Опубликовано в журнале НЛО, номер 5, 2018
Nicolosi R. Degeneration erzählen: Literatur und Psychiatrie im Russland der 1880er und 1890er Jahre.
Paderborn: Wilhelm Fink, 2018. — 410 S.
Взаимоотношения психиатрии и литературы — давно и прочно устоявшийся объект немецкоязычного литературоведения во всех его междисциплинарных сочетаниях. Если в 1960-х гг. исследовательская оптика была направлена на «психиатрический роман» как комплекс тем и мотивов, связанных с безумием[1], то в начале 2000-х она начала смещаться в сторону «сумасшедшего языка»[2] и нарративных структур, базирующихся на взаимопроникновении научного и художественного дискурсов. Монография профессора славистики Мюнхенского университета им. Л. Максимилиана Риккардо Николози органично вписывается в эту традицию с довольно редким объектом анализа — русской литературой[3].
В книге «Рассказывать дегенерацию: литература и психиатрия в России 1880—1890-х годов» сама дегенерация (вырождение)[4] рассматривается как нарратив в смысле «базового сюжета» (masterplot) или «большого повествования» (Meistererzählung), как «основная нарративная схема, <…> создающая повествовательную когерентность» (с. 14). Дегенерация, «развивающаяся в натурализме в модусе мифопоэтической наррации» (с. 24), становится у Николози понятием не менее широким, чем (семиотически более расплывчатое) безумие, стоявшее в центре аналогичных контактов зарождающейся психиатрии и литературы, скажем, в эпоху Просвещения или эпоху романтизма. «Вырождение» включает в себя практически весь арсенал физических отклонений и (морально-)психических расстройств, которые психиатрия каталогизировала в ходе своего стремительного развития с начала XIX в. до его конца, — от банального алкоголизма до химерической истерии. По мысли Ю. Линка, на которого во многом опирается Николози, идея дегенерации разрабатывалась французскими психиатрами Б.О. Морелем и В. Маньяном как «протонормалистский ответ» на «страх денормализации», который в XIX в. внушала крайне размытая граница между нормальным и патологическим. Как новая «модель толкования мира» (с. 32) теория вырождения содержала в себе не только антимодернизационное социокультурное измерение, но и неотъемлемый от психиатрии того времени нарративный компонент, наиболее ярким воплощением которого служит жанр клинической истории. Позаимствованные у литературы повествовательные методы позволяли компенсировать дефицит теории. Так, временная последовательность «эпизодов» (различных патологий) трактовалась с позиций дедуктивной логики: следование одного события за другим приравнивалось к следованию одного из другого, в результате чего аукториальный («всеведущий») рассказчик мог проводить единую «смысловую линию» — идею вырождения — через историю нескольких поколений одной семьи. Опираясь на нарратологическую терминологию В. Шмида и Ю.М. Лотмана, Николози выстраивает простую нарративную логику дегенерации. Она обладает началом, т.е. «разрывом» (Riss, fêlure) в генетическом прошлом семьи; серединой, т.е. чередой эпизодов, протекающих по монокаузальной схеме; и неизбежным концом — вырождением рода. Главными признаками нарратива дегенерации оказываются, с одной стороны, повторяемость различных патологий как эпизодов одной и той же истории, а с другой — принципиальная бессобытийность таких текстов, поскольку «протагонисты отдельных клинических историй “врождаются” в уже существующий мир вырождения, из которого им уже не выйти. Их метаморфозы через различные патологии <…> представляют собой не очередные переходы границ, а подтверждение одного медицински и семиотически неизменного состояния (état)» (с. 41).
Содержащийся в психиатрических жанрах нарративный потенциал способствовал взаимопроникновению научных и художественных практик и, как результат, формированию общего психопатологического дискурса эпохи. Французский натурализм охотно влился в это течение, а «принципиальная переводимость нарративной модели дегенерации в фикциональные категории» (с. 43) породила европейский дегенеративный роман, главным образцом которого стала семейная эпопея «Ругон-Маккары» (1871—1893) Э. Золя, «родоначальника всех дегенеративных текстов» (там же). Оставляя за кадром увлекательную историю рецепции психиатрических идей в творческой методологии Золя[5], Николози концентрируется на «эпистемологической повествовательной системе художественного натурализма» (с. 44), в котором психиатрическая концепция вырождения обрела благодатную почву. В соответствии с повествовательной логикой теории вырождения дегенеративный роман стремится к «сжатию» (Implosion) повествования и редукции событийности, поскольку каузальность приобретает статус закономерности: «Становление фикционального мира предполагает здесь не событийные преобразования, а постоянное подтверждение биологического порядка» (с. 47), т.е. всякий новый эпизод в истории упадка целого ряда поколений оказывается повтором, и чем дальше, тем больше внутренний мир произведения застывает в своей предсказуемости и фаталистической неизменности.
Если во Франции дегенеративный роман — это междискурсивный продукт научно-художественного обмена, то в России он сугубо литературный плод интенсивной рецепции Золя в 1870-х гг., существенно обогнавшей научную рецепцию идеи дегенерации в еще только становящейся российской психиатрии. При этом, несмотря на преимущественно критическую позицию по отношению к французскому натурализму в его «дегенеративном» («научном», «экспериментальном») варианте, русская литература внесла существенный вклад в его развитие. Первыми в этом ряду по праву стоят «Господа Головлевы» (1875—1880) М.Е. Салтыкова-Щедрина[6]. Семейная хроника Головлевых «гипертрофирует натуралистические методы настолько, что нарратив вырождения становится обсессивным повторением неизменной структуры» (с. 65). Головлевы не просто проходят присущее героям натуралистической литературы дегенеративное развитие; дегенерация служит «сюжетоформирующим принципом на макро- и микроуровне, так как одна и та же структура вырождения повторяется в каждой главе» (с. 75), что ведет к «нарративному сжатию» романа и редукции событийности. Как и способность человека к изменениям, сужается допустимое пространство его действий: Головлево, Дубровино и Погорелка представляют собой единое закрытое пространство, безнадежное в своей клаустрофобической тесноте и приходящее в такую же запущенность, как и населяющие его вырождающиеся персонажи. Пространственная обреченность инфицирует и биологически детерминированную близость Головлевых: натуралистическую сексуальную близость героев Золя Салтыков-Щедрин заостряет в «принудительной интимности» Головлевых. В анализе этого романа убедительно показаны не только трансфер идеи дегенерации на почву русской литературы, но и ее трансформация. Так, Салтыков-Щедрин скрещивает эту идею со своей концепцией призрачности русской действительности (отчуждение от реальности протекает параллельно с дегенерацией персонажей) и разоблачает семью Головлевых как «симулякр» (с. 92). Симулируется в романе даже событийность: персонажи осознают собственную дегенерацию (что существенно отличает их от героев Золя), но типичное для реализма «прозрение» приходит слишком поздно: персонаж, «неспособный к событийному моральному “воскрешению”» (с. 98), осознает свою несостоятельность, что и повышает трагический модус дегенерации.
Более сложную вариацию дегенеративного нарратива представляет для Николози роман Ф.М. Достоевского «Братья Карамазовы», который он трактует как литературный ответ на «экспериментаторские» идеи Золя. Здесь же он вводит термин «reductio ad absurdum», обозначающий один из главных методов осмысления (и опровержения) идей натурализма в русской художественной литературе. Так, Достоевский перенимает структуру и нарративную логику экспериментального романа Золя и выстраивает типичный натуралистический мир, инфицированный детерминистскими и биологистскими идеями, для того чтобы вскрыть внутренние противоречия и ложную предпосылку такого моделирования мира, разоблачить его обманчивые структуры порядка и выдвинуть против позитивистского детерминизма тезис о преимуществе свободной воли перед любого рода биологизмом. Один из центральных вопросов романа: «Передается ли карамазовщина по наследству как нечто биологически непреодолимое?» — Николози рассматривает с точки зрения дискурсивных и интертекстуальных связей романа Достоевского с романным циклом Золя. Достоевский делает важный шаг в развитии жанра дегенеративного романа: проблема наследственности осмысляется теперь не на уровне аукториального рассказчика, а посредством полифонической организации текста. Часто критикуемую современниками поэтологическую идею «эксперимента» Золя Достоевский реализует путем ее дупликации: с одной стороны, автор экспериментирует на персонажах, а с другой — персонажи сами выстраивают умозрительные эксперименты и проводят их эмпирически: «…гипотеза должна демонстрироваться не только чередой действий, но и ex negativo — крахом эмпирических экспериментов, обнаруживающих “ложную” исходную гипотезу, в самом действии» (с. 128). Полемичную по отношению к Золя гипотезу проводимого Достоевским эксперимента Николози формулирует так: «Насколько опасно, когда человек думает, что “работает” как натуралистический персонаж?» (с. 127). Интертекстуальные (сюжетно-схемные) параллели с «Ругон-Маккарами» оказываются лишь формальным следованием отдельным критериям дегенеративного романа: на примере различных судеб Дмитрия и Ивана Достоевский наглядно демонстрирует содержащийся в дегенеративной биологической силе потенциал ее преодоления — через метафизическую природу человека в противовес сугубо физиологической. Однако в образе Смердякова, наделенного «психофизическими стигмами вырождения» (с. 143) и при помощи убийства пытающегося (тщетно) освободиться от своей функциональной и биологической детерминированности, Николози видит слабое место писательской концепции — он пишет о «тревожной биологистски-детерминистской тени», которую Смердяков бросает «на контрафактический ответный эксперимент Достоевского» (с. 144), сложность и семантическая амбивалентность которого плохо сочетаются со стройной структурой (анти)тенденциозного романа.
Более успешной реализацией полемического осмысления «эксперимента» Золя Николози считает роман Д.Н. Мамина-Сибиряка «Приваловские миллионы» (1883), также обнажающий несостоятельность теории дегенерации на эпистемологическом и метафикциональном уровнях. С одной стороны, повествование строится на психофизическом и социальном падении династии Привалова, т.е. на дегенерации как могущественной интерпретативной модели мира. Однако когда развитие сюжета доводит дегенеративный процесс adabsurdum (Привалов не просто не дегенерирует, но даже получает здоровое потомство), вырождение обличается как фиктивная структура. Тонкая игра в романе с семантикой наследования, апеллирующей как к генетической наследственности, так и к материальному наследству, показывает, как терпит крах сверхсемантизация дегенерации. Идея вырождения дискредитируется и на уровне сюжета: в то время как психофизические отклонения Привалова оказываются лишь ситуативными состояниями, а не наследственной предрасположенностью, дегенерация охватывает Лоскутова, не включенного ни в какую линию наследования. Моделирование дегенерации в очередной раз оказывается симулякром, минус-приемом (Лотман), указывающим в романе на непредсказуемость природных сил, решающих судьбу человека, что аналогичным образом разоблачает и типичную для дегенеративных теорий оппозицию сильных и слабых индивидов, успех и крах которых оказываются в итоге независимыми от их витальности. Николози характеризует «Приваловские миллионы» как «смертельный удар по повествованию дегенерации» (с. 165) и тем самым как конец первой, литературной (или, точнее, чисто литературной) фазы вырожденческого дискурса в России[7].
Вторая фаза знаменуется для Николози развитием русской психиатрии в середине 1880-х гг., которое сделало возможным междискурсивное развитие дегенеративных мотивов. Возможно, такое деление на «до» и «после» слишком грубо (по крайней мере для литературы), поскольку существенно упрощает историю психопатологического дискурса в XIX в.: достаточно вспомнить хотя бы Гоголя или раннего Достоевского, учитывавших опыт зарубежной психиатрии в отсутствие отечественной, о чем Николози, к сожалению, умалчивает. Но появившаяся в 1880-х гг. возможность непосредственного диалога между психиатрическим и художественным дискурсами имела, действительно, большое значение для русской культуры, поскольку открыла обширный материал для освоения в литературе и науке.
Российская психиатрия того времени переняла у западной идею дегенеративной наследственности в качестве универсального объяснения нервных и психических заболеваний, а саму дегенерацию связала с социальной девиантностью, что помимо унаследованных и наследуемых психофизических аномалий включило в поле зрения «губительные» процессы модернизации и прочие социальные факторы. Николози соглашается с Дж. Бир, указавшей на амбивалентный статус специфически русского дискурса дегенерации, в котором последняя предстает «и как манифестация “атавистических” состояний отстающей, нецивилизованной России, и как следствие “пагубных” процессов модернизации, таких как капитализм, урбанизация и т.д.» (с. 183). Девиантность понималась при этом как явление вездесущее, поэтому нормальность нужно было не защитить, а сперва вообще создать. Довольно быстро дегенерация превращается в повсеместный «культурный нарратив раннего европейского модерна» (с. 185) с соответствующими культурно-пессимистичными образами «нервнобольного общества» в психиатрии[8]. Сразу же вплетенная в этот нарратив неврастения, которую психиатр П.И. Ковалевский даже назвал «русской болезнью», была «растиражирована» как признак не только психофизического, но и морального разложения русского социального организма, последствия которого усматривались в сфере социальной девиантности, а наследственность служила мотором вырождения, которое уже просто преподносилось как нечто неоспоримое.
Далее Николози прослеживает обратное движение междискурсивной практики — от литературы к психиатрии, обращаясь к практикам психиатрического письма, выдвигающего прогрессию дегенеративных состояний на передний план. Парадоксально, что именно литература позволяла маскировать литературоведческую некомпетентность психиатров. Так, В.Ф. Чиж в исследовании «Достоевский как психопатолог» (1885) использует трафарет вырожденческого нарратива, чтобы (посредством сегментации и перестановки) изложить в убедительной повествовательной последовательности дегенеративные процессы как раз у тех героев Достоевского, которые были для писателя парадигматичными фигурами моральной в христианском смысле «регенерации», — Дмитрия Карамазова и Родиона Раскольникова. В «Истории болезней» (1894) Ковалевского повествовательная схема дегенерации реализуется сугубо литературным путем — посредством изложения истории вымышленной семьи Демидовых, причем с применением полного арсенала описанных выше нарративных средств дегенеративного повествования.
Образцовым примером столь же прямого диалога литературы с психиатрией выступает повесть И.И. Ясинского «Старый сад» (1883), в которой терпит крах попытка героя вырваться из дегенеративного нарратива путем вписывания себя в регенерирующий нарратив народников. Наметившаяся у Ясинского эстетизация вырожденческого нарратива, отчасти предвосхитившая повествовательные модификации последнего в эпоху fin de siècle, находит продолжение в романе «Из новых» (1887) одного из главных популяризаторов натурализма в России — П.Д. Боборыкина. Как и герой Ясинского, вырваться из предписанного нарратива пытается нервнобольная героиня Боборыкина, в итоге обнаруживающая свое бессилие перед властью дегенеративного повествования. Хотя этот роман и следует общей логике вырожденческого нарратива и подтверждает концепцию Николози, есть в его «неврастенической наррации» и существенное для развития литературы модерна новшество: в текст вводится «нарративная спесь» (narrative Hybris (с. 230)) и посредством частой смены внутренней и нулевой фокализаций развиваются уже перформативные качества психопатологического повествования, которых Николози, к сожалению, не затрагивает.
Сатирический рассказ Мамина-Сибиряка «Тот самый, который…» (1893), разоблачающий дегенеративную теорию как лживую симуляцию и социальную конвенцию, знаменует для Николози радикальную смену повествовательных моделей дегенерации. По сути, в русской литературе перестают появляться дегенеративные романы — по крайней мере вписывающиеся в концепцию Николози: построенные по нарративным схемам дегенерации и базирующиеся на интердискурсивных практиках психиатрии и словесного искусства. Но семантика вырождения уже успела «выйти из берегов»: дегенерация стала ключевым понятием целой эпохи, расхожей моделью толкования мира, утратившей элемент дегенеративной наследственности — во многом благодаря интенсивной рецепции «Вырождения» (1892—1893) Макса Нордау в русской и европейской культуре. Но, несмотря на то что нарратив дегенерации в его изначальном, психиатрическом виде как будто и уходит из литературы, Николози обнаруживает его в двух областях, тесно связанных с проблемой вырождения в биомедицинском дискурсе.
Первая из них — западная криминальная антропология. Ее рецепция в России по времени совпала с рецепцией теории дегенерации, вот почему, например, харьковская школа судебной психиатрии изначально рассматривала преступление и помешательство как явления человеческого вырождения и способствовала развитию криминологических повествовательных моделей, в которых дегенеративный нарратив дополнялся «мифопоэтическим моделированием прирожденного преступника как олицетворения зла» (с. 262). Так, «Судебно-психиатрические анализы» (1880) Ковалевского, опирающиеся на терминологию Ч. Ломброзо, выставляют напоказ ужасающую и вместе с тем завораживающую антропологическую инаковость прирожденных преступников как урожденных дегенератов, которую «усмиряет» психиатр-рассказчик, проявляя тем самым свою «семиотическую власть» (с. 266). В детективном жанре записывает свои судебно-психиатрические наблюдения и Чиж, примеряя на себя роль и детектива, и диагноста, другими словами — аукториальной инстанции власти, указывающей на «моральное извращение» преступника. Иным путем идет криминальная художественная проза; символична в этом смысле провальная встреча Ломброзо с Л.Н. Толстым в Ясной Поляне в 1897 г. (см. с. 244—246). Русская литература обращалась скорее к сентименталистским нарративам и рассматривала преступника не как атавистическое существо, но как «несчастника». Столь же редко к антропологической или медицинской инаковости преступника обращается и «каторжная» литература (Достоевский, Н.М. Ядринцев и др.), при том что психиатры, в особенности Чиж и Ковалевский, в своем прочтении «каторжной» литературы на рубеже веков адаптируют ее под свои нужды. Так, Достоевский превращается в гениального криминолога, в своих героях якобы предугадавшего различные типы преступников, в том числе и прирожденного преступника, а вся русская «каторжная» литература оказывается удачно вписанной в криминальную психологию. И сами биомедицинские теории преступников нередко оказывались на «скамье подсудимых» (с. 281) у литераторов, дискредитировавших и высмеивавших авторитет судебно-психиатрических экспертов («Братья Карамазовы» Достоевского, «Воскресение» Толстого) и пытавшихся реиндивидуализировать и регуманизировать преступника как жертву жизненных обстоятельств («Рассказ ночного вора» (1900) А.И. Свирского и др.). Своеобразной гетеротопией, в которой Николози находит отражение идей криминальной антропологии, выступают трущобы Москвы и Петербурга как пространства моральной деградации («Петербургские трущобы» В.В. Крестовского (1867), «Трущобные люди» В.А. Гиляровского (1887), «Погибшие люди» А.И. Свирского (1898)), хотя и в «трущобной литературе» «естественная» склонность человека к преступлению объясняется не столько его биологической монструозностью, сколько чудовищностью самого пространства[9].
Вторая область, в которой Николози обнаруживает следы дегенеративных нарративов, — это дарвинизм с его ключевым понятием «борьба за существование». Многозначность этой метафоры обусловила различные трактовки дарвинизма и по-разному воплотилась в романе «Хлеб» (1895) Мамина-Сибиряка и в повести «Дуэль» (1891) А.П. Чехова. Обкатанным еще на «Приваловских миллионах» методом reductio ad absurdumМамин-Сибиряк показывает несостоятельность биомедицинского нарратива в качестве средства описания хаотичных капиталистических процессов. Теперь уже не дегенерация (она присутствует лишь в небольшом сюжетном ответвлении), а борьба за существование как «базовый сюжет» структурирует внутренний мир текста. Элементарный (или кажущийся таковым) нарратив заставляет думать, будто события развиваются по законам природы: ворвавшийся в Заполье капитализм трактуется как антропологическая борьба между сильными и слабыми — новыми капиталистами и старыми купцами. Однако в романе отсутствует типичная для натурализма «каузальная механика» борьбы за существование. Неожиданные и противоречащие логике дарвинизма события разоблачают модель борьбы за выживание как ложную семиотизацию неконтролируемых капиталистических процессов, аналогичных природным. Чехов же, страстно интересовавшийся Дарвином, не просто насыщает повесть множеством интертекстуальных связей с его работами, но и показывает амбивалентность дарвиновской аргументации, колеблющейся между поддержкой слабых (сочувствием) как моральным законом, с одной стороны, и протоевгеническими идеями, с другой, между естественным и сексуальным отбором и обеспокоенностью дегенерацией человека в современной цивилизации. Если в случае с Достоевским Николози охарактеризовал полемику «голосов» о дегенеративности как «полифоническую», то у Чехова — в дебатах фон Корена, Лаевского и Самойленко — она становится уже «какофонической» (с. 347). Лишь чуть было не состоявшееся убийство Лаевского завершает дарвиновскую борьбу между ним и фон Кореном и устраняет дарвиновскую риторику из нарратива «Дуэли», раскрывая внутренний мир повести «во всей своей жалкой наготе и душераздирающей банальности» (с. 361).
Эпилог монографии, кажется, уже вовсе не касается дегенерации как нарратива психиатрии. Вместо этого в нем на примере утопии «Рай земной, или Сон в зимнюю ночь» (1903) биолога К.С. Мережковского, старшего брата символиста Д.С. Мережковского, рассматриваются затронутые выше протоевгенические идеи. Этот «эротизированный проект довольно безвкусного педофильского рая» (с. 367), насыщенного картинами брутальной расовой гигиены, представляет собой для Николози важный этап в развитии русских дегенеративных нарративов, являясь своего рода экстремальной терапией той нервозности, которая в XIX в. считалась и причиной дегенерации, и ее синдромом, и во многом предвосхищая возникновение советской евгеники 1920-х гг.
При этом нельзя не заметить, что в строгом смысле слова — как продукт междискурсивной практики литературы и упомянутой в заглавии книги Николози психиатрии — дегенеративный нарратив как способ организации текста уходит из литературы в 1890-е гг., как уходит он и из самой монографии уже на пятой главе. В отдельных произведениях вырождение еще остается на уровне тем и мотивов, но в целом исчезает на уровне повествовательных схем. Возможно, дегенерация возвращается в более широкое русло, из которого вышла, — в психопатологический нарратив литературы как ее самое «большое» и продолжительное повествование — в форме перформативного изображения отклонений[10], кратким намеком мелькнувшего в той же пятой главе при разборе оптических сдвигов и речевых трансформаций в повести Боборыкина и лишь затронутого в Эпилоге упоминанием «Мелкого беса» Сологуба, который изображает разложение психики, как это делал уже, скажем, Достоевский в «Двойнике». Так или иначе, это родственная, но самостоятельная тема. Очерченный на последних страницах книги «ренессанс» дегенеративного романа в русской постреалистической литературе (А.В. Амфитеатров, И.А. Новиков, И.С. Рукавишников, В.Я. Шишков, М. Горький) тоже еще только предстоит исследовать.
[1] См.: Irle G. Der psychiatrische Roman. Stuttgart, 1965.
[2] См.: Wübben Y. Die verrückte Sprache. Psychiater und Dichter in der Anstalt des 19. Jahrhunderts. Konstanz, 2012.
[3] Российская наука, похоже, только начинает осваивать этот внушительный комплекс интердискурсивных практик психиатрии и литературы (см., например: Сироткина И.В. Классики и психиатры: психиатрия в российской культуре конца XIX — начала XX века. М., 2008), в то время как гораздо интенсивнее его (равно как и саму историю российской психиатрии) разрабатывали англоязычные исследователи (Д. Бир, Дж. Браун, А. Бринтлигер и др.).
[4] В духе анализируемой эпохи эти термины употребляются в работе как равнозначные.
[5] Ср.: Link-Heer U. Über den Anteil der Fiktionalität an der Psychopathologie des 19. Jahrhunderts // Zeitschrift für Literaturwissenschaft und Linguistik. 1983. № 51/52. S. 280—302.
[6] Как на претекст «Головлевых» Николози указывает на «Захудалый род» (1874) Н.С. Лескова: хотя и лишенный медицинской тематики натуралистического толка, этот роман обнаруживает повествовательную схему генеалогического «увядания» (с. 66), предвосхитившую и некоторые нарративные методы Салтыкова-Щедрина.
[7] Ср.: Николози Р. Эксперименты с экспериментами: Эмиль Золя и русский натурализм / Пер. с нем. И. Воробьевой и М. Варгин // Новое литературное обозрение. 2015. № 134. С. 202—220.
[8] Ср.: Николози Р. Нервный век: российская психиатрия конца XIX века и «вырождение» общественного организма / Пер. с нем. Н. Ставрогиной // Новое литературное обозрение. 2018. № 149. С. 374—390.
[9] О нарративных моделях изображения врожденной преступности см.: Николози Р. Преступный тип, Ломброзо и русская литература / Пер. с англ. Н. Ставрогиной // Новое литературное обозрение. 2017. № 2. С. 144. С. 360—382.
[10] См. о нем: Ташкенов С.П. «Язык для дураков»: безумие и идентичность в переводческой трансформации // Безумие: опыт иного (феноменологический подход) / Под ред. Д.Г. Литинской и А.Ю. Шеманова. М., 2017. С. 166—180.