, но общими корнями уходит в гумбольдтовское различение языка как ergon и energeia [Звегинцев 1984].
[28] См. наш подробный разбор отношений понятия литературного факта (Тынянов) и понятия научного факта (Латура) в: Арсеньев П. Развинчивая литературную теорию с Бруно Латуром // НЛО. 2019. № 4. (готовится к публикации).
[29] См. предисловие О. Хархордина к: [Латур 2013].
[30] Именно Довлатов был тем, кто уравнял наличие и отсутствие этой отрицательной приставки своим анекдотом из «Соло на Ундервуде»:
«— Толя, — зову я Наймана, — пойдемте в гости к Леве Друскину.
— Не пойду, — говорит, — какой-то он советский.
— То есть как это советский? Вы ошибаетесь!
— Ну, антисоветский. Какая разница».
[31] Здесь мы, разумеется, отсылаем к понятию теории речевых актов «условия успешности», которое носит институционный характер и обусловливает «успешность» или «действенность» высказываний в конкретной ситуации и среде [Остин 1986].
[32] Создаваемым идеологическим напряжением эта инфраструктура участвовала в конструкции неофициальной литературы («делают биографию нашему рыжему»), даже если считать, что никак не помогала ей материально.
[33] В своих новейших исследованиях, сближающих его с онтологическим плюрализмом объектно ориентированной философии, Латур допускает наряду со способом бытия научным фактом, описанным в: [Латур 2013], такие модусы, как «быть бозоном в коллайдере», «быть другом» — и, наконец, «быть произведением искусства». См.: [Latour 2013].
[34] Это деление можно сравнить с различием между психоанализом сюжета и психоанализом самого социально-технического аппарата кино у К. Метца. См.: [Метц 2010].
[35] Ограничиваясь здесь всего парой примеров, отсылаем за их почти неограниченным количеством к: [Пригов 1997].
[36] Строго говоря, акторно-сетевой анализ феномена советского дефицита требовал бы не апологии куда-то пропадающих своевольных объектов, как это предлагает Конаков, но учреждения равноправия не/человеческих акторов в производстве фактов (дефицита). Кроме того, дефицит — это не столько факт, который кем-то и/или чем-то конструируется, сколько минус-факт, провал конструировавшегося факта изобилия советской повседневности.
[37] Впрочем, Зорин указывает на возможность «проекции статусно-профессиональной проблематики в мир магазинов и очередей», ведь «персонаж, который, “совсем не таяся”, тащит из-за прилавка заветный продукт, это, конечно, не Кушнер, еле протолкнувший в печать тоненькую книжечку, а Михалков или, скорее, Евтушенко». См. подробнее: [Пригов 2016: 15].
[38] Вопрос о том, действует ли здесь прямая или обратная пропорция, остается открытым. Так, наиболее знаменитый пример введения вещей во французскую литературу — «Новый роман», развивавший метод шозизма (от фр. chose — вещь), — часто описывается как гомологичный началу эпохи товарного изобилия в послевоенной Западной Европе.
[39] См. критический анализ политической теологии товарного фетишизма и конституируемого им типа субъективности homo economicus, имплицируемых именно методологией (и онтологией) Б. Латура, а также критику теологических импликаций акторно-сетевой теории в принципе в: [Горяинов 2018].
[40] Ср. схожую строгую экономию знака в раннесоветской ситуации в связи с «дистрофическим письмом» Л. Гинзбург [Сандомирская, Арсеньев 2015].
[41] Стоит, однако, приглядеться и к характеристикам самих объектов, иллюстрирующих дефицитную природу даже тех немногочисленных продуктов, которые удалось заполучить («Полная отсутствья запаха»). В утверждении «заката эпохи полуфабрикатов» можно увидеть критику методологической двойственности, характерной для большинства эпистемологических программ эпохи заката корреляционизма. Переживающая сегодня свой риторический расцвет, критика корреляционизма, возможно, была теоретически предугадана в свое время уже Приговым. Проследим, что приходит на смену «полуфабрикату», который, как и кантовская вещь-в-себе, гуссерлевский феномен или бергсоновские данные сознания, только наполовину существует в самостоятельном завершенном виде, а наполовину (если не больше) — инициируется и достраивается субъектом: «Но, может, что взойдет взамен / Иной какой там феномен / Может, уже нездешний совсем — / Четвертьфабрикат какой-нибудь». Очевидно, что Пригов предвидит не только кризис корреляционизма, но и то понимание объекта, которое должно прийти ему на смену и, в частности, развиваемое Грэмом Харманом, автором книги «Четвероякий объект» [Харман 2015].
[42] Ср. то, как описывает взаимодействия с техникой (столь же маргинальных по отношению к магистральному европейскому типу, что и советский человек) неаполитанцев Альфред Зон-Ретель: «В Неаполе все технические сооружения обязательно сломаны. Если здесь и встречается что-либо исправное, то лишь в порядке исключения или по досадной случайности… И дело здесь не в том, что эти устройства не работают, потому что они сломались. Напротив: у неаполитанцев они начинают работать именно после того, как сломаются. <Для неаполитанцев> сущность техники состоит, скорее, в ее способности функционировать в состоянии поломки». См.: [Зон-Ретель 2016].
[43] Ср. аналогичный трансфер чрезвычайности с уровня референции на уровень акта высказывания у Шаламова: [Арсеньев 2014].