Опубликовано в журнале НЛО, номер 2, 2018
Fasolt C. Past Sense: Studies in Medieval and Early Modern European History
Leiden: Brill, 2014. — XVIII, 658 p.
В 80-е гг. прошлого века немецкий антрополог Йоханнес Фабиан ввел в употребление понятие «политика времени»[1], с помощью которого описал характерную склонность коллег изображать своих туземных информантов так, словно те живут в какую-то другую эпоху, а не являются их современниками. С тех пор это понятие получило широкое применение в социальных науках: создаваемое по политическим мотивам темпоральное неравенство стало важным предметом постколониальных и гендерных исследований. Относительно недавно этим понятием стали пользоваться также некоторые историки, обнаружившие, что периодизация и хронология не являются политически нейтральными средствами упорядочения исторического материала. К их числу можно отнести и американского интеллектуального историка немецкого происхождения Константина Фазолта. И хотя Фазолт редко пользуется понятием «политика времени» и, кажется, нигде не ссылается на Фабиана, в своих работах он прямо заявляет, что с началом Нового времени историописание является видом политической деятельности, осуществляемой путем разграничения областей прошлого и настоящего.
Свою последнюю книгу, «Прошедший смысл», он составил из статей, которые написал за последние сорок лет. За это же время, специализируясь на истории правовой мысли позднего Средневековья и раннего Нового времени, он опубликовал две монографии: первая была посвящена французскому епископу, фактическому основателю консилиаристского движения Гийому Дюрану-младшему (ок. 1266 — 1330); героем другой стал немецкий полигистор и политический мыслитель Герман Конринг (1606—1681)[2]. Книга состоит из трех частей. Большинство текстов, составивших первые две, так или иначе подчинены тематике этих монографий: они были написаны либо в преддверии их выхода в свет, либо некоторое время спустя. Своей новизной книга обязана чрезвычайно обстоятельному и многостраничному Введению, в котором автор поведал о перипетиях своей интеллектуальной биографии, а также третьей части, составленной из относительно недавних работ, скорее философских, чем исторических. Как мне представляется, они позволяют увидеть их автора не только в качестве замечательного историка права, но и (что более важно для меня) как совершенно оригинального теоретика истории.
Родившийся в 1951 г. в Бонне, в семье, имевшей «смешанные немецкие, русские, английские и ирландские корни», крещенный в православной церкви, но «в целях религиозного обучения записанный в школе лютеранином» и живущий при этом в католической части Германии, Фазолт решил поначалу получить философское образование, надеясь с его помощью обрести надежные жизненные ориентиры. Но проучившись четыре года в Боннском и Гейдельбергском университетах, он понял, что философия не дает ответа на волнующие его вопросы. Он обратился к истории, «которая похвалялась своей небольшой теоретической сложностью, задавала прямые вопросы и использовала простые методы для нахождения ответов. Если звучал вопрос: “Что произошло?” — то метод гласил: “Изучай свидетельства!”» (с. 2). В 1976 г. он получает стипендию Колумбийского университета, где приступает к изучению западноевропейского Средневековья и через два года принимается за написание диссертации о Гийоме Дюране-младшем.
Этот церковный деятель прославился прежде всего тем, что в «Трактате о том, как проводить Вселенский собор», специально написанном к созыву церковного собора во Вьенне (1311—1312), впервые сформулировал принципы консилиаристской доктрины. По его убеждению, никакие законы христианского мира, церковные или светские, не должны приниматься иначе как с одобрения Вселенского собора, который должен проводиться каждые десять лет и включать в себя представителей духовенства и мирян. Вьеннский собор отверг подготовленные им предложения, однако созванный сто лет спустя собор в Констанце (1414—1418) проходил словно по сценарию, написанному Дюраном-младшим: он утвердил верховенство соборов в вопросах веры, схизмы и всеобщих реформ и потребовал их регулярного созыва каждые десять лет. Историки всегда отмечали прозорливость Дюрана-младшего. Противники папского абсолютизма среди католиков, подобные баварскому историку церкви Игнацу фон Дёллингеру (1799—1890), видели в нем своего предшественника. Протестанты также симпатизировали ему и хотели бы видеть в нем протореформатора, но им мешала его приверженность нормам канонического права и вера в верховенство церкви над мирскими властями. Фазолт, между тем, обратил внимание на глубокую консервативность Дюрана-младшего, который нигде открыто не выступал против папы и никогда не настаивал на том, чтобы тот неукоснительно следовал решениям Вселенского собора. Его ключевой тезис: «Quod omnes tangit ab omnibus approbaridebet» («То, что касается всех, должно быть одобрено всеми»), воспринимаемый прежде как выражение его предрасположенности к идее народного суверенитета, не имел с последней ничего общего. Дюран-младший отнюдь не намерен был подрывать авторитет папы. Собор, в его глазах, являлся скорее совещательным, а не законодательным органом. Кроме того, проделав сложнейший анализ дошедших до нас рукописей вышеупомянутого трактата, Фазолт убедительно продемонстрировал, что на деле французский епископ написал не одно, а два сочинения противоположной направленности: в первом, более пространном, написанном накануне Вьеннского собора, он сформулировал свои конституционные идеи, а во втором, значительно меньшем по объему, составленном в период заседаний собора, по сути, их дезавуировал. Означает ли это, что традиция считать его основателем консилиаризма была с самого начала ошибочной? Не совсем так, считает Фазолт. Дюран-младший действительно хотел реформировать церковь, вернуть ее к началам древнего канонического права. Он был очень обеспокоен тем, что папская курия и церковь в целом теряют свой авторитет среди мирян. Но, предлагая реформы, он, по словам Фазолта, «проговаривал вещи, которые не хотел сказать, выдавал опасения, которые не желал чувствовать, выражал надежды, которым совершенно не доверял» (с. 27). Иными словами, он оказался пророком поневоле. Идеи, с помощью которых он защищал главенство клира в политических делах, были взяты на вооружение Реформацией и использованы против церкви. Его деятельность могла бы послужить примером трагического разрыва (столь характерного для изображения героев прошлого) между исходным замыслом и его непреднамеренными последствиями. Однако Фазолт, оглядываясь на свое исследование спустя несколько десятилетий, признается, что не доволен его результатами: «Я старался решить проблему, делая то, чему всех нас учили: проводил различие между текстом и контекстом, намерениями и обстоятельствами, идеями и интересами, языком и реальностью и т.д. Я сумел выполнить обязательства, которые налагал на нас историзм начиная с XIX в.» (c. 30). Проблема, как он теперь понимает, не заключалась в исторической реальности, к которой принадлежал Дюран-младший, а имела отношение к познавательным возможностям исторической науки как таковой — к тому, что сегодня Фазолт, следуя идеям Людвига Витгенштейна, предпочитает называть «грамматикой» истории.
Понимание того, что историческое знание обусловлено не только имеющимися в нашем распоряжении документами, пришло к Фазолту в тот период, когда он приступил к работе над второй монографией. К тому времени он получил должность доцента (assistant professor) на историческом факультете Чикагского университета и, по условиям контракта, начал специализироваться на истории раннего Нового времени. Среди обширного наследия протестантского ученого Германа Конринга, занимавшегося самыми разными науками (но наиболее успешно — статистикой, римским и германским правом, историей, дипломатикой, медициной и алхимией), внимание Фазолта привлекло небольшое сочинение под названием «Новое рассуждение о римско-германском императоре», вышедшее отдельной книгой в 1642 г. В нем Конринг выступил со смелым утверждением, что государства, именуемого Священной Римской империей, в действительности не существует. Иными словами, задолго до того, как она была упразднена юридически в 1806 г., Конринг отказал ей в фактическом существовании на том основании, что у императора Священной Римской империи нет никакого права считать себя dominus mundi, «хозяином мира». Это право признавалось за ним внутри определенной традиции истолкования кодекса Юстиниана, а именно авторитетной школой постглоссаторов во главе с Бартоло да Сассоферрато (1313/1314—1357), с которым по преимуществу и спорит Конринг. Император Священной Римской империи, с точки зрения Конринга, никогда не обладал таким правом, поскольку ни священный закон (он не признавал традиционную концепцию «четырех царств»), ни естественный закон, ни закон гражданский ему такого права не дают. Более того, на взгляд Конринга, император Священной Римской империи даже никогда по-настоящему не правил теми частями Германии и Италии, которые ее составляли: ими правили германские короли, итальянские республики или государи, и если к титулу первых прибавлялось звание императора, это ничего не меняло в характере или объеме их полномочий. Конринг, по сути, рассуждал, как историк, прошедший школу Ранке, но живший за два столетия до него. Сегодня, считает Фазолт, его рассказ о средневековой истории Германии и Италии воспринимается как вполне хрестоматийный, учебный текст. Однако для своего времени это было революционное сочинение, настолько опасное, что Конринг отказался признавать себя его автором. Оно было напечатано без его согласия. Опасения Конринга можно понять: он писал свой текст во время Тридцатилетней войны и фактически ставил в нем под сомнение абсолютистские притязания Габсбургов.
Конринг помог Фазолту убедиться в том, что историческое знание неразрывно связано с политикой. Идея несовместимости порядков прошлого и настоящего, обретенная Конрингом (вместе с другими гуманистами и реформаторами раннего Нового времени), является не максимой здравого смысла, а политическим оружием, с помощью которого происходит утверждение новой, суверенной формы власти. Эта власть строится на примате территориальной целостности. Однако государство нуждается не только в пространственных границах, отделяющих его от других государств; оно нуждается и в темпоральных границах, отделяющих прошлое от настоящего и тем самым освобождающих его граждан от необходимости следовать порядку, который был по каким-то причинам одобрен их предками или даже ими самими некоторое время тому назад. Суверенная власть, таким образом, заявляет о своей монополии на настоящее и утверждает его равенство (синхронность) самому себе.
При этом, объявляя анахроничной власть римско-германского императора, Конринг не постеснялся пойти против исторической истины, выставив своего оппонента, Бартоло да Сассоферрато, носителем убеждений, которых у него быть не могло. Бартоло, по словам Фазолта,
прекрасно осознавал, насколько ограничена власть императора во Франции, Англии, самоуправляющихся итальянских городах, не говоря уже о мире за пределами Европы. Ему были известны соответствующие факты, он упоминал их открыто. Но он опирался на другие факты — положения римского права. Конринг был вправе воспринимать эти положения как простые слова, возглашавшие законы одного древнего народа. Но он был не вправе представлять дело так, будто Бартоло относился к ним точно таким же образом. Бартоло был в полном праве воспринимать их не как простые слова, но как нормы справедливости для всего мира. Так он и поступал вместе со своими современниками, включая Гийома Дюрана-младшего (с. 41—42).
Люди Средневековья полагали, что живут все в той же Римской империи, которая была основана Августом, обращена в христианство в IV в. и продлится до конца света, поэтому они жили по нормам римского и канонического права, постигая их смысл в университетах и стараясь согласовать его с разнообразными местными правовыми обычаями. Схоластическое правоведение вполне успешно справлялось с задачей такого согласования до тех пор, пока гуманисты не перестали видеть в текстах, дошедших из древности, ratio scripta, или логическое основание тогдашнего правоведения. Задачу логического согласования различных источников права в свете сложившейся к тому моменту общеевропейской правовой традиции (jus commune) они подменили задачей их исторической локализации во времени и пространстве. В результате появилась новая дисциплина — история права, одним из пионеров которой на почве германской правовой культуры считается все тот же Конринг. Фазолт настойчиво предупреждает читателя о том, что назначение этой дисциплины не сводится к изучению изменений в понимании природы права:
Историки права, отправив в глубокую древность римское и каноническое право, лишили схоластическое правоведение его концептуальных оснований. Заодно они оправдали утверждение политической власти, имеющей внеправовое верховенство над законом, которая была так же далека от древнеримского и канонического права, как и от схоластического правоведения. Отнюдь не положив конец влиянию древнего права на историю Европы, они вдохнули в него новую жизнь, использовав его для подрыва оснований, опираясь на которые схоластическое правоведение требовало от европейских правителей подчинения закону. Короче говоря, пионеры модерной истории права совершили акт анахронического самоутверждения, который имел невиданные последствия для всей истории Европы. Смысл этого акта состоял в том, чтобы разделить прошлое на два враждебных лагеря — Античность и Средние века, — ослабить притязания обоих на настоящее и предоставить Европе свободно утверждать свое господство на условиях модерности (с. 61).
Таким образом, Фазолт осознал, что условием изучения средневековой правовой культуры в рамках возникшей в Новое время истории права является «несогласие с теми, чью историю мы изучаем <…>. Это несогласие достаточно реально. Оно заключается в нашем нежелании соглашаться с суждениями, которые считались правильными в средневековой Европе. Это вопрос политики — политики времени, если угодно» (с. 71). Все, что касается истории права, справедливо также и в отношении других исторических исследований, каков бы ни был их предмет. Изучая прошлое, историки, по мысли Фазолта, воспроизводят борьбу гуманистов и реформаторов против авторитета папы и императора Священной Римской империи. Об этом говорит методологическое требование рассматривать деятельность героев прошлого в соответствующем временнóм контексте, выполнение которого предполагает разрыв между намерением агента исторического действия и значением, которое получает действие во все том же контексте (или разрыв между «I mean» и «it means», в терминологии Фазолта). Историки, стремясь к достижению адекватного знания о прошлом, непрерывно изобретают новые контексты — от политической и социальной истории образца XIX—XX вв. и вплоть до истории гендера и сексуальных меньшинств рубежа XX—XXI вв. Но, обогащая и уточняя наше знание о прошлом, они продолжают проводить границу между Средними веками и Новым временем:
Граница, отделяющая средневековую историю от модерной, а также странное гетто, в которое она помещает медиевистов — лишенных полноценного признания в одном случае и получающих особую привилегию в другом, — неизменно позорит профессию, стремящуюся к постижению прошлого безо всякой дискриминации, и неотступно напоминает о том, что средневековую историю нельзя превратить в просто историю, не упразднив условия, которым историки обязаны своим существованием (c. 518).
Устранение этой границы — не вопрос выбора более удобной исторической периодизации. И хотя Фазолт признается, что рубеж первого и второго тысячелетия нашей эры скорее подходит на роль поворотной оси в европейской истории, чем рубеж XV—XVI вв., дело совсем в другом. Проблема заключается в неустранимости самой концепции прошлого, которая была создана специально для подрыва «самого что ни на есть настоящего политического авторитета» (с. 518). Она не только не позволяет соглашаться «с теми, чью историю мы изучаем» (с. 71), но заведомо делает тщетными усилия по написанию какой-то более справедливой, не подчиненной диктату модерна истории Средних веков. Поэтому единственный способ если не нейтрализовать, то минимизировать влияние этой концепции, по мнению Фазолта, состоит в доведении ее до логического предела. И в серии текстов, вошедших в третью часть рецензируемой книги, он демонстрирует, как этого можно достичь.
В статье «Суверенность и ересь» он старается свести к минимуму разрыв между церковью и государством, религией и политикой, — тот разрыв, с которого начинает свой старт история Нового времени. С этой целью он предлагает переосмыслить понятие суверенной власти таким образом, чтобы, избегая его редукции к теологии (на манер Карла Шмитта) или секуляризму (на манер Ханса Блюменберга), с равным вниманием отнестись к религиозному и светскому его началам. На взгляд Фазолта, суверенность можно представить как особого рода победоносную «ересь»: отрицая авторитет церкви в политических делах, но не оспаривая ее догматического авторитета, она ограничила его областью «естественной» для человека религиозности. Таким образом, она взяла на себя право определять то, что может быть свойственно и, как следствие, противно природе человека. Суверенная власть положила конец религиозным войнам, но ее утверждение сопровождалось охотой на ведьм. И разве случайно то обстоятельство, что Жан Боден, ключевой теоретик суверенности, был одним из ведущих «демонологов» своей эпохи? И разве сегодня государство не преследует своих «еретиков»?
Что такое национальное государство, если не церковь? К чему стремится эта церковь, если не ко всеобщему господству? И что такое права человека, если не символ современной веры, опираясь на авторитет которого современные инквизиторы разыскивают, подвергают суду, осуждают, приговаривают и уничтожают тысячи невинных жертв как у себя дома, так и за его пределами? В свете таких взглядов граница между Средневековьем и современностью есть не что иное, как семантическая завеса, с помощью которой мы пытаемся скрыть свое чувство стыда из-за того, что не слишком далеко ушли от средневекового варварства (с. 495).
В другом тексте («Империя современного образца») Фазолт проблематизирует различие между средневековой империей и государством Нового времени. Он полагает, что последнее вполне можно рассматривать как империю в своем роде — не потому только, что некоторые национальные государства превращались в мировые империи, но, прежде всего, потому, что «понятие империи вписано в саму сущность государства, независимо от его размеров и числа колоний» (с. 77). Увидеть их принципиальное родство мешала восходящая к гуманистам традиция считать империю рыхлым политическим образованием, не имеющим четких территориальных границ, неспособным приводить к повиновению отдельные свои части и, в конечном счете, оставляющим местным властителям возможность править по их собственному усмотрению. Как мы помним, рассуждая в подобном ключе, Герман Конринг отказывал Священной Римской империи в праве на существование. Фазолт находит его позицию слишком предвзятой и односторонней, поскольку она не принимала в расчет одну очень важную прерогативу римско-германского императора — воплощать принцип универсальной юрисдикции. Эта юрисдикция не имела ничего общего с принуждением к закону. Функция императора состояла в том, чтобы гарантировать культурное и политическое единство претендующего на универсальность сообщества. Он осуществлял власть закона — potestasjuris, как называл это Бартоло да Сассоферрато, — был судьей и законодателем, но не исполнителем закона в инструментальном смысле. Суверенная власть, становление которой происходило в противостоянии с универсальной империей, строилась на началах исключительности, неделимости и территориальной ограниченности. Теоретики этой власти предпочитали не выдавать ее универсалистских притязаний, однако их невозможно скрыть совершенно:
Империя древнего и империя современного образца дополняют друг друга как формы одной и той же политической реальности. Обе стремятся примирить культуру и политику, силу и разум; просто они начинают движение с противоположных сторон. Империя древнего образца состоит из культурного сообщества, находящегося в поиске политического единства. Чем больше император полагается на силу, стремясь обеспечить повиновение, тем скорее иссякает сила <…>. Империя современного образца подразумевает территориального правителя, находящегося в поисках культурной значимости. Чем больше он стремится к культурной значимости, тем скорее он оказывается перед выбором между самоуничтожением и завоеванием мира. Империя древнего образца длится до тех пор, пока она может сокращаться; империя современного образца длится до тех пор, пока она может увеличиваться (с. 511).
Но, наверное, самая амбициозная попытка стереть границы между Средневековьем и Новым временем делается в статье под названием «Призрак Гегеля: Европа, Реформация и Средние века». Трудно переоценить ту роль, которую сыграло событие Реформации в формировании историцистского мировоззрения. Столь непохожие между собой мыслители, как Гегель, Ранке, Энгельс и Вебер, сходились на том, что Реформация представляет собой ключевой пункт новоевропейской истории, с которого последняя, строго говоря, и берет начало. Фазолт же утверждает, что уникальность события Реформации (the Reformation) сильно преувеличена. По его убеждению, которое он разделяет со многими современными историками, придерживающимися теории конфессионализации, теологические разногласия, существовавшие между католиками, лютеранами и кальвинистами, не препятствуют тому, чтобы видеть в них (пусть невольных, но все же) союзников в деле создания новой европейской государственности. Кроме того, ушли в далекое прошлое те времена, когда позднесредневековая теология считалась отклонением от высоких стандартов, выдвинутых Фомой Аквинским, а церковная жизнь — воплощением исключительного невежества и коррупции. И все же, по мнению Фазолта, историки остаются заложниками все той же концепции, которую намеревались преодолеть:
Там, где должна быть хорошая концептуальная альтернатива тезису о том, что Реформация сделала человека свободным, мы встречаем призрак Гегеля <…>. Реформация висит на шее истории, как вампир, сосущий живую кровь из ее жил, не обращая особого внимания на большинство заклинаний, которые научились совершать историки. Как так происходит? Что дает этому понятию сверхъестественную силу, с помощью которой оно ловко уклоняется от лучшего оружия критического исторического исследования? (с. 567).
Избавиться от этого призрака можно только одним способом — включить историю Реформации в историю Средних веков. Сделать это, как считает Фазолт, было бы совсем не трудно. Церковь Высокого Средневековья соответствует всем критериям, которые характеризуют процесс конфессионализации (интериоризация церковной догматики, развитая система образования, социальная дисциплинаризация). Историю Реформации тогда станет возможно отсчитывать с XI в., правда, она будет выглядеть как движение, инициированное самой Католической церковью, с чем далеко не все нынешние историки готовы согласиться. Тем не менее такое решение, на взгляд Фазолта, было бы наилучшим. Не умаляя значения событий, произошедших в первой половине XVI в., оно позволило бы увидеть их в перспективе начавшейся еще в конце X в. «Первой европейской революции», о которой рассказывает в одноименной книге Роберт Мур[3]. Именно тогда, в особенности благодаря реформам папы Григория VII, закладываются основы европейского общества, которые сохраняются без принципиальных изменений вплоть до XIX—XX вв. Лютера, в этом смысле, можно было бы считать прямым продолжателем дела Григория VII, а Реформацию XVI в. — главой из истории борьбы за инвеституру.
Фазолт — необычный историк. Его поиски путей преодоления границы между Средними веками и Новым временем продиктованы отнюдь не заботой об исторической объективности. Их конечной целью является ниспровержение историзма — той доктрины, которая
устанавливает категорическое различие между «нашим» настоящим и «их» прошлым. Она редуцирует наши знания о прошлом до двух основных элементов: (прошлых) фактов и их (настоящей) интерпретации. Она требует разделять наши источники на первичные (прошлые) и вторичные (настоящие) источники с тем, чтобы мы могли помещать первичные источники в «их» контекст. Историзм заставляет нас совершенно забыть о том, что «их» контекст — это «наше» прошлое и что «наше» настоящее — это часть того контекста, в который мы должны помещать источники. Он изымает нас из истории, которую мы изучаем (с. 87).
Променяв занятия философией на карьеру профессионального историка, Фазолт сумел оценить главное преимущество методологического требования: «Изучай свидетельства!» По его словам, оно освобождает нас от ответственности за суждения, которые мы выносим, когда читаем или пишем исторические сочинения. Все сомнения можно оставлять в стороне, позволяя исторической реальности говорить самой за себя. Это требование хорошо работало в то время, когда оно было придумано, — в эпоху религиозных войн. Оно сохраняло свою силу и в XIX в. Но сегодня оно уже не работает: «Оно продолжает держать нас в плену свидетельств, когда мы должны искать основания для написания нашей собственной истории. Оно не позволяет нам отвечать за наше время. Его смысл — в прошлом» (c. 106).
Но, отказавшись от историзма, что мы получаем взамен? Какой политики времени следует сегодня придерживаться историку? Фазолт, увы, уклоняется от прямого ответа на эти вопросы. При этом во Введении он неоднократно ссылается на «Философские исследования» Витгенштейна, которыми старается подкреплять собственные, не всегда прозрачные теоретические интуиции. Так, например, в тезисе Витгенштейна, что «сущность выражается в грамматике» (§ 371)[4], Фазолт находит удачный ответ на вопрос о сущности Средних веков. Последнюю, по его убеждению, неверно было бы мыслить существующей отдельно и независимо от значения, которое вкладывается в выражение «Средние века». Так же как бессмысленно говорить о том, что длина какого-нибудь предмета существует независимо от средств его измерения, бессмысленно полагать, будто Средние века существуют независимо от грамматики, которой подчиняются наши высказывания о них. Это рассуждение подводит Фазолта к другому тезису Витгенштейна (§ 242), который он считает ключевым для понимания собственной критики историзма:
Для общения посредством языка требуется не только согласие в определениях, но также (как ни странно это звучит) согласие в суждениях. Может показаться, что это отменяет логику, но это не так. Одно дело — описывать методы измерения, а другое — получать и оценивать результаты измерений. Но то, что мы называем «измерением», частично определяется постоянством результатов измерения.
Согласие в суждениях, о котором здесь пишет Витгенштейн, есть согласие не «во мнениях, но в формах жизни» (§ 241). Для Фазолта это утверждение служит подтверждением фатального несогласия с образом жизни людей Средневековья, которым проникнуты все существующие исторические исследования и которое нельзя преодолеть более объективным или сочувственным изучением исторических источников.
И все же, признаюсь от себя, за частыми цитатами из Витгенштейна пока не слишком хорошо просматриваются контуры альтернативного исторического метода, которым интригует своего читателя Фазолт. Его усилия, очевидно, направлены на то, чтобы не лишать людей Средневековья того, что в терминологии Фабиана, упомянутого в начале, называется словом «coevalness», — «равенства во времени». Но в какой мере и в каком смысле мы можем считать их своими современниками — вопрос, который в этой книге остается открытым[5].
[1] Fabian J. Time and the Other: How Anthropology Makes Its Object. N.Y.: Columbia University Press, 1983. См. также по этой проблематике тематический номер «Политика времени» журнала «Социология власти» (2016. № 2).
[2] См.: Fasolt C. Council and Hierarchy: The Political Thought of William Durant the Younger. Cambridge: Cambridge University Press, 1991; Idem. The Limits of History. Chicago: University of Chicago Press, 2004.
[3] Moore R.I. The First European Revolution, c. 970—1215. Oxford: Blackwell, 2000.
[4] Цитаты из Витгенштейна я привожу в своем переводе с английского издания «Философских исследований», на которое ссылается в своей книге Фазолт: Wittgenstein L. Philosophical Investigations / Trans. G.E.M. Anscombe. 2nd edn. Oxford: Basil Blackwell, 1958.
[5] Рецензия подготовлена в рамках научно-исследовательского проекта ШАГИ РАНХиГС «Проблема соотношения прошлого и настоящего в современных теориях исторического и социального времени».