Опубликовано в журнале НЛО, номер 5, 2018
The Routledge Handbook of Philosophy of Imagination / Ed. A. Kind.
L.; N.Y.: Routledge, 2016. — XX, 481 p. — (Routledge Handbooks in Philosophy).
О том, что эта книга была задумана и написана философами для философов, свидетельствует все — и авторский состав, и способ аргументации, и преобладающая стилистика, и характер примеров и ссылок. В каждой из статей сборника дается срез мнений специалистов по относительно узкому вопросу, вынесенному в заглавие, каждая увенчивается списком релевантной литературы и списком «для дальнейшего чтения». Мысль развертывается последовательно, но в определенных дисциплинарных границах — «огороде», чужом для филолога, историка, культуролога.
Но, пожалуй, и не вовсе чужом. Литературоведу — возьмем для примера эту категорию потенциальных читателей — обследовать эту новую для себя территорию очень небесполезно. Хотя бы потому, что говорить о литературе, не говоря о воображении, невозможно, а развитого аналитического языка для этого у нас нет. Поэтому разговор и соскальзывает почти неизбежно в набор общих мест и на них зацикливается. Да, воображение — душа искусства; и да, это способность, с одной стороны, пассивно-воспроизводительная, а с другой — производительная, творческая (так рассуждал Кольридж вослед Канту и еще много кто вослед Кольриджу). Бесспорно и то, что в литературном тексте воображение воплощается в формах фикционального, условного, символического, фантастического. Этой совокупностью аксиом мы, в общем, и ограничиваемся, полагая по умолчанию, что анализом литературных форм можно заниматься и не вникая глубоко в работу их «сокрытого двигателя». Такой подход оправдан, если думать о литературе как о совокупности определенным образом устроенных текстов. Если, однако, думать о ней же как о сложно устроенной культурной практике, то с составом и функциями воображения придется разбираться более пристально. И в этом случае кропотливая работа философов, связанная с теоретическим описанием предмета, определением качеств, проведением разграничений и оттачиванием дефиниций, представит для всех нас существенный интерес[1].
С дефинициями, точнее, с определением воображения в целом, как выясняется, большая проблема. Вводную статью к сборнику его составитель (и один из авторов) Эми Кайнд начинает с сетований по поводу неопределимости воображения — при его интуитивной понятности и все более широкой доступности эмпирическому исследованию (на сотрудничество в этой области гуманитарных наук с нейронаукой многие сейчас возлагают надежды). Очевидно, что способность представлять (в образах, но не обязательно) то, чего нет, во-первых, не связана с истиной, во-вторых, всегда привязана к субъекту и, в-третьих, предполагает сотрудническое взаимодействие, в ходе которого люди коллективно преодолевают реальность, познавая ее. Этим очевидность исчерпывается, и начинаются вопросы.
В первом из шести разделов резюмируются подходы к воображению, предлагавшиеся в прошлом, — дан краткий абрис пока еще не написанной истории воображения как философской категории. Еще Аристотель в трактате «О душе» указал на ключевую роль воображения в соединении чувственно-конкретного и смыслового, т.е. в порождении мысли, — имея в виду то, что мысль не абстрактна только, но опирается (всегда!) на работу «внутреннего чувства». Представление о парадоксальной — чувственно-духовной и спонтанно-волевой — природе воображения стойко воспроизводит и последующая традиция. На взгляд Декарта (чьи рассуждения о воображении сосредоточены в основном в трудах, опубликованных посмертно, и никак не повлияли на его репутацию столпа рационализма), эта обманчивая, ненадежная способность «второсортна» сравнительно с интеллектом, однако важна и интересна именно тем, что обеспечивает контакт души и тела, служит основой человеческой жизнеспособности. Юм, размышляя о чувственности, образности мысли и сущностной ее зависимости от воображения, пришел к выводу, что невообразимое для нас не существует: мы можем вообразить и, следовательно, помыслить, например, гору из золота, замечает он в «Трактате о человеческой природе», но гору без прилегающей к ней долины, т.е. верх без низа, ни вообразить, ни, следовательно, помыслить не можем.
Ключевую роль в становлении современных концепций воображения сыграл, разумеется, Кант, предложив различать воображение репродуктивное — опирающееся на имеющийся опыт — и продуктивное — делающее возможным опыт как таковой. Он также подчеркнул посредническую, синтезирующую роль воображения, особенно ярко проявляющуюся в искусстве: художник-гений, соединяя чувственное и понятийное в режиме свободной игры, дает тому и другому наибольшую полноту выражения, поощряет нас видеть природу как преобразуемую в свете свободы. Гуссерль расширил представление о связи воображения и опыта: воображая не сам объект, а отношение к нему, мы создаем для себя его присутствие в особом режиме — как контролируемое сознанием, независимое от объективных природных законов. Благодаря воображению, мир открывается нашему пониманию «не как монолитная реальность, состоящая из действительных фактов, а как сложная, динамичная структура, имеющая, наряду с нормативным измерением, модальное и допускающая нашу свободу вносить в нее изменения», — обобщает «за Гуссерля» автор статьи Ю. Янсен (с. 79). Наконец, Сартр исследовал воображение как ключ к человеческой свободе: это не просто ослабленная форма восприятия (как считал Юм), а скорее способность выйти из объемлющего нас потока реального, дистанцироваться от него, определиться в возможных действиях.
Во втором разделе освещаются усилия современных философов отграничить воображение от явлений, смежных и сходных с ним, но часто неотличимых на уровне «здравого смысла»: убеждения, восприятия, воспоминания, грезы наяву, сна, галлюцинации, желания. Статьи в этом разделе очень конкретны, «техничны» и, несомненно, будут интересны тем, кто занимается соответствующими «разрезами» проблематики воображения. При чтении их возникает масса перекрестных ассоциаций, подсказывающих пути дальнейшего исследования, не только философского. Взять хотя бы мысль Сартра о том, что воображение предъявляет нам нечто отсутствующее в восприятии, но обязательно посредством чего-то, что в нем осязаемо присутствует, что «ангажирует» наше сознание, помогая ему произвести субститут отсутствующего объекта (analogon). Последний почти бесконечно гибок и предполагает два взаимоисключающих отношения к себе: он может быть либо используем, либо изучаем. Разумеется, литературный текст в его разнообразных ипостасях легко представить как такое отсутствующее присутствие. Верно и то, что, изучая текст как таковой, мы неизбежно теряем его из виду как средство «использования». А сосредоточение на процессе его «использования» предполагает новое видение, новые техники аналитического описания. В фокусе анализа теперь — подвижная система отношений, в которой текст-объект участвует наряду с субъектом и контекстом (а точнее говоря, множественными субъектами и контекстами). При моделировании этих отношений особую значимость приобретают посредующие структуры, слабо различимые, однако действенные, выявляемые благодаря теоретическому усилию. Сборник содержит неоднократные ссылки на типологию воображения (креативного и рекреативного), предложенную Грегом Кари и Йеном Равенскрофтом[2], и на ими же введенное понятие «i-desire». Последнее можно определить как воображаемое желание, или желание «в офлайне» — отъединенное от практического поведения. Обсуждая эту промежуточную категорию в статье «Воображение, подобное желанию»,Эми Кайнд подчеркивает ее ценность для объяснения таких сложных феноменов, как «считывание» чужого сознания или эмо-циональная вовлекаемость в вымысел. Другой пример работы с посредующей структурой — статья Джеймса Янга «Музыка и воображение». Тесная связь музыки и эмоций сама по себе довольно очевидна, пишет Янг, но при этом зачастую не ясно, выражает ли музыка эмоцию, или пробуждает, или репрезентирует ее; не ясно и то, кому эмоция принадлежит, кто определяет ее состав и вектор. Сочинитель? Исполнитель? Может быть, некий субъект-посредник, создаваемый воображением слушателя? Родственность этой виртуальной конструкции фигуре «имплицитного читателя», с которой литературоведов научила работать рецептивная эстетика, очевидна, но очевидно и то, что проблема не исчерпана и ждет новых подходов.
Третий раздел включает в себя статьи об эстетических функциях воображения. О них за последние два с половиной столетия написано немало, и уже сложился своего рода канон. В открывающей раздел статье «Искусство и воображение» Ник Уилтшер и Аарон Мескин пишут, что идеи И. Канта, Р. Коллингвуда[3], К. Уолтона[4], став «классическими», сохраняют ценность и в наши дни — отчасти потому, что постоянно подвергаются реинтерпретации. На рубеже ХХ—ХХI вв. дискуссия приобрела новый поворот, поскольку категория «искусство» утратила былую цельность. Творчество вообще и художественное творчество в частности все меньше связываются с системой правил, с внешней или внутренней целесообразностью; фокусом интереса все чаще становится то, как непосредственное чувство и чувственность, не изменяя своей природе, преобразуются воображением в многомерный эстетический опыт и в работу мысли.
Проблематика воображения и художественного вымысла обсуждается в статьях «Воображение и вымысел» Кэтлин Сток и «Вымысел и эмоция» Стейси Френд. Вымышленность, утверждает Сток, может рассматриваться как характеристика высказывания: интенция его автора — побудить читателя к воображению излагаемых событий безотносительно к их истинности. Ни одно художественное произведение не состоит сплошь из таких высказываний, зато их нередко содержит документальный текст, поэтому надежным дифференцирующим признаком их наличие или отсутствие считать нельзя. Различие между вымышленным и невымышленным предлагается поэтому рассматривать как жанровое — определяемое ожиданиями, которые предъявляются к тексту, и соответствующими способами оценки. Например, от мемуаров мы ждем истинности, а от исторического романа не ждем, как правило, разоблачительных откровений. В любом случае критерии отнесения к вымыслу исторически изменчивы (принципиальна лишь сама возможность его отличения от того, что в данном контексте определяется как настоящее, отвечающее реальности). Сток приходит к выводу, что при участии воображения создаются и «фикшн», и «нон-фикшн»; первый вид письма предписывает адресату акт воображения как «единственное необходимое и достаточное условие» восприятия (с. 215), второй — реакцию доверия, разделенного убеждения.
Проблема соотношения вымысла и эмоции не нова, как и вопрос: «Почему мы рыдаем по Гекубе?» Почему переживаем, испытываем яркие эмоции, читая о том, что заведомо не существует и никогда не существовало? Эмоция всегда содержит в себе когнитивный компонент, поэтому, как правило, мы не испытываем страха, сознавая мнимость угрозы. С другой стороны, возможно, что эмоции не обязательно опосредуются рациональным суждением, а больше связаны с целостной, телесно-аффективной реакцией на ситуацию. Возможно и то, что чувства, вызываемые вымыслом, — не «те же самые», что мы испытываем в реальных жизненных ситуациях. Со ссылкой на авторитетную книгу Т. Гендлер[5] Френд развивает мысль о том, что в акте воображения некоторое убеждение, во-первых, отображается зеркально, а во-вторых, «ставится на карантин»: его импликации и эффекты признаются действительными лишь для ограниченной области и не распространяются на обыденные практики и поведение (моему эмоциональному восприятию трагедии Шекспира не мешает знание о личности Ричарда III, почерпнутое из исторических источников). Однако и «понарошечными» эстетические эмоции нельзя назвать: мы не просто играем в них, но за них отвечаем и нередко узнаем из них нечто важное о себе.
Авторы статей четвертого раздела выясняют отношения между философией воображения и соответствующим направлением изысканий в современной когнитивной науке. Здесь как отдельная проблема предъявляет себя феномен сопротивления воображению. Он обсуждается в ряде материалов сборника, но особенно подробно — в статье «Когнитивная архитектура сопротивления воображению» Кенго Миязоно и Ляо Шэньи. Почему нам бывает трудно или даже невозможно вообразить что-либо? Как правило, потому, что трудно самоотождествиться с тем, что морально, эмоционально или эстетически неприемлемо, несовместимо с системой интериоризированных норм. При этом оказывается, что признать такое состояние как факт нам легче, чем признать его субъективно желаемым. Авторы ссылаются на работу упомянутого выше Г. Кари, который предложил различать воображение когнитивное и конативное: последнее подобно желанию и потому теснее связано с переживанием ценности[6]. Можно предполагать, что конативные структуры в целом более ригидны, чем когнитивные, или, что то же самое, наше рассудочное понимание в каком-то смысле «щедрее», шире наших эмоциональных реакций[7]. К тому же степень «вообразимости» одной и той же пропозиции оценивается по-разному в зависимости от типа текста: то, что вообразимо и даже «естественно», например, в тексте религиозном, в светском тексте может вызывать сопротивление. Признав нечто возможным в фикциональном мире, мы распространяем эту возможность, пусть чисто гипотетически, на мир реальный, а это уже эпистемологический вызов, с которым бывает нелегко справиться.
В статье Дастина Стоукса «Воображение и творчество» креативность определяется как создание нового (новизна, впрочем, всегда относительна), признаваемого в качестве ценности. Здесь протягивается линия преемственности от Канта к Сартру. Для Канта искусство — образец творческой активности, которая не подчинена внешней цели, необъяснима, непередаваема и непреподаваема; способность играть «эстетическими идеями», трансцендируя логические и языковые концепты, — исключительная привилегия гения. Для Сартра не только производство, но и восприятие произведений искусства — действие творческое, к тому же предполагающее творческое самопроизводство субъекта.
Отдельно рассматриваются (в статье «Воображение и притворство» Элизабет Пичуто и Питера Каррузерса) разные виды игрового поведения, в которых акты воображения воплощаются телесно (pretense). В чем смысл «понарошечного» использования банана в качестве телефонной трубки двухлетним ребенком? К игровому поведению способны и животные (котенок «как бы» охотится, щенки «как бы» дерутся и т.д.), но по разнообразию и широте спектра оно не идет ни в какое сравнение с детскими играми, а эти (внешние) игровые действия детей, в свою очередь, много проще, чем внутренняя активность, к которой располагает взрослого компетентного читателя произведение литературы. Подражательная игра доставляет нам удовольствие всегда, даже в том случае, если подражаем мы чему-то малоприятному, — возможно, потому, что при этом «включается» адаптивный механизм, способствующий развитию зрелых форм креативности, а те, в свою очередь, отвечают за повышение адаптивности человека как вида.
Пятый раздел книги посвящен отношениям воображения, этики, психологии морали и политической философии. Его открывает статья Марка Джонсона[8] «Моральное воображение». Понятие морального воображения, констатирует автор, сегодня может восприниматься как противоречие в терминах, оксюморон. Когда-то — для моралистов-эмпириков XVIII в. (Хатчесона, Юма, Смита) — связь воображения и морали была самоочевидна, но в дальнейшем она «затмилась». Авторы рационалистических концепций морали апеллировали к универсальному смыслу разумных норм или божественных заповедей, а воображение, неотлучимое от телесного и аффективного, они ассоциировали со склонностью к «релятивизму» и даже имморализму. В этом смысле, считает Джонсон, важный шаг одновременно «назад» и «вперед» осуществила в ХХ в. прагматистская мысль в лице Дж. Дьюи (отчасти и Р. Рорти, развивавшего сходные идеи). В их глазах мораль не сводится к системе долженствований, к осознанию и исполнению абсолютного закона и не представляет собой универсального, не подверженного изменениям кодекса правил. Поиск нравственного решения — не дедуктивный процесс, не применение нормы к конкретной ситуации, а, по мысли Дьюи, динамическое интегрирование разных ценностных возможностей, которое предполагает работу воображения и в этом смысле сродни процессу творческого пересоздания мира художником. В изменчивом мире, где на каждом шагу возникают новые моральные проблемы, опора на незыблемые, невопрошаемые (а в реальности всего лишь привычные) нормы-аксиомы оказывается как раз ненадежна. Зато исключительную роль в становлении структур нравственного сознания играет эмпатия — способность «чувствовать вместе», как минимум разделяя «чужое» эмоциональное состояние, как максимум осознавая его причины[9]. «Эмпатическое воображение», по Джонсону, — другое обозначение «морального воображения» и подлинная основа гуманного взаимоотношения людей.
Исследование симулятивных процессов, подчеркивает автор, получило новый импульс с открытием зеркальных нейронов, реагирующих и на наблюдаемое, и на воображаемое действие. О чем-то подобном писал еще Адам Смит (читателю «Теории нравственных чувств» он объяснял, чтó с нами происходит на уровне телесных реакций, когда мы наблюдаем наносимый другому удар, или чье-то падение, или балансирование канатоходца). Задача современного ученого — увидеть эти «чисто физиологические» процессы в опосредованной связи с высшими нравственными реакциями, что крайне трудно. Но и крайне важно, настаивает Джонсон: именно способность к симулятивному подражанию[10] приходит нам на помощь в особенно трудных ситуациях нравственного поиска, в которых участвуют многообразные, нередко конфликтные импульсы, устремления и интересы. Мораль социальна, исторична, подвержена изменениям, притом глубокие изменения, по словам исследователя, внедряются в нее исподволь, т.е. осуществляются с участием самих носителей морали, но почти незаметно для них. В изучении этих процессов уместен поэтому дискурсивный подход — внимание к способам говорить о морали, обсуждать моральные проблемы, к базовым метафорам, используемым в этих обсуждениях, и т.д. Литература в этом смысле представляет собой «готовое» и неисчерпаемо щедрое опытное поле. Она, конечно, учит морали, но отнюдь не проповедуя, не предъявляя в образцах показательные примеры добродетели и порока, поведения правильного и неправильного. Развитие нравственного сознания происходит за счет воображения читателя, участвующего в формах высказывания и рассказа.
Этико-социальные функции воображения обсуждает Натали Флетчер в статье «Воображение и подход на основе возможностей». В рамках теоретического подхода, ассоциируемого с именами социальных философов Амартии Сена и Марты Нуссбаум, воображение мыслится как одна из базовых человеческих способностей, ценность которой резко возрастает на фоне удовлетворенности первичных потребностей — в питании, жилье, безопасности и т.п. Именно развитое воображение обеспечивает индивиду свободу выбора в любых предлагаемых обстоятельствах, учит искать альтернативы, расширять спектр ориентирующих ценностей, переступать границы привычки и заданного контекста, видеть в другом суверенного субъекта. Способность к воображению, в свою очередь, реализуется при трех условиях: 1) доступность ресурсов для развития когнитивных и эмоциональных способностей, 2) наличие пространства для диалога и 3) возможность реализовать способность к творческому самовыражению. Недостаток какого-то из трех условий ставит личность в уязвимое и неравноправное положение. Перспективы справедливого переустройства общества и развития воображения оказываются, таким образом, взаимосвязанными.
Такова сумма вопросов и аналитических подходов к воображению в трактовке современных философов, представляющих университеты Западной Европы, США, Канады, Бразилии, Австралии, Японии и Сингапура. Применимость этих рассуждений к сфере литературного творчества и к задачам литературного образования просматривается при чтении довольно явно. Во встречной — уже со стороны литературоведов — исследовательской инициативе был бы также немалый смысл. Что значит думать о литературном воображении сегодня? Как кажется, это значит прежде всего исследовать и уточнять его медийную природу. Какую роль в процессе воображения, т.е. освоения опыта путем дистанцирования, стратегического отвлечения от него, играет «буквенность», письменно-печатное слово? Как оно использует ресурсы визуального, аудиального, тактильного восприятия, упираясь всякий раз в границы своих возможностей, но и превосходя их в порядке неустанно-творческого эксперимента? Как устроена и как меняется исторически — с опорой на развивающиеся технологии — индивидуальная игра писателя и читателя с коллективным воображаемым?.. Поиск ответов на эти и подобные им вопросы открывает интереснейшие возможности и стимулы к взаимодействию науки о литературе с широким спектром «человековедческих» дисциплин.
[1] Спецификой филологического интереса к работе философов оправдывается, я надеюсь, избирательность, сознательно допущенная в обзоре: ряд тематических узлов книги, важных для философа, но второстепенных для филолога, оставлен за рамками внимания. Это статьи «Воображение и действие», «Воображение и раннее развитие», «Воображение и обучение», а также весь шестой раздел, посвященный воображению в философии естественных наук и философии математики («Воображение и научное моделирование», «Воображение и рациональность», «Воображение и математика»).
[2] Креативное воображение предполагает «прыжок в новизну», обеспечиваемый непривычным, неконвенциональным сочетанием идей, рекреативное — сдвиг в перспективе восприятия за счет изменения «оптики» и точки зрения. См.: Currie G., Ravenscroft I. Recreative Minds. Oxford, 2002.
[3] См.: Collingwood R.G. The Principles of Art. L., 1938.
[4] См.: Walton K.L. Mimesis as Make-Believe: On the Foundations of the Representational Arts. Cambridge, 1990.
[5] Gendler T.S. Intuition, Imagination, and Philosophical Methodology. Oxford, 2010.
[6] Currie G. Desire in Imagination // Conceivability and Possibility / Eds. T.S. Gendler, J. Hawthorne. N.Y., 2002.
[7] См. об этом: De Sousa R. The Mind’s Bermuda Triangle: Philosophy of Emotions and Empirical Science // The Oxford Handbook of Philosophy of Emotion / Ed. P. Goldie. N.Y., 2010.
[8] М. Джонсон — профессор философии в Университете Орегона, много лет занимающийся проблемой связи телесно-образного и языкового опыта. На многие языки, включая русский, переведена книга 1980 г., написанная им в соавторстве с Джорджем Лакоффом: Лакофф Дж., Джонсон М. Метафоры, которыми мы живем. М., 2004. Джонсон — автор ряда книг о взаимосвязи этического и когнитивного: Johnson M. Moral Imagination: Implications of Cognitive Science for Ethics. Chicago; L., 1993; Idem. Morality for Humans: Ethical Understanding from the Perspective of Cognitive Science. Chicago; L., 2014; и др.
[9] В английском употреблении c XVIII в. было в ходу слово «симпатия» (sympathy) в этом же самом значении. Слово «эмпатия» сконструировано в начале ХХ в. американским психологом Эдвардом Тичнером как калька с немецкого «Eifuhlung» — «вчувствование». Мысль о взаимосвязи эмпатии и воображения развивают в рецензируемом сборнике также Карстен Штюбер в статье «Эмпатия и воображение» и Аарон Шмутц в статье «Этика воображения и фантазии». Эмпатия описывается в них как способность не только заражаться аффективным состоянием другого, но и воспринимать чужое переживание или проблему всерьез (например, ребенок нередко догадывается о серьезности ситуации, им переживаемой, по реакции на нее взрослых).
[10] Этой проблематике посвящена статья Шеннон Сполдинг «Теория симуляции».