Опубликовано в журнале НЛО, номер 5, 2018
Здесь я предлагаю нечто вроде мемуарных заметок (с сопутствующими соображениями), как ни странно ощущать себя в роли их автора. Как все позднесоветские дети, я воспитывался на стихах Сапгира и мультфильмах по его сценариям. В перестроечном «Новом мире» была подборка стихов из «Развития метода» — очень впечатлившая. Довольно рано, классе что ли в седьмом-восьмом, начав собирать собственную библиотеку, я купил синенький том сапгировских «взрослых» стихов — глезеровское издание. Помню, была еще в те времена какая-то передача, где Вознесенский представлял Сапгира и К. Кедрова. Чуть позже, когда появился легендарный книжный салон Марка Фрейдкина «19 октября», я стал старшим уже школьником и в промежутке между школой и институтом наведываться туда. Не имея никаких литературных знакомств, потому зная не много имен из современной поэзии (но все же зная — по толстым журналам, «Театру», «Юности», «Огоньку»), я начал собирать собственную коллекцию оной — и надо сказать, что подчас книги находились с именами совершенно неизвестными, но стихи поражали (я преимущественно оказался прав — именно так, методом осознанного тыка, были впервые обнаружены Александр Величанский, Вадим Козовой, Сергей Стратановский…). Таким образом к моей сапгировской библиотеке прибавились «Сонеты на рубашках» и «Московские мифы».
Именно в «19 октября» я впервые увидел Сапгира вживую — они, на пару с Григорием Остером, что-то смотрели на полках. Очень, мучительно хотелось подойти с идиотской репликой вроде: вот, Генрих Вениаминович, я тоже пишу стихи, — но было слишком стыдно, да и глупо это бы выглядело. Второй раз, уже в институте, я был в некой неопознаваемой и явно давно не существующей галерее на совместном вечере Сапгира и Игоря Холина. Там я тоже не решился подойти — возможно, особенно перед суровым и отрешенным Холиным, с которым мне потом удалось пообщаться совсем эпизодически и считаное число раз. Наконец, тогда же, в 1995-м, я оказался в Музее Вадима Сидура на юбилейном вечере Константина Кедрова. Там много кто был: Вознесенский, Холин, академик Виталий Гинзбург, Вадим Рабинович — и Сапгир. Тут, как положено на третий раз, я и решился. Сапгир отнесся к юному выскочке дружелюбно и как-то совершенно буднично, дал свой телефон, предложил позвонить. Что я через несколько дней и сделал, был приглашен, и с тех пор в квартире на Новослободской (или в иных местах, где тогда обитал Сапгир) я появлялся практически каждую неделю.
Было множество встреч, конечно, и на разного рода вечерах — особенно в Георгиевском клубе Татьяны Михайловской и в салоне «Классики XXI века» в Чеховке, который вела, после того как Руслан Элинин заболел, Елена Пахомова. Были у нас впоследствии и совместные выступления (первое, довольно странное, «на три поколения» — промежуточное олицетворял Герман Гецевич, — в ЦДРИ, под музыку Сергея Летова), и поездки (главная — петербургская часть фестиваля «Genius loci»).
Самым главным, однако, было общение с Сапгиром в его кабинете один на один (изредка появлялись и другие люди, но Сапгир, кажется, не очень любил смешивать гостей). Выпивали, конечно (несколько втайне от жены Сапгира Милы), но крайне умеренно. А так разговор шел обо всем. Генрих Вениаминович придерживался того несколько старомодного мнения, что поэты должны читать друг другу стихи (ну или, реже, фрагменты прозы — именно тогда Сапгир начинал активно писать прозу и фактически на моих глазах создавались различные редакции мини-романа «Сингапур» и повести «Дядя Володя»). Начинал я, Сапгир обычно просто отмечал то, что ему казалось удачным, без всякой учительской дистанции, — хотя сейчас я уверен, что дело было не в моих ученических опусах, а в том, что изредка возникал какой-то резонанс с тем, о чем он в данный момент сам думал (так, он совершенно необъяснимо для меня полюбил такую в духе библейского стиха и Уитмена поэму «Разговоры камней», которая явно пересекалась не столько с его литературными идеями, сколько с философскими размышлениями). Потом Сапгир читал что-то новое. Он уже тогда овладевал компьютером — и овладел довольно быстро, что, конечно, создает некоторые проблемы для текстологов позднего Сапгира (несколько лет перед смертью Сапгир, кажется, писал уже прямо на клавиатуре, причем практически всегда). Этим своим умением он слегка даже бравировал перед иными представителями старшего поколения.
Разговоры если возникали о стихах, то скорее о самых неожиданных: о второстепенных русских классиках, которых Сапгир превосходно знал, о Данте, о том же Уитмене, о Пушкине, конечно (Сапгир был блестящим читателем-исследователем: стоит вспомнить хотя бы филигранные «Черновики Пушкина»). Говорил с нескрываемой симпатией о битниках и Буковски (которого как раз тогда начали переводить — и они печатались в важном для Генриха Вениаминовича журнале «Стрелец»), неожиданно о Ксении Некрасовой. Об историческом авангарде он говорил редко и без особенного интереса (даже о Хлебникове). Крученыха вспоминал скорее как персонажа, нежели как автора, хотя и восторженно, со всей ему присущей энергией, как-то цитировал «Дыр бул щыл». Вообще о старших современниках или ровесниках он говорил скорее как о персонажах, нежели как об авторах, рассказывал всякие истории. Многие из них широко известны (например, как Сапгира выгнали из Союза писателей почти сразу после принятия за устроенный им вечер СМОГа, после чего в какой-то газете его обозвали «фюрер смогизма»; или как Слуцкий объяснял, что Сапгир формалист и поэтому у него должны хорошо получаться детские стихи), другие не столь, но они и были менее выразительны. О соратниках по Лианозову Генрих Вениаминович говорил по-разному: Холин ощущался им почти как брат-близнец, Евгений Леонидович Кропивницкий вспоминался или упоминался часто и с неизменным любовным почтением, о Сатуновском также речь была всегда тепло-уважительной, но более отдаленной. Про Всеволода Некрасова Сапгир говорил всегда с явственной затаенной обидой и непониманием (говорил иногда жестко, этого я передавать не буду) — насколько я могу понять, это было взаимное чувство. Про Лимонова обыкновенно вспоминались его умения в пошивке брюк и переплетном деле, но и о стихах его пару раз звучали вполне добрые слова. Из иных современников часто звучали имена Эренбурга, Слуцкого, Назыма Хикмета («высоких покровителей» лианозовцев). Айги был Сапгиру интересен, хотя и не вполне близок; Бродский упоминался как само собой разумеющийся культурный факт, но не более того; Хвостенко ощущался как собрат и вообще близкий поэт. Пригов и Рубинштейн признавались своими, но в каком-то не очень формулируемом смысле — не вполне. Постакмеистическая линия — почти вся — была ему, кажется, совсем чужда даже не по поэтике, а по самому, что ли, способу их поэтического существования, при том что и Ахматову, и Мандельштама Сапгир знал насквозь и ценил.
Чуть ли не с большим интересом Генрих Вениаминович говорил всегда о художниках — и старых, и его современниках. Известная сапгировская коллекция представляет собой почти полный каталог независимого русского изобразительного искусства 1960–1970-х. Думаю, невозможно об этом горячем сочувствии именно художественному мастерству сказать лучше, чем сам Сапгир в поэме «Жар-птица», этом мартирологе художников-нонконформистов: «чудовищная грозовая / собою из себя сияя / воссев на блюде / на Христовом обеде / Жар-птица кличет призывая / усопших мастеров к беседе: / — славные мои художники / живые во граде / пьяницы ругатели безбожники / девок запрягатели / враги-предатели / завсегдатаи кабака / все — до последнего слабака / прилетайте / отведайте облака — / птичьего моего молока».
Конечно, бывали разговоры и более легкие, обычно застольные, если меня звали потом обедать или когда я приезжал в Красково, где Мила и Генрих Вениаминович снимали дачу — совсем рядом с Георгием Александровичем Баллом, замечательным прозаиком, с которым я дружил и после смерти Сапгира — и тоже до последних его дней… Речь тут часто могла заходить о политике, что сейчас вспоминается несколько странно, настолько за эти двадцать без малого лет сместились акценты и трансформировались смыслы. Помню, как Сапгир прочитал (точнее, проскандировал) старый свой экспромт (не знаю, зафиксирован ли он где-либо): «Палестинский / патриот / сел в английский / самолет. / Пассажиров жал-ко — / вот и вся считал-ка». Помню, как Сапгир говорил про ЦДЛ, объясняя, почему не любит туда ходить: «Да там все стены пропитаны кровью!» По злобному сарказму судьбы, прощание с Сапгиром было именно в малом зале ЦДЛ…
Давид Шраер-Петров и Максим Шраер в своей несколько странной книге о Сапгире (зато это все-таки пока единственное монографическое исследование его творчества) говорят о глубокой вовлеченности Сапгира в еврейскую культуру. Со мной ничего такого Сапгир не обсуждал, скорее любил фантазировать на темы индуизма и буддизма, находя в этих традициях много общего со своими воззрениями. С третьей стороны, известно, что он принял (в Америке, но в православном храме) крещение. Не вижу здесь противоречий: интерес Сапгира к разным традициям, конечно, был больше чем просто культурологический. С другой стороны, он явственно не был религиозным человеком в сколь-нибудь конфессиональном смысле. Он был, конечно же, экуменист, но экуменист не структурный, идеологический, а, так сказать, природный. К загадке поэтики и вообще фигуры Сапгира позволяют, возможно, подступиться ценимые им философы. Начитан в этой области Сапгир был хаотично (в отличие от мировой и особенно русской поэзии, известной ему досконально — можно судить по обмолвкам, указывавшим на поэтов, в иных контекстах не упоминавшихся). Но имена Шопенгауэра и особенно Анри Бергсона он произносил с явственным почтением. В другие разы он говорил, что ему очень нравится, что писал Лосский. С очевидным интересом однажды был назван Семен Франк.
Сапгир если себя как-то и определял, то соотносил явственно с интуитивизмом, и это, конечно, тот нечастый случай, когда самопознание художника вполне адекватно.
Здесь есть много объяснений близости Сапгира к визуальности, его расположенности к изобразительному началу.
Более интересно сочетание такого рода «стихийного интуитивизма» с безусловным формальным мастерством Сапигра. Думается, это можно объяснить неконцептуальностью формального для Сапгира (и для Холина) — в отличие от Некрасова. Конкретизм лианозовцев был многопланов, и когда Всеволод Николаевич выделял из сапгировского корпуса текстов именно прославленный сборник «Голоса», он закономерно требовал некоторой художественной последовательности, своего рода линейности развития творческой установки. Знаменитое сапгировское (и, опять-таки, холинское) писание книгами или циклами принципиально отлично от сборников Д.А. Пригова: последний все-таки избирает каждый раз определенный угол деконструкции дискурса, Сапгир же и Холин выстраивают сетку приема, где и маска, и ролевая игра значимы, но целостность затекстового автора никак не подвергается ревизии, разве что вместе со всем бытием.
В этом смысле поздние книги Сапгира — «Предшествие словам», «Тактильные инструменты» — это не деконструкция, а поиск специфического потока, в котором нет места анализу субъект-объектных отношений, а есть их растворение в исчезающем в свою очередь мироустройстве (здесь из концептуалистов Сапгиру ближе, пожалуй, окажется Андрей Монастырский, при очень многочисленных оговорках).
Такого рода исчезающая позиция — так резко контрастировавшая с фееричной манерой сапгировского авторского чтения, энергии которого хватило бы на многих авторов! — возможно, объясняет тот способ общения, который был характерен для Сапгира в последние его годы (вспоминают, что в молодости он вел себя несколько иначе, но не мне судить). Часто — и совершенно справедливо — говорят о внимании и доброжелательстве Сапгира к молодым авторам, и я сам на себе испытал это внимание, которое так редко встретишь. Но дело, возможно, все-таки в том, что для Сапгира не очень важен был возраст собеседника, и он не то чтобы покровительствовал молодым, а просто будто бы и не замечал разницы в возрасте. Это не было равнодушием, напротив, но и не было подчеркнутым уважением старшего по отношению к младшим (именно поэтому, называя Сапгира Учителем, я имею в виду нечто иное, нежели принято обыкновенно). Это был сам принцип существования и, видимо, результат жизненной эволюции, а во многом и эволюции поэтической — от гротеска к дуновению, шуршанию, шорохам, тишине: «(задумчивый вдох / и выдох) // (покачивание головой: вдох — / нет входа) // (покачивание головой: выдох — / нет выхода) // (вдох размышляющий / выдох) // (вдох озадаченный / выдох) // (вдох — / остановка на полпути) // (выдох — / забрезжил выход) // вдох — вход / выдох — выход».
Именно на презентации сборника «Поэзия безмолвия» в Чеховке в злополучный вечер 7 октября 1999 года мы все ждали Сапгира, но он не приехал. Наутро выяснилось, что он умер в троллейбусе, застрявшем в пробке. Они с Милой ехали на тот самый вечер, троллейбус был изолирован от мира, с Генрихом Вениаминовичем случился приступ. Он умер на груди Милы. Она говорила потом, что почти полчаса чувствовала, как сквозь нее уходит его жизнь. А не так давно не стало и Милы.