Опубликовано в журнале НЛО, номер 2, 2018
Для исследователей русской культуры начала ХХ века лето 2017 г. стало настоящим праздником — вышел том дневников К.А. Сомова за 1917—1923 гг.[1] Публикатор в начале заявляет и не раз повторяет: «В этой публикации нет ни единого умолчания, не сделано ни одной купюры» (с. 21). Правда, при этом он не говорит, что им не сделано. В текстологических пояснениях об оставленных в СССР тетрадях сказано: «После окончания войны дневники находились у <…> Е.С. Михайлова; в конце 1960-х они были переданы им в отдел рукописей Русского музея. Перед этим племянник художника попытался уничтожить наиболее откровенные пассажи дневника — в основном политические высказывания, интимные сцены и наиболее резкие оценки современников. Он вымарывал текст чернилами, стирал ластиком, вырезал фрагменты и даже целые листы» (с. 77—78). Та же судьба постигла и дневники, которые Сомов вел в эмиграции и которые вернулись в СССР в 1970 г.: «Получив эти материалы, Е.С. Михайлов также отцензурировал их, а затем сфотографировал каждую страницу (как он прежде сделал с хранившимися у него дневниками) и напечатал снимки. С тех пор они хранились в одной семье, из которой получили их мы» (с. 80). В реальности это означает вот что: «У Бенуа читал прокламации большевист[ских] противников эсеров <…>. Что-то происходит у рабочих <…>»[2] (с. 266). В подстрочном примечании публикатора читаем, что в первом случае не удалось разобрать два слова, а во втором — одно или два. Итого, на 8 разобранных слов из вычеркнутых Е.С. Михайловым — 4 или 5 неразобранных. Мы не собираемся упрекать текстолога, но читатель имеет право знать, что его ожидает при обращении к дневнику. Ведь, скажем, в записях о разгроме Кронштадтского восстания речь идет уже не об одном—двух непрочитанных словах, а о вырезанных листах и десятках непонятых слов (с. 524—525).
Это, конечно, не облегчает чтение. Но мы должны честно сказать, что если кто-то ожидает от этого дневника легкого и приятного чтения, то он ошибется. Сомов ни в коем случае не был литератором и не претендовал на подобие художественности, как его давний знакомый М. Кузмин и многие другие авторы. И событий в его жизни совсем немного. Он если куда и выезжает, то лишь в ближайшие пригороды Петрограда, беспрестанно работает, причем чаще всего своей работою расстроен («Работал и кончил картину. Рад, но ею недоволен — некрасиво, вяло написана» — с. 606), охотится за едой и деньгами, погружен в другие бытовые заботы. О знакомых и даже друзьях рассказывает неохотно, да их и немного. Заказчики, как правило, вызывают чуть ли не злобу, и он не выгоняет их лишь потому, что рассчитывает на заработок. Театры и концерты, которые он часто посещает, описаны кратко, без аргументации при восхищении или негодовании. Круг чтения тоже описан весьма бегло: набор книг мы знаем, но развернутых суждений не получаем.
Тогда почему же событие?
Для историка культуры — потому, что жизнь Сомова, предстающая как будто простым перечислением событий, на деле оказывается сплетением мелочей, без которых, как теперь становится понятно, нельзя создать сколько-нибудь внятной картины эпохи, которую мы, увы, знаем весьма приблизительно. Можно лишь отдаленно представить себе, сколько специалистов уже читают и еще будут читать этот дневник для прояснения судеб самых различных людей. И наверняка В.А. Черных, составитель «Летописи жизни и творчества А.А. Ахматовой», выдержавшей уже три издания, будет вносить в расширяющуюся книгу сведения из записи от 29 ноября 1920 г.: «У Сологуб[ов] очень скверно, однообразно и долго пела настоящая цыганка в соболях. Очень мне надоела. Были Тявочка <О.А. Глебова-Судейкина> с Лурье. Вдова Семичева и красивая Анна Ахматова» (с. 494). Или из 8 мая 1921-го: «В 9 ушел к Сологубам, у них Судейкина с Лурье, Спесивцева со св[оим] мужем Каплуном, коммунистом, и Ан[на] Ахматова. Сологуб читал свои скверные стихи, глупые и бездарные bergerette’ы, про Дон Кихота, какого[-то] сына царя и др[угое]. Все, по-моему, скверно — глупый старик. Анна Ахматова — несколько трагически по настроению петерб[ургских] стихов. Меня они не затронули» (с. 536). Или о вечере у Белкиных 13 мая 1922 г.: «Были Сологуб, Щеголева, Аничкова с дочкой, сестра А[настасии] Никол[аевны]. Анна Ахматова прочла несколько — по-моему, глупых — стихотворений, к тому же безвкусной, несносной читкой» (с. 637). И, наконец, нельзя не посмаковать запись от 20 декабря 1920 г.: «Вечером у Сологубов Л.П. Карсавин говорил (это была целая лекция) о метафизике любви. Блестяще, интересно, но для меня малопонятно <и парадоксально — зачеркнуто>. После возражения и дополнения: скучнейшего Сюннерберга, самого Сологуба и глупой Насти (о ненависти и о войне, вырвавшей из нек[оторых] ее знакомых бодрость и радость, какие бывают тол[ько] при чувстве любви). Карсавин на все это отвечал вяло и неохотно. Председателем был Петров (спец[иалист] по испан[ской] литер[атуре]). Были Анна Ахматова, Юрий Ник[андрович] Верховский и 3 непр[иятные] мне молод[ые] женщины» (с. 500). Ахматова слушает доклад Карсавина! С прениями — почти как в свое время на «башне» Вячеслава Иванова.
К тому времени Сологуб уже перестал вести недавно опубликованные свои «тетради посещений», и не будь дневника Сомова, так бы мы, скорее всего, и не узнали бы об этих событиях в жизни поэтессы.
А вот пример более забавный, но характерный. В дневнике Кузмина 1922 г., который мы готовим сейчас совместно с П.В. Дмитриевым к печати, 17 декабря рассказывается о походе в бывший Мариинский театр на балеты Стравинского «Петрушка» и «Жар-Птица», и между прочим содержатся две такие фразы: «Попал прямо в объятия Сомова. Зазвал нас к себе во вторник». И под вторником 19 декабря читаем: «К<онстантин> А<ндреевич> был крайне любезен и уютен, и Анна Андр<еевна>, здесь же работавшая. Топилась печка. Показывал работы последних лет. Какие шаги, уверенность и прелесть достижения без напора. Теперь все освещенные окна, фонарики, фонари, светлячки, тени на платьях, лица не так скурильны, м<ожет> б<ыть>. Потом пришли Ухтомская и Нильсен, пили чай, болтали и смеялись. Говорил о своих чтениях, друзьях, театрах, спрашивал даже о том, что я делаю, о музыке, о “Леске”. Юр. расхрабрился и показывал свои картиночки».
Отметил эти две встречи и Сомов. 17 декабря: «В балете Кузмин напросился ко мне во вторник» (с. 703). И 19-го: «В 3 ч[аса] пришли М. Кузмин с Юркуном, навязанным мне первым. Показывал им мои картины. Юркун показал мне свои акв[арельные] композиции, неумелые и пошлые, и просил сказать мне свое мнение. Подарили мне № “Абраксаса”, в кот[ором] они оба напечатаны. Скоро пришли Евг[ения] Павл[овна] и Христина; все вместе пили чай. После обеда прочел <…> с возмущением “Лесенку” Кузмина из “Абраксаса” и его же “Письмо в Пекин”» (с. 703—704).
Собственно говоря, уже из издания дневников и писем Сомова 1979 г. мы знали, что с какого-то времени художник невзлюбил своего бывшего любовника, а потом просто друга. Но все-таки столь резкого суждения было трудно ожидать. К слову сказать, сам того не зная, Сомов помог и комментаторам дневника Кузмина: у него отчетливо написано «Нильсен», и мы полагали, что это некая дама, в быту прозванная именем знаменитой киноартистки. Оказывается, что это ставшая потом достаточно близкой знакомой Кузмина Христина Нильсовна Степанова, нередко встречаемая на страницах дневника 1934 г.
Это буквально несколько крошечных эпизодов, расширяющих, дополняющих и меняющих наши знания об эпохе. А сколько их разбросано по страницам лежащей перед нами книги! Это еще только предстоит выяснить. То, что сейчас, при первом чтении, кажется незначительным, попадая в новый контекст, повернется иной стороной, и сомовские записи станут бесценными.
Но есть и еще одна сторона дневника, которая заставляет отнестись к нему с особым вниманием. Сомов в описаниях краток, но предельно подробен и откровенен. Мы узнаем, чем он болел, какие пломбировал зубы, как страдал с похмелья, когда решался faire pipi, что предпочитал съесть. П.С. Голубев прав: особое место тут займут сексуальные переживания, которые регулярно фиксируются, — близость с мужчинами и женщинами (да-да, и с женщинами!), а когда она невозможна — эротические сны, завершающиеся, как будто ему не 50, а 13 лет, поллюциями, и сеансы мастурбации. Но мы бы не стали придавать этому какое-то особое значение, потому что перед нами подробная фиксация всего, что происходит в жизни. И характерная черта всего происходящего — преображение этой низкой жизни в особую реальность, наделяемую главным признаком — эстетической полнотой.
Работа над собственным картинами, очень большое по объему чтение на многих языках, пение, регулярное посещение театров, концертов и выставок, восхищение красотой города, увиденного в особом ракурсе, или природой. Поразительна запись от 9 декабря 1920 г.: «Решил идти, наконец, в Эрмитаж. Получил пропуск и там наслаждался рассматрив[анием] еще не повешенных картин, поднося их к свету, перевертывая и т.п. Таким образом я трогал и нюхал Hals’ов, Tempel’я, Wouwerman’ов, Chardin’а, Dusart’а, ten Compe и Rubens’а камеристку, Crespi, Palmezzano и мног[их] других» (с. 496—497). Оцените это «нюхал»! Насыщенность искусством изумляющая!
А сомовское коллекционерство, рисующееся в процессе чтения дневника не как хобби, а как серьезное дело (впрочем, так и у всякого коллекционера, только Сомов не всякий, а особо изысканный, и явления бывшего владельца «Золотого руна», а теперь антиквара Н.П. Рябушинского его буквально мучают безвкусицей, сочащейся из этого человека)! А сомовская одежда, за которой он внимательно следит, даже в самые тяжкие годы не позволяя себе опускаться! Башмачки его из тонкого шевро с пуговичками, с такой ненавистью описанные владельцем красных гусарских штанов В.А. Милашевским, были совсем не случайны, и свидетельствовали они не о том, что он не знал границ «реальной России», а совсем о другом.
Сомов был редким в России начала ХХ в. либертеном. Чтение его дневника хорошо предварить чтением не так давно изданного «Новым литературным обозрением» тома французской либертинской прозы, снабженного обширным предисловием-исследованием Мишеля Делона[3]. Из него становится ясно, что отождествлять либертинаж с каким-то невероятным распутством невозможно. Константин Андреевич Сомов был кротчайшим человеком, которого невозможно представить себе наносящим физическую боль человеку. Но его сознание вмещало самые разнородные представления, чувствуя себя абсолютно свободным перед любым предметом, действием или качеством, которые можно было представить как эстетически завершенные. Очень показательно в этом отношении чтение Сомова. Список прочитанного им (по дневнику) занимает 20 страниц. Он читает Бальзака, Рабле и Андре Жида, Гофмана, Жан-Поля и Г. Эверса, Данте, Гольдони и д’Аннунцио, Шекспира, Филдинга и Диккенса, Пушкина, Льва Толстого и Кузмина — каждого на языке оригинала, естественно. Но рядом с ними не только множество романов Дюма, Конан Дойла, Г. Леру, Э. Габорио, но еще и масса порнографии, как визуальной (вроде знаменитого альбома М. Зичи «Любовь»), так и словесной. И это не только овеянная дыханием столь дорогой Сомову эпохи и необходимая для создателя «Книги Маркизы» классическая порнография французского и итальянского XVIII в., но и отнюдь не высокохудожественные «Liqueurs et parfums des importantes fabriques de Lesbos, Cythère et Gomorrhe», полупародийные и мало кому известные «Подвиги молодого Дон Жуана», сочиненные Г. Аполлинером, и так далее, и так далее, вплоть до безавторских «L’art de péter» и «Le nouveau Merdiana, ou Manuel scatologique».
Кто из нас не читал приключенческих и детективных романов, а многие заглядывали если не в книги, то на сайты эротического содержания. Но вряд ли многие готовы специально фиксировать ночное чтение «глупой, невероятной, неправдоподобной похабщины» (с. 416). Сомову же это нужно. Мы полагаем, нужно для того, чтобы за поверхностью прозы, скажем, Анри де Ренье или любого другого автора увидеть ее изнанку, беспощадную в своей фантасмагорической откровенности. Полагаем потому, что у Сомова существует несколько вариантов «Книги Маркизы», где ряду вполне невинных эпизодов легкой фривольности соответствуют гравюры выразительной откровенности[4]. И с выпуском так называемой «Большой Маркизы» он не прекратил такой деятельности, перейдя на ручное раскрашивание и сопровождение оригинальными рисунками, о чем выразительно рассказывал А.Ф. Строев на конференции в Сорбонне в ноябре 2013 г.
Весь секрет сомовского либертинства состоит в том, что если все превращено в эстетику, то и обходиться с миром нужно так, как с эстетической реальностью, где нет никаких запретов, кроме неэстетичности, причем понимаемой отнюдь не как непременная красота, но как предельная выразительность любых приобретенных форм. Сваренная картошка и вовремя выпитый разведенный спирт так же прекрасны, как фуа-гра и вкусный рейнвейн. Собственные картины хороши только тогда, когда соответствуют установившимся внутри нормам прекрасного — и так далее.
Такого Сомова мы до сих пор не знали. И в создании его нового облика велика заслуга публикатора. Нам приходилось работать с рукописями художника, и можно согласиться с первым, насколько нам известно, рецензентом книги, опытным в архивных делах автором Еленой Курандой: «Написанное Сомовым — неразборчивым (подчас и для него самого) почерком, иногда на случайных листках, но в основном в маленького формата записных книжицах — страшный сон для текстолога, работа трудоемкая и небыстрая. То, что ее проделал один человек, а не академическая институция или музейное сообщество, вызывает восхищенное удивление. Для меня это не общие слова похвалы, а своего рода ревнительное отношение к труду, который, скорее всего, мне, например, был бы не по силам. Вот что я имею в виду: просматривая письма Сомова к Анастасии Чеботаревской в Пушкинском Доме, я без усилий разбирала, что там написано. Но когда у меня в руках оказалась одна из записных книжек-дневников Сомова в Отделе рукописей Русского музея, я за три часа разобрала, да и то фрагментарно, лишь страничку. Можно себе представить, какой труд стоит за тем томом, который мы держим в руках. А ведь Павел Голубев еще и восстанавливал записи, вымаранные или стертые Е.С. Михайловым, племянником Сомова»[5]. Сказано точно и подтверждается нашим собственным опытом.
Но при всем восхищении работой текстолога все же нельзя не сказать о некоторых его, как нам представляется, упущениях.
Прежде всего это относится к несоразмерно большому количеству опечаток, причем опечаток смысловых, сбивающих будущего цитирователя с толку. Довольно легко догадаться, что во фразе «После Анюта <сестра> пела при старухе, которая ее срывала с Луккой» (с. 654). Даже если Сомов сделал описку, надо было исправить — «сравнивала». Можно посмеяться, читая: «К 10-ти зашел за Эльканом, пригласившем меня к Данону» (с. 657), где есть не только стилистическая неувязка, но и название йогурта употреблено вместо названия ресторана (и тут еще вопрос, сколько людей помнит название «Донон»). А вот в следующей фразе мы одну опечатку исправляем автоматически, а над второй вынуждены думать: «Вечер[ом] не пошел к Варюше, чтобы не встречаться с Добычиной, повязавшейся к ней» (с. 701). Что там на самом деле: «повадившейся»? «навязавшейся»? Ответ вряд ли может быть однозначно найден без заглядывания в оригинал.
Иногда приходится задумываться над редакторским раскрытием сомовских сокращений. Один из наиболее существенных здесь вопросов — как именовать Мифика, М.Г. Лукьянова, многолетнего любовника Сомова? Сам он в приводимых в комментарии очень выразительных письмах говорит о себе в женском роде, Сомов особенно, кажется, не задумывается, когда пишет: «Написал письмо Мифу», т.е. в мужском роде, а через два дня: «Ночью видел во сне Мифу, будто вернувшуюся сюда, я ее целую…» (с. 600). Но публикатор, как кажется, должен был выбрать какой-то один вариант, чтобы не получалось, что в одном месте мы читаем: «…дома написал любовное нем[ецкое] письмо М[ифе], от к[оторой] получил сег[одня] нежное письмо» (с. 602), в другом — «Видел во сне Мифа, кот[орому] мы написали коллект[ивную] открытку…» (с. 605), а в третьем и вовсе: «Написали втроем М[ефодию] письмо» (с. 607).
Понятно, что полнота дневника должна касаться и некоторых выражений, не одобряемых нынешними блюстителями нравственности. Но, кажется, П. Голубев здесь несколько перегибает палку, делая Сомова большим ревнителем «нецензурной» лексики, чем он был. Так, 13 декабря 1917 г. в рукописи, что отмечено примечанием, стоит отточие, которое восстановлено: [P.S.], то есть piacere solitario. Где ему было нужно, Сомов не стеснялся, здесь же предпочел использовать буквы. И не стоило их восстанавливать, по крайней мере в тексте. Еще решительнее в записи от 6 апреля 1918 г.: Сомов пишет: «Я стал ласкать его …», — в квадратных скобках полностью напечатано трехбуквенное слово, что явно излишне (с. 177). Такого же рода пример см. на с. 307 и в других местах. Даже при переводе непристойность намеренно усиливается. Сомов пишет на дурном английском: «The child began to sob bitterly as if aware of her mother in prefer doings» (с. 323), а в подстрочном переводе говорится: «Ребенок начал горько плакать, как будто хотел предотвратить е<- — -> своей матери»[6].
Комментарий составлен по определенным принципам, которые не предусматривают, например, информацию о концертах, которые посетил Сомов, или о картинах, над которыми он работает. Быть по сему. Но это не должно ломать ту традицию, которая уже давным-давно выработана комментаторами. Прежде всего, это касается выбора опорных текстов для пояснения. В примечаниях мы слишком часто находим ссылки на книги И. Одоевцевой, Г. Иванова, В. Милашевского, которые никак не могут быть признаны достоверными. А между тем эпоха была богата мемуарами. И слишком редко привлекаются письма Сомова и к нему. Обидно, прочитав два любопытнейших письма Лукьянова, об остальных, которые Сомов перечисляет, не знать ничего.
Время от времени хочется комментатора остановить. Например, на с. 614 читаем: «Прочла нам вслух статью Левинсона обо мне». К этой фразе есть сразу два примечания — одно об А.Я. Левинсоне, а второе — о месте публикации его статьи, хотя несравненно более рациональным и удобным для читателя было бы их объединение. А вот на с. 639 Сомов записывает: «…я должен явиться туда как учредитель (!) артели “Искусство”, и угрозы, если не явлюсь в 3 дня. Но только я не учредитель, не участник, но даже ничего о ней не слыхал». Комментатор растолковывает недоразумение, ссылаясь на ранние записи, но сам же Сомов на следующий день очень подробно излагает все недоразумение.
Но все же очень часто хочется дополнительных сведений, которых сейчас в комментарии нет. Вот хотя бы запись о разговоре с Ф.Ф. Нотгафтом: «Говорил <…> о Малевиче, получившем все свои картины и разрешение от прав[ительства] уехать, написавшем в “Руле” нечленораздельную статью, в кот[орой] ругательски ругает Сов[етскую] Рос[сию] и т.д. <…> Я стал рассматривать новые книги <…> книгу о G. Annenkoff» (с. 693—694). Явно ложное известие о Малевиче оставлено без внимания, равно как и упоминание книги о Ю. Анненкове. Видимо, комментатор искал какое-либо французское издание, но не нашел. А между тем совершенно очевидно, что речь идет об известном издании «Портретов» Анненкова со статьями М. Кузмина, М. Бабенчикова и А. Божерянова, которое только что (8 ноября 1922 г.) выпустил «Петрополис». Или чисто фактологически комментируется получение от В.П. Белкина поэмы Г. Чулкова «Мария Гамильтон», но нет информации, которую Сомов, наблюдая Ахматову в салоне у Белкина, не мог не отметить: в портрете героини были вполне отчетливы черты Ахматовой.
Отметим два неверных отождествления. На с. 477 комментатор пишет: «В рукописи ошибочно — Г.Л. Лозинский. Речь идет о поэте и переводчике Михаиле Леонидовиче Лозинском…» Нет, не о нем, а о его брате, Григории Леонидовиче (1889—1942), известном филологе и переводчике, одном из основателей издательства «Петрополис». А на с. 559 под 23 июля читаем: «После обеда заходили Деннике (?), писатель d’art, и Бенедиктов, тоже писатель и музыкант (посл[едний] написал обо мне реферат). Оба приехали из Сибири. Привел их Верейский — смотреть картины. Бенед[иктов] — привлекательный и красивый юноша». Комментатор с некоторым сомнением говорит, что здесь идет речь о писавшем под псевдонимом М. Бенедиктов журналисте М.Ю. Берхине. Нет, тут упоминается поэт и детский писатель Александр Иванович Венедиктов (1896—1970).
Вообще для комментирования такого сложного текста, видимо, стоило бы привлечь кого-то из знатоков смежных областей, чтобы не пропустить, например, публикацию части не раз упоминаемых как архивный материал писем Л.Н. Вилькиной к Сомову[7]. Впрочем, никакого желания продолжать упреки у нас нет.
Повторим еще раз: перед нами сложная работа, выполненная на высоком уровне и заслуживающая самых восторженных похвал. Она на долгие годы будет незаменимым спутником любого, интересующегося культурой начала ХХ в., в известной мере заменив издание 1979 г., когда-то открывшее для читателей своего времени Сомова как пишущего человека.
[1] Сомов К. Дневник 1917—1923 / Вступ. ст., подгот. текста, коммент. П.С. Голубева. М.: Дмитрий Сечин, 2017. — 925 с. — 1000 экз.
[2] Полужирным шрифтом публикатор выделяет те фрагменты, которые были зачеркнуты племянником Сомова.
[3] См.: Делон М. Искусство жить либертена / Пер. с фр. E. Дмитриевой и Г. Шумиловой. Французская либертинская проза XVIII века / Пер. с фр. М.: Новое литературное обозрение, 2013.
[4] Подробнее см.: Kasinec E., Davis R.H. A Note on Konstantin Somov’s Erotic Book Illustration; Бессмертных Л.В. Библиографическая заметка по поводу изданий «Книги Маркизы» К. Сомова // Эрос и порнография в русской культуре / Под ред. М. Левитта и А. Топоркова. М., 1999. С. 338—402; Завьялова А. «Le livre de la marquise» Константина Сомова // Искусствознание. 2009. № 1/2. С. 601—618.
[6] К сожалению, правила нынешней печати требуют при воспроизведении нескольких слов коренного русского языка запаивать книгу (журнал) в пленку. Это мешает нам высказаться более внятно.
[7] См.: Тырышкина Е.В. Русская литература 1890-х — начала 1920-х годов: от декаданса к авангарду. Новосибирск, 2002 (в специальном приложении: «Жизнетворчество» Л.Н. Вилькиной. Письма Л.Н. Вилькиной к К.А. Сомову).