Опубликовано в журнале НЛО, номер 1, 2019
Николай Поселягин (Национальный исследовательский университет «Высшая школа экономики»; доцент Школы филологии факультета гуманитарных наук; кандидат филологических наук)
Nikolay Poselyagin (National Research University «Higher School of Economics»; associate professor, School of Philology, Faculty of Humanities; PhD) poselyagin@gmail.com
Андрей Олейников (РАНХиГС; старший научный сотрудник Научно-исследовательской лаборатории историко-культурных исследований Школы актуальных гуманитарных исследований Института общественных наук; кандидат философских наук)
Andrey Oleynikov (RANEPA; senior researcher, Laboratory for Historical and Cultural Studies, School of Advanced Studies in the Humanities, School of Public Policy; PhD) andrey.oleynikov@gmail.com
Эта тематическая подборка изначально задумывалась как мемориальная: год назад, 5 марта 2018 года ушел из жизни Хейден Уайт, и мы хотели подвести некоторые итоги и отрефлексировать, хотя бы вкратце, его наследие. Однако в процессе работы над блоком выявилась любопытная закономерность. Хотя Уайт в России известен прежде всего как автор монографии «Метаистория» (1973) и один из ведущих теоретиков американского лингвистического поворота, в статьях подборки об этом говорилось вскользь, как о чем-то известном и, в общем, не настолько интересном, как поздний Уайт — больше социальный мыслитель, чем теоретик исторического дискурса, больше моралист, чем постструктуралист. Релятивизм исследователя, изучающего историографические нарративы по модели нарративов литературных (и вообще подходящего к ним как к нарративам, а не как к сумме отсортированных фактов и уж тем более не как к некоей «истине о прошлом»), уступил место размышлениям о том, зачем нам нужна история и есть ли в ней какая-то социальная польза.
Авторы блока, не сговариваясь, обратились не к тем трудам, где Уайт подвергает сомнению письмо историка, а к тем, где он, выводя его за пределы академии, наделяет его новым — значимым для общества — смыслом. Эта новая позиция Уайта (хотя действительно ли новая? или просто малоизвестная в России?) возвращает историографическому письму своеобразную легитимность — пусть и совсем не ту, к которой привыкли российские историки. Рефлексия над наследием, всегда заключающая в себе опасность канонизации, здесь неожиданно превратилась в рефрейминг, а «привычный» постмодернист — в этического философа.
Блок открывается статьей Елены Трубиной, в которой размышления о взглядах позднего Уайта совмещаются с воспоминаниями автора о встречах с ним. В частных разговорах отношение Уайта к истории и к институту академической науки предстает не просто теоретической позицией, а глубоко личным, пережитым опытом: междисциплинарный теоретик «расплачивается» за свою свободу нарушения границ собственной маргинализацией в профессиональных кругах, а институт производства исторического знания работает — как и любой другой социальный институт — репрессивно, пытаясь подавить того, кто обнаруживает его политическую подоплеку. (Впрочем, Уайт все же получил признание научного сообщества, звание заслуженного профессора и высокий рейтинг цитируемости в работах историков следующих поколений. Хотя подобная классикализация, пожалуй, едва ли не более опасна, чем статус критически настроенного маргинала, так как превращает теоретические труды в неосмысляемый памятник их автору.)
То, что предлагается взамен дискредитированного профессионального знания, — особого рода публичная история — детально анализируется в статье Андрея Олейникова. Здесь имеется в виду не дисциплина public history, а исследовательская позиция, аналогичная позиции публичного социолога в концепции Майкла Буравого: рефлексивная и предназначенная для внеакадемической аудитории. Во многом это та самая позиция критического маргинала, о которой шла речь выше. Она наиболее ясно заявлена в последней прижизненной книге Уайта «Практическое прошлое» (2014), где решающим для занятия историей объявляется кантовский вопрос «что мне следует делать?», предполагающий взгляд на общество с определенной этической и политической позиции, в то время как академическая историография предсказуемо оказывается борьбой консерваторов за символическую власть.
Игорь Кобылин и Федор Николаи, обращаясь к этим идеям Уайта, рассматривают их преимущественно в контексте вызванных ими полемик. Можно увидеть, как оппоненты Уайта подозревали за его позицией не меньшее, чем у академической науки, стремление захватить власть и канонизировать свой собственный подход (и, соответственно, самого себя как морального авторитета). Такие мысли действительно могут возникнуть, в том числе у российских историков, при чтении поздних работ Уайта, однако авторы статьи показывают, что в этом случае мы попадаем в ситуацию мисфрейминга, вычитывая из этих текстов то, что мы хотим в них найти, а не то, что вкладывает в них сам Уайт. Этическое и политическое практикование истории не предполагает самоканонизации — наоборот, оно стимулирует дальнейшую рефлексию над собственными основаниями и допускает свободный теоретический поиск, даже своеобразную «страсть», в которую мы погружаемся в процессе работы с прошлым. Ярким примером подобной свободной рефлексии об основаниях исторического познания и о практике историографии выступает заключительная статья подборки, предложенная Петром Сафроновым. Основываясь на уайтовской теоретизации письма об истории и истории-как-письма, Сафронов в своем философско-историческом очерке демонстрирует пути реализации собственной программы «материалистической» историографии.