Опубликовано в журнале НЛО, номер 2, 2018
В марте 2012 года Франко Моретти должен был приехать в Москву, чтобы выступить на конференции «Литературоведение и социальные науки» (ее проводили совместно филфак МГУ и филфак Вышки). По причине чисто формальной и нелепой этого не произошло, но запомнился один момент из электронной переписки с несостоявшимся гостем. Имея в виду книгу «Буржуа», анонсированную к выходу на следующий год, я предположила, что и доклад будет на эту тему. Но Моретти ответил, что она ему уже не очень интересна, в отличие от сборника из старых статей, который он готовит параллельно… Я удивилась, и, думаю, на моем месте удивился бы всякий: можно ли сравнивать концептуальную монографию с перепечаткой старых статей? Сложить вместе, прослоить комментарием, подогреть остывшее — кто этим не занимался? Но чтобы нехитрое блюдо поразило всех новизной, остротой вкуса и превратилось в интеллектуальный бестселлер (что в итоге и произошло), — для этого нужно быть синьором Моретти. Кто же он? Точнее, что за образ глядит на нас со страниц «сборника»?
Этот довольно редкий тип описан и даже назван им самим с двойной ссылкой на биолога-эволюциониста Ст.Дж. Гулда и историка технологии Дж. Базаллу: «хитроумный путешественник» (clever traveler) [Moretti 2013b: 130]. Имеется в виду некто, наделенный повышенной мобильностью, любопытством, приметливым глазом и живым воображением: увидит в чужой земле колесо — и привезет его (или самый принцип) домой, содействуя тем самым преобразованию домашнего образа жизни. Благодаря таким путешественникам в культуре происходит соединение видов, которое в живой природе наблюдаемо лишь крайне редко (и по этой причине культурная динамика несравнимо интенсивнее природной эволюции). Вот и «Дальнее чтение» — своего рода отчет о путешествии в трансатлантическом и трансдисциплинарном пространстве и о сложной гибридизации мысли, которая осуществлялась попутно.
Первая из статей, вошедших в сборник, была опубликована в 1994 году, и это как раз последняя статья, написанная Моретти по-итальянски, накануне самотрансплантации через океан. Это также одна из последних его работ, ориентированная на пристальное чтение великих книг европейского канона. Здесь перед нами — «нормальный» (в куновском смысле) литературовед-«зарубежник», автор диссертации и монографии о творчестве Т.С. Элиота, — уже готовый, впрочем, к рискованной творческой эскападе. Последняя из статей написана Моретти в 2011 году в качестве профессора Стэнфорда, возглавляющего Литературную лабораторию — научный проект, основанный на радикально изменившихся посылках: теперь литература мыслится им как необъятный массив разнородных, разноязыких текстов, судьба которых определяется не столько «художественной ценностью», сколько степенью подвижности в глобальном пространстве, а та, в свою очередь, — характером отношений между центрами и периферией, причудливостью (но неслучайностью) рыночной конъюнктуры, читательского спроса и интереса. Такой получился крутой вираж, а по итогу на сегодня — одиссея-кругосветка: из Европы в Европу (Рим — Нью-Йорк — Калифорния — Лозанна[1]) и из литературоведения… в литературоведение, только уже обновленное и даже с трудом опознаваемое в качестве такового.
Что за «идею колеса» привез из путешествия мистер Моретти? Годится ли это колесо в нашем, российском научном хозяйстве? Воспринимается ли как «пятое» или, напротив, нелишнее, может быть, даже потенциально ведущее? Кем, как и почему? — вот вопросы, к обсуждению которых побуждает публикация русского перевода книги.
Обаяние ее, на мой взгляд, менее всего связано с заявкой на оригинальную теорию. В наличии таковой можно усомниться, замечая на каждом шагу за авторским тезисом — еще чей-то профиль: Гулда, или Валлерстайна, или Веселовского, или Шкловского, или Бахтина, или Проппа (на наличие этих созвучий справедливо указывает Джессика Меррилл)… Долги свои, надо сказать, Моретти признает с благодарностью, обильно ссылаясь и на вдохновителей, и на критиков, включая иных своих аспирантов, чьи доводы побуждали его к изменению и развитию собственной позиции. Довольно часто чужая мысль цитируется и почти тут же, в раскавыченном виде, «пускается в рост», начинает обрастать новыми отношениями (так, например, обстоит дело с ключевым определением формы как «абстракта социальных отношений» — abstract of social relations, — «прихваченным» из работы бразильского теоретика Роберто Шварца). Если прижать этого автора к стенке и начать допрашивать с пристрастием: что же все-таки он исповедует — остаточный марксизм? позитивизм? эволюционизм? может быть, мир-системную теорию? формализм? digital humanities? — едва ли мы добьемся удовлетворительного ответа (любопытен в этом смысле отзыв Галины Орловой, проникнутый интонацией вежливой разочарованности: «Дальнее чтение», как показывает ее разбор, — отнюдь не новость с переднего края цифровой гуманитаристики).
Дело, однако, в том, что Моретти вообще ничего не исповедует, не устанавливает и не учреждает, хотя порой весьма эффектно имитирует«законоустанавливающие» жесты[2] (к значению, которое он придает жесту имитации, мы еще вернемся в конце). Он скорее расшатывает, экспериментирует, вопрошает, практически во всех случаях предпочитая заострение проблемы дипломатическому компромиссу. Отсюда дробность, фрагментарность в организации текста книги: он (текст) буквально щетинится полемическими тезисами, из которых каждый сформулирован резко, броско, под невидимым двойным знаком восклицания-вопроса и поэтому легко поддается пародированию: давайте не будем больше уже читать (особенно — шедевры), а станем обсчитывать огромные массивы текстов, чтобы на этой основе выводить законы (?!); рынок — все, творчество — ничто (?!); читатели — мясники на бойне литературы (?!); в культуре нет иерархий, однако и мультикультурная толерантность недорого стоит, поскольку никто не отменял отношения силы — всегда и везде центр подчиняет и ведет за собою периферию (?!). То и дело исследователь занимает позицию, слишком резкую, чтобы в ней можно было устоять, но он в ней и не стоит, а, от нее отталкиваясь, продолжает движение. Если какая дорога не ведет в Рим, так это — срединная, во всяком случае для этого путешественника, для которого Рим, между прочим, родной город.
Любимое орудие мысли Моретти — метафора, и в этом он, конечно, не одинок. Природу этого предпочтения объясняет, например, Зигмунт Бауман, выступая от имени всей «новой», постпозитивистской социологии:
Метафоры обнаруживают печальный для нас факт «несовпадения», а по сути — неискоренимой рассогласованности между словами и «вещами», знанием и его объектом, а также тот факт, что природа объектов неизбежно нами «конструируется»: ту ограниченность всякого сознания, которая, будучи замечена, превращается в эффективнейший стимул к дальнейшему познавательному усилию, а оставшись незамеченной, больше ему вредит, чем способствует[3].
В рамках этого общего подхода открытая демонстрация недо-знания (не путать с недоинформированностью!) вкупе с неопределенностью, вариативностью метафорических смыслов — не недостаток, а, напротив, достоинство научного текста. Правда, оценить это достоинство читатель может лишь в режиме творчески-соучастной работы, активного сотрудничества и / или полемики. Метафоры не столько украшают сочинения Моретти, сколько испытываются в них на излом.
Вот, к примеру, дерево и волна: два способа описывать и мыслить движение в пространстве культуры. Один заимствован из биологии (на его основе сформулирован закон естественной эволюции) и позволяет описать умножение разнообразия видов; другой — из физики (его потом взяла на вооружение социальная наука, исследующая законы взаимодействия рынков) и описывает динамику распространения импульса от центра к периферии. Культуру и литературу в зависимости от используемой призмы можно представить как ветвящееся дерево или как бегущую волну. Одни видят так, другие этак. Референтом в первом случае «естественно» оказывается национальное государство, во втором — глобальный рынок. Метафора дерева хорошо работает применительно к традиционной культуре, метафора волны — к «современной», после XVIII века. Или так еще: если вас в литературе интересует стиль, вы увидите ее, скорее всего, как дерево, если сюжетные структуры — скорее как волну. Бинарность удобна в пользовании, пока… не возникает нужда помыслить разные логики во взаимодействии. Тут метафоры смешиваются и начинают отчаянно «сбоить» — волна поддерживает дерево, которое смывается новой волной, которая начинает ветвиться и т.д. (the wave supports the tree… which is then swept by new wave… a wave runs into branches). Языковые несуразицы сигнализируют о трудностях, с которыми неизбежно сталкивается исследователь, работая на границе природного и социокультурного, местного и планетарного, эстетического и экономического. Область их соединения и взаимопроникновения загадочна и проблематична (а амбиция ученого, утверждает Моретти, как раз и состоит в преобразовании загадки в проблему). Например, о связи между движением Луны и океанскими приливами-отливами люди догадывались давно, однако описать взаимосвязь этих пространственно далеких феноменов непросто и в наши дни. Так же точно мы предполагаем наличие сложно опосредованной связи между литературной формой и устройством социальных отношений, но воплотить эти догадки, убедительно и последовательно, в аналитической практике — совсем другое дело. Метод Моретти, определяемый им как «социологический формализм», по описанию очень похож на «социологическую поэтику» Бахтина—Волошинова, — похоже, этот проект не утратил новизны за минувшее столетие.
В настоящий момент вектор развития литературоведческой дисциплины Франко Моретти видится так: из истории — в географию, из национальных литератур — в глобальную и от авторитетно отобранного канона — к всеприемлющим базам данных. Хотим мы того или нет, границы литературного поля размыкаются: оно становится «более протяженным исторически, более обширным географически и более глубоким морфологически» [Moretti 2013b: 161], — и встречно этой тенденции возникает стремление учесть «великое непрочитанное», довооружив ограниченность человеческого восприятия сканирующим зрением компьютера.
До сих пор мы исходили из представления о литературе как о совокупности отдельных национально-языковых «архипелагов» и о литературной традиции — как о нарративе, который сам себя рассказывает, предоставляя ученому-«жрецу» его комментировать, интерпретировать, уточнять и объяснять. Посылки эти оказываются малополезны, когда мы сталкиваемся с литературой, живущей в пространстве глобального рынка и зависящей в своем составе не от почтенных культуртрегеров, а скорее от аморфных масс покупателей-потребителей. Традиция здесь молчит, никак себя не проявляет в ожидании хорошего исследовательского вопроса, сильной гипотезы, экспериментальной инициативы, но даже и в этом случае едва ли можно говорить о единой традиции — скорее об их конкурирующем множестве. Попытки в этих условиях изучать мутацию форм и динамику культурного отбора ставят нас лицом к лицу с двумя большими вопросами:
1) Как соединить культурную историю с экономической географией и эстетику пристального чтения с социологией глобального литературного поля?
2) Как соединить критическую миссию интеллектуала с реалиями академической политики, а радикализм теоретического вопрошания — с «позитивным» экспертным знанием?
Отвечая на первый вопрос, Моретти исходит из убеждения, что в век слишком очевидных, масштабных, стремительных изменений важно сосредоточиться на неочевидном, мельчайшем и сверхмедленном («…we must learn to find meaning in small changes and slow processes» [Moretti 2013b: 192]). За мнимой самодостаточностью информационных потоков важно видеть их «изнанку»: воображаемое, эстетическое, аффективно-телесное. И в искусстве, и на границах, и за пределами искусства чувственный опыт сопрягается с целостными, ценностными смыслами, происходит безотчетное формотворчество, мало общего имеющее с тем, что описано в старых и новых поэтиках. О его механизме, о том, как форма пронизывает собой сознание, ее ангажирующее, не поддаваясь сколько-нибудь полной рационализации («…how form infiltrates the mind that’s engaging with it, without actually making the mind fully aware of what’s going on» [Moretti 2013b: 143]), мы знаем пока слишком мало, — это как раз та область, где загадки усилиями когнитивистики новой волны преобразуются в проблемы.
С учетом сказанного было бы неверно приписывать Моретти решимость отвернуться от местного ради глобального, уйти от истории в географию, от слова обратиться к цифре и от нарратива — к визуализациям. Его позиция сложнее и описывается примерно так. Сюжет и стиль, два основных аспекта литературной формы, неразделимы в произведении, но в динамике транснациональной литературной жизни расцепляются хотя бы потому, что сюжет более приспособлен для путешествий. Сюжет обеспечивает литературной форме подвижность, а стиль, неотделимый от языка, транслирует неповторимо «местную», индивидуальную точку зрения. Моретти в итоге приглашает работать в треугольнике, вершинами которого являются путешествующий сюжет, его «местное» содержательное наполнение и результирующий стиль повествования (тоже всегда и обязательно «местный», поскольку укорененный в языке). Фактически он призывает к более плотному и осознанному сотрудничеству по-разному работающих профессионалов. В ходе пристального чтения текстов, так или иначе представляющих национально-языковые традиции, производится сырье или полуфабрикаты, которыми потом может оперировать глобальный компаративист, теоретик, моделестроитель. Без этой предварительной работы ему не на чем было бы строить гипотезы, в свою очередь ценные не сами по себе, а в меру их продуктивности для дальнейшей и, кажется, важнейшей работы: с нюансами субъектной позиции, голоса, стиля в их языковом воплощении. Задача компаративиста подчеркнуто и принципиально скромна: быть колючкой в боку (a thorn in the side), т.е. раздражителем для «пристального» читателя — побуждать его к более активной, широкой, разнообразной рефлексии над смыслом своей деятельности.
Второй обширный вопрос, который неявно, но неизбежно поднимает книга о «дальнем чтении», — это вопрос о смысле, цели и ценности гуманитарного анализа как такового в глобальном мире, насквозь десакрализованном и насквозь же пронизанном отношениями обмена. По крайней мере в одном месте вопрос этот прямо формулируется устами бразильского теоретика Роберто Шварца [Moretti 2013b: 155], и обращен он прямо и нелицеприятно к самому автору книги. Да, паттерны, управляющие литературной системой, описаны любопытно, и да, «дарвинистское» описание процессов, актуально развивающихся в мировой культуре, похоже на правду, но… что же стало с проектом социальной критики, изначальной теоретической левизны? Моретти приходится признать, что критическим импульсом он пожертвовал, сосредоточившись на поисках такого последовательно-материалистического метода, который был бы свободен от телеологичности, характеризующей даже и реформированный марксизм. И все же, настаивает он: подражание (imitation) наличной системе отношений не обязано сводиться к ее простому воспроизведению. Вдумчивое подражание[4] предполагает внутренне двойственную, ироническую позицию, способность усмотреть в объекте неочевидное, в том числе достойное отрицания. Наличие именно такой позиции отличает критически мыслящего интеллектуала от бессознательного прислужника господствующей идеологии и / или технократии.
Не знаю, всех ли убедит такой ответ, но другого, боюсь, мы сегодня не имеем. В недавних работах Моретти настаивает на том, что сравнительная морфология культурных форм, опирающаяся на «цифру», масштабность и скорость обсчета, ценна именно тем, что обнаруживает вариативность символической власти по месту ее осуществления («from place to place» [Moretti 2013b: 59]). Рисунки-схемы, отображающие отношения персонажей (например, шекспировской трагедии), — не пустая забава именно потому, что в них визуально выявляется секрет символической власти, тайна человеческой управляемости. Но делается ли это в порядке изобличительной критики власти именем высших идеалов? Или в порядке выгодного контракта с властью? На эти вопросы нельзя ответить с определенностью. Никакая личная успешность не отменяет двусмысленно-уязвимого положения гуманитария в современной культуре, отсюда — причудливое сочетание самокритики и саморекламы в научной прозе итало-американского ученого. Именно поэтому со стороны русских читателей его книги было бы одинаково обидно увидеть в нем забавника, увлеченного компьютерным счетом, и / или проповедника наконец-то научного метода, ценного своей воспроизводимостью. Нет же: для Моретти-теоретика теория начинается с пари (wager), с нарочито острого заявления «на спор», — было бы только кому такой спор поддержать. Задача гуманитария — создавать и расширять вокруг себя достойную аудиторию с небуквалистским, нефундаменталистским устройством сознания, способную читать разно, вставая в разное отношение к фактам-конструктам. Только при этом условии работа по культурному скрещиванию видов (interbreeding), ради которой предпринималось трансатлантическое путешествие, окажется незряшной.
[1] В настоящее время Моретти сотрудничает со Швейцарским федеральным технологическим институтом в Лозанне.
[2] Например, в статье «Conjectures on World Literature» выводится закон о неизбежности «компромисса между иностранной формой и местным материалом». Осуществляется это, по заявлению самого автора, на основе сопоставления двадцати независимых друг от друга исследований романов, которые были написаны на четырех континентах за последние двести лет (много это или мало?), плюс небольшая проверочная экскурсия в первичный материал. «Экскурсант» честно признается, что чтение его несвободно (reading without freedom [Moretti 2013b: 53]): во-первых, потому, что отсутствует экспертное знание местных литературных реалий и самих языков; во-вторых, потому, что, когда ищешь что-то определенное в тексте, с высокой вероятностью его и найдешь. Как не вспомнить Т. Куна: предвзятость теоретической установки заставляет нас видеть факты в желаемой перспективе. Но в ответ как не вспомнить К. Поппера: факты в конечном счете всегда и всего сильнее. А качество метода, настаивает Моретти, обнаруживает себя именно в наличии интересных результатов, т.е. фактов, произведенных с его использованием. Так что если есть охота спорить, выкладывайте на стол ваши факты, дорогие оппоненты! Участвуйте в дальнейшем поиске, — поиск, собственно, и важен, а «законы», устанавливаемые по пути, — не более чем его побочный результат.
[3] Интервью с З. Бауманом [Jacobsen 2016: 18].
[4] Моретти ссылается на стихотворение Б. Брехта «О подражании»: «…дело-то в том, что, / Когда подражанье бездумно, / Оно никогда настоящим / Подражаньем не станет».