(РГГУ / НИУ ВШЭ, 19–22 апреля 2017 г.)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 2, 2018
I. Классическая филология. Литература и политика в европейской античности
Заседание секции по классической филологии прошло под эгидой трех центров, занимающихся проблемами антиковедения: Школы актуальных гуманитарных исследований РАНХиГС, Института высших гуманитарных исследований им. Е.М. Мелетинского и Института восточных культур и античности РГГУ. В этом году в работе секции по классической филологии приняли участие не только филологи, но и историки и археологи, и первые два дня заседания проходили в РАНХиГС, а в последний — в РГГУ. На открытии выступили директор ШАГИ РАНХиГС Николай Гринцер, директор ИВГИ РГГУ Сергей Серебряный и директор Института общественных наук РАНХиГС Сергей Зуев.
Утреннее заседание 19 апреля прошло под председательством Николая Гринцера и Николая Казанского. Андрей Лебедев (Университет Крита / Институт философии РАН) в докладе «Космополис Гераклита и ионийское восстание» представил свою книгу «Логос Гераклита. Реконструкции мысли и слова (с новым критическим изданием фрагментов)» (2014) и выдвинул гипотезу, согласно которой сочинение Гераклита было посвящено не исследованию природы, а государственному устройству. Те же пассажи, в которых речь идет о космосе и природных явлениях, что дошли до нас во фрагментах, служили иллюстрацией к размышлениям о политике: так, город у Гераклита отождествляется с космосом, а симпатия к миру героев и этике вызывает образ войны — отца и царя всего. Книга Гераклита имела форму пророчества Аполлона, и это затрудняло понимание текста уже в древности. Связав обстоятельства жизни Гераклита с противостоянием персов и ионийцев, докладчик показал, что многие «темные» фрагменты греческого философа становятся понятными, если читать их как политический призыв к восстанию и рассуждение об ионийском союзе.
Нина Брагинская (ИВГИ / ИВКА РГГУ) выступила с пространным докладом «Этика и экономика: автаркия в веках». Докладчица рассмотрела развитие семантики существительного autarkiaи прилагательного autarkes в древнегреческом языке от ранних лириков до позднейших авторов и те смыслообразовательные модели, которые могли актуализироваться в разных сферах употребления этих композитов, показав, как трансформировалось значение слова «автаркия» в научном языке XIX–XXI века. В современном научном языке автаркия существует в качестве экономического и политико-экономического термина: он обозначает идеальный нулевой уровень импорта, по отношению к которому исчисляется интегрированность страны в мировое хозяйство или ее изолированность. Но применяют термин и к экономике Древнего мира. Как показала докладчица, в древности это слово было тесно связано со значением «защищать, сохранять биологическую жизнь». До V века употреблялось в основном существительное autarkes, близкое по своему значению к слову «естественный», но после V века и прилагательное, и существительное становятся приметой философского языка. Изобретателем абстрактного существительного, по мнению докладчицы, был Демокрит, для которого автаркия явилась одним из названий желательного состояния человека и одним из синонимов счастья; Платон же определил автаркию как способность достаточного и совершенного. В политическую философию термин был заимствован Аристотелем из медико-биологической сферы, причем с некоторым сдвигом: у него речь больше не шла о живых существах. Таким образом, автаркия для полиса — это то же, что для организма способность к поддержанию жизни: деятельность рабов, ремесленников, наемных воинов и других неполноправных категорий населения — то же самое, что пища, вода и воздух, — то, что, находясь вне организма, питает его. Автаркия в античности, как правило, характеризует не полис, а мудреца-одиночку, а когда характеризует полис, то вовсе не его экономическую жизнь, а меру социальной гармонии, близость полиса к живому организму.
Ален Брессон (Университет Чикаго) в докладе «Говорит империя: афинская архэ в пятом веке до н.э.» указал на то, что греческая литература V века может рассматриваться не только как источник сведений по истории Афинского государства, но и как средство формирования его идеологии, и рассмотрел формы, значение и перформативный аспект дискурса, благодаря которому Афины превратились в центр греческого мира. В трудах историков можно найти не только факты, подтверждающие притязания Афинян на господство (обложение данью городов Причерноморья, посягательства на Сицилию), но и утверждения, что Афины — образец для Эллады в следовании законам и умеренности, которые соседствовали с описанием союзников афинян как «подданных» или «рабов». Афины, выведенные на трагической сцене, — город-преобразователь, который помогает свершиться правосудию, в отличие, например, от Фив, для которых характерны жестокость и беззаконие. Обработка мифологических сюжетов в драме формировала ту атмосферу, в которой проводилась имперская политика Афин по отношению к остальному греческому миру.
Дневное заседание, прошедшее под руководством Николая Гринцера и Патрика Фингласса, было посвящено политическому языку раннегреческой литературы. В докладе Сергея Степанцова (ИВИ РАН / МГУ) «Политическая метафора у Алкея (помимо корабля)» были рассмотрены различные иносказательные способы выражения идеи крушения государства и перемен в политической жизни, встречающиеся у древнегреческого лирика. Некоторые из них, такие как образ виноградной лозы или правителя, пожирающего государство, восходят к поэзии Гомера и ранних лириков, другие: игра в кости и смешивание вина — впервые встречаются именно у Алкея. Поэтический образ может состоять из одного слова, например игрального термина, характеризующего ситуацию. Благодаря этим метафорам Алкей вводит в политический дискурс образы, воссоздающие детали обстановки симпосия — места, где проводили свой досуг политические соратники поэта, и, что еще более важно, того места, где исполнялись его песни. В заключение докладчик указал, что, несмотря на скудное количество фрагментов, все же можно говорить о том, что Алкей внес вклад в развитие иносказательного языка для описания политической жизни.
Елена Соломатина (ИВИ РАН) в докладе «Поэзия Алкея и борьба за единоличную власть в Митилене» поставила вопрос о влиянии традиции на наши представления о форме власти, которая у Алкея фигурирует под именем тирании или монархии. Под влиянием Аристотеля о тиране Питтаке в античной традиции принято говорить как об эсимнете — выбранном в экстренной ситуации правителе, однако анализ фрагментов Алкея этого не подтверждает. Второй вопрос, поставленный в докладе, был связан с именами правителей, упоминаемых Алкеем. Античная традиция по-разному рисует историю Лесбоса, и к настоящему моменту в науке принята последовательность Меланхр — Мирсил — Питтак. Рассмотрев исторические свидетельства о лесбосских аристократических родах и обратившись статье Александра Дейла, основанной на археологических данных, которые говорят о сильном восточном влиянии на лесбосских греков, докладчица поддержала гипотезу, согласно которой слово «Мирсил», вероятнее всего, было титулом правителя, а единоличными правителями на Лесбосе были только Меланхр и свергнувший его Питтак.
Аскольд Иванчик (ИВИ РАН / РАНХиГС) представил доклад «Therapontes: рабы или аристократы? Особенности словоупотребления от Гомера до Ксенофонта», в котором показал, что развитие значений слова therapon находилось под влиянием гомеровского словоупотребления. У Гомера оно обозначало: 1) товарища, который сопровождал своего господина как в военное, так и в мирное время; 2) дружину, когда употреблялось во множественном числе; 3) героев, которые могли называться «спутниками Ареса». Позднейшие поэты (Гесиод и Пиндар) называют себя therapon Муз, что указывает на развитие культового значения, связанного с идеей служения божеству. В прозаических источниках и надписях получает развитие значение, связанное с военной сферой: therapon обозначает оруженосца при гоплите. Особенно часто это слово встречается у историков при описании восточных монархий и варварских обычаев, когда речь идет о ближайшем к царю аристократическом окружении. Однокоренное собирательное слово θεραπία обозначало дружину, но никогда — рабство. Как указал докладчик, правильное понимание семантики слова должно быть отражено в переводах, в противном случае некорректный перевод «раб» влияет на появление ошибочных представлений о структуре древних обществ.
Рэчэл Бруццоне (Университет Фрайбурга) выступила с докладом «„Пирующая война“ в древнегреческой литературе». В греческой литературе война воспринимается как независимая сущность, а не как политический феномен, находящийся под властью человека. Различные олицетворения войны встречаются в литературе V–IV веков чаще, чем упоминания бога войны Ареса, при этом такая персонифицированная война нечто пожирает и ее саму влечет к тем, кто обладает большим аппетитом. По мнению докладчицы, этот литературный образ воплощает своего рода политическую теорию, лежащую в основе греческих представлений о природе и причине войны. Война неразрывно связана с потворством людским желаниям, и она приходит как неуправляемый персонифицированный внешний объект, который направляет бесконтрольный голод человека на самого себя. Этот образ встречается как в поэзии и драме, так и у Платона, иллюстрирующего политические взгляды не столько логическими аргументами, сколько художественными образами.
Модераторами утреннего заседания 20 апреля были Аскольд Иванчик и Дуглас Олсон. В докладах речь шла о политическом контексте и подтексте древнегреческой трагедии. Патрик Фингласс (Университет Ноттингема) в докладе «Трагедия Софокла „Аякс“ и полис» обратил внимание на необходимость при анализе греческой драмы учитывать разнородность публики в афинском театре, так как этот факт может отразиться на интерпретации как трагедии, так и предшествующей ей авторской интенции. На примере трагедии «Аякс» докладчик показал, как меняется наше восприятие этого произведения, если мы примем во внимание разнородность аудитории, состоящей не только из афинян, но и из гостей города, не только из аристократов, но и из людей незнатных, не только из мужчин, но и из женщин. Он показал, как развитие определенных качеств героя может вызывать отклик у различных категорий зрителей, что ассоциируется именно с «афинским» текстом и что могло вызвать отождествление у чужестранцев, что связано с аристократическими ценностями, а что с локальными и почему нельзя, например, в таком персонаже, как Менелай, видеть воплощение исторической Спарты, а в Одиссее — прославление афинского красноречия.
Борис Никольский (РАНХиГС / РГГУ) представил доклад «„Ифигения в Тавриде“ Еврипида и афинская внешняя политика», в котором показал развитие и значение мотива варварства у греческого трагика. В изложении мифа о несчастьях дома Пелопидов у Еврипида большую роль играет соположение кровавых убийств внутри греческой царской семьи с человеческими жертвоприношениями в варварской Тавриде, где Ифигения должна принести в жертву собственного брата. Уже у Эсхила несчастия правящего дома Аргоса изображались как беда для страны и намекали на внутренние раздоры в самом Аргосе, однако привнесенный Еврипидом мотив варварства сильнее подчеркивает контраст между диким обрядом и миром, который несет Атридам цивилизованная Аттика, куда они направляются под покровительством Афины. Докладчик связал еврипидовскую трактовку мифа с событиями 417 года до н.э., когда Аргос и Афины заключили союз против Спарты, что в самой трагедии отражается в том, что Елену Спартанскую обвиняют в несчастьях Аргосского дома. Это позволяет, по мнению докладчика, датировать постановку трагедии 416 годом до н.э.
Николай Гринцер (РАНХиГС / ИВИ РАН) в докладе «Политический смысл „Эдипа-царя“: нужен ли ответ на вечный вопрос?» указал на то, что политический подтекст является ключом для понимания трагедий второго ряда («Алкеста», «Андромаха»). В случае с «Эдипом-царем» расшифровка мало что меняет в понимании художественного целого. Так, в Эдипе обычно видят Перикла, и в зависимости от интерпретаций деталей несколькими годами меняется датировка трагедии. Вечная тема крушения великих фигур и мудрости, приводящей к роковым ошибкам, с той же степенью обоснованности позволяла Б. Ноксу видеть в Эдипе Фемистокла; М. Викерс предложил иную трактовку этого образа: прототипом Эдипа послужил Алкивиад. Подтверждение последней позиции докладчик находит в псевдоплатоновском диалоге «Алкивиад II», остроумно обыгрывающем все важные мотивы трагедии в сопоставлении главных героев диалога и мифа: убийство отца, скверна, инцест. Если драму именно так интерпретировали ее зрители, значит, иносказание говорило не о прошлом, но предупреждало о возможных несчастьях.
Яна Забудская (МГУ) в докладе «Политический аспект в рецепции мифа об Эдипе» представила основные тенденции в рецепции мифа об Эдипе. Она выделила древнейшие компоненты мифа (оставленное дитя, отцеубийство, инцест, самоубийство матери и ошибка по незнанию) и добавочные мотивы (пророчество, объяснение происхождения имени), а также более поздние (чума, ослепление и явление тени из подземного царства). Докладчица отметила влияние трагедии Сенеки на дальнейшие театральные переработки мифа как в идеологическом плане (в рассуждениях об обязанностях царя перед государством), так и в сюжетном (появление тени Лая). Начиная с editio princeps 1502–1504годов авторы обращаются к трагедии Софокла, контаминируя тексты греческих трагиков и Сенеки. На примере трагедий Корнеля, Драйдена, Вольтера, Озерова и других докладчица показала, что обращение к разным составляющим мифа влияет на характер драмы: она интерпретируется либо как политическая, либо как любовная. Если на первый план выходит линия Эдипа, то акцент ставится на политике, причем актуальная политическая ситуация влияет на расстановку персонажей в драме.
Дневное заседание прошло под председательством Николая Гринцера и Карла Галински. Елена Чепель (РАНХиГС) представила доклад «Влияние ритуала на политику: модели аттической комедии», где рассмотрела изображение оракулов в комедиях Аристофана и показала принципы включения организованного по особым законам текста в комедийный дискурс: маркированность метра, ссылка на авторитет божества или божественных книг, способы истолкования. На примере «Всадников» она продемонстрировала, как комедия может прояснить формы бытования оракулов в Греции времен Пелопоннесской войны. Так, в споре Клеона и Колбасника за благосклонность Демоса герои демонстрируют умение пользоваться ими: Клеон предъявляет тексты авторитетных прорицателей, но проигрывает спор Колбаснику, который, как кажется, придумывает своего прорицателя и на ходу сочиняет пророчества. По-видимому, в реальной практике важно было соответствие содержания оракула текущему моменту и отсутствие слишком сложных толкований. Аристофан же предостерегает граждан от чрезмерной доверчивости политическим мошенникам такого рода, доводя риторические ухищрения комедийными приемами до абсурда.
Дуглас Олсон (Университет Миннесоты / Хельсинкский коллегиум) начал доклад «„Демы“ Эвполида и афинская политика в 413–412 годы до н.э.» с замечаний о том, какие сведения о постановке пьесы можно почерпнуть из каирского папируса. Разобрав доводы в пользу альтернативных датировок пьесы, он показал, что для постановки лучше оставить общепринятую дату — 412 год. Учитывая, что заявку на пьесу автор подавал в конце 413 года, можно заключить, что сюжет «Демов» предвосхитил те чрезвычайные меры, которые были приняты в Афинах после поражения в Сицилии (город стал подчиняться выбранному совету старейшин) не в результате некой исторической или литературной иронии, а потому, что эти идеи уже были распространены в городе к тому времени, когда пьеса была поставлена. Иными словами, комедия с фантастическим сюжетом о воскрешении четырех великих правителей прошлого была тесно связана с тем губительным образом мышления, который привел к падению демократии.
Михаил Селезнев (РГГУ) говорил о переводческой технике семидесяти толковников в докладе «Βασιλεύς и ἄρχων в септуагинте. Греческий перевод еврейского слова „царь“ и отношение к царской власти в египетской диаспоре III века до н.э.». Докладчик рассмотрел все контексты, в которых в Пятикнижии употребляется слово melek ‘царь’, и сопоставил их с греческим переводом Септуагинты, показав несостоятельность доминирующей в библеистике последних десятилетий гипотезы Е. Бикермана, согласно которой семьдесят толковников, обеспокоенные тем, что текст могут прочесть представители администрации Птолемеев, переводили это слово либо как βασιλεύς, либо как ἄρχων. Тщательный анализ текста и источников по истории еврейского народа эллинистического периода (Иосиф Флавий, «Contra Apionem II», 16) показал, что евреи описывали свое сообщество как теократическое и если в древности у них и существовали цари βασιλεῖς, то в настоящем таковым не находилось места. Поэтому современные переводчикам септуагинты правители обозначались словом ἄρχων.
Екатерина Илюшечкина (РАНХиГС) представила доклад «Риторические реплики и политические клише в „Географии“ Страбона». В географических и этнографических описаниях северных стран Страбон следует за научной прозой своих предшественников (Посидоний Родосский, Плиний Старший и другие) и за некоторыми литературными стереотипами, восходящими к Гомеру. Он использует мифографические и парадоксографические сюжеты для изложения «северных топосов», завоевавших популярность в литературе Римской империи после того, как дотоле неизвестные народы стали частью империи и ужас перед севером сменился любопытством по отношению к необычным местам, климату и нравам северных племен. Сам Страбон старался показать, что северные люди под влиянием римской культуры стали менее суровыми и ужас перед новыми гражданами империи, таким образом, необоснован. Стереотипы, которые встречаются в «Географии», соответствуют политическим интересам века Августа и, в свою очередь, могли служить идеологической опорой для легитимизации римской власти.
21 апреля утреннюю секцию, посвященную римской литературе и архитектуре, вели Нина Брагинская и Ален Брессон. Карл Галински(Университет Техаса) в докладе «Августовская литература и августовская политика: проблемы переоценки» обратил внимание на методологические аспекты литературоведения, связанные с перенесением мироощущения исследователей на изучаемый предмет, в связи с чем в литературе эпохи Августа видят то рупор имперской идеологии, то творение скептически настроенных писателей. Докладчик предложил взглянуть на августовскую эпоху глазами ее современников: гражданские войны поставили Рим на грань самоуничтожения и спровоцировали поиски ответов на вопросы о римских традициях и римской идентичности, на которые писатели и поэты искали ответы независимо друг от друга. Вернувшаяся стабильность не была данностью для поколения Вергилия, Горация и Ливия. Формирование литературных реакций на эпоху было не результатом спущенной сверху идеологии или пропаганды, но процессом взаимного обмена и взаимодействия множества мнений. Именно индивидуальная разработка актуальной тематики сформировала нарождающуюся идеологию и сделала августовскую эпоху одной из великих эпох мировой литературы
Михаил Шумилин (РАНХиГС / РГГУ) выступил с докладом «Судьба „Фиеста“ Вария в контексте культурной политики Августа» и выдвинул гипотезу, объясняющую успех постановки пьесы, а затем ее полное забвение. Докладчик реконструировал отдельные черты пьесы, основываясь на чтении одноименной трагедии Сенеки, который опирался на текст Вария: 1) все трагедии (не только трагедия Сенеки), посвященные Пелопидам, были откликом на современную политическую обстановку; 2) значимые мотивы у Сенеки уравнивают вражду между братьями с гражданской войной и содержат отсылки к египетским сюжетам греческих мифов. Таким образом, публика могла увидеть в пьесе рассказ о стремлении Клеопатры и Марка Антония захватить власть в Риме. Популярность пьесы и заинтересованность Августа в такого рода литературе как посреднике между властью и народом, по мнению докладчика, были основаны на ясности политического подтекста и доступности трагедии для широкой аудитории. Впоследствии политическая заостренность пьесы не только потеряла актуальность и понятность, но и не смогла противостоять «Энеиде», воплотившей сокровенные чаяния императора.
Томас Хоуи (Юго-Западный университет, США) выступил с докладом «Прогулки с властью: движение и взгляд в виллах римской элиты в Стабиях», в котором рассказал об археологических находках на побережье Неаполитанского залива и о реконструкции социальной жизни, которую можно сделать на основании полученных данных. Докладчик обратил внимание слушателей на размеры и характер архитектурного ансамбля виллы, свидетельствующие о том, что она служила местом общественного отдыха, куда приезжали сенаторы со своей обширной свитой (до 300 человек), и использовалась как место для деловых встреч в менее формальной, но все же подчиняющейся регламенту обстановке. Организация садово-паркового пространства позволяла и организовывать встречи официальных лиц, и уединяться от любопытных взоров. Доклад сопровождали фотографии с места раскопок, иллюстрации-реконструкции архитектурного пространства и садов (среди прочего докладчик рассказал о методах дендрологической реконструкции), анимированные фрагменты, изображающие движения фигур на вилле в зависимости от характера и статуса персонажей.
Дневное заседание, посвященное греческой исторической и ораторской прозе, вели Вера Мостовая и Томас Хоуи. Светлана Межерицкая(СПбГУ) представила доклад «Риторика на службе у политики: панегирик и его роль в эпоху Второй софистики», который был посвящен отражению риторической теории в ораторской практике II века н.э. на примере смирнских речей Элия Аристида, написанных в честь прибывшего в Смирну правителя, и трактата «Эпидейктическое красноречие» Менандра Лаодикейского. Согласно последнему, приветственная речь должна содержать похвалу прибывшему, которая начиналась бы и заканчивалась обращением к богам, а в середине содержала прославление рода правителя, хвалу полученному им воспитанию и его деяниям на политическом и военном поприще. Смирнские же речи скорее представляют собой панегирик Смирне, но оратор уделяет внимание не столько славному прошлому города, сколько современности, как подобает приветственной речи. В заключительной части речей он обращается вопреки канонам не к богам, а к адресату речи. Докладчица предполагает, что оратор таким образом вводил не часто бывающего в этих краях правителя в курс дел вверенного его заботам города, поскольку риторический канон не предполагал жесткого подчинения нормам: хотя оратор был ограничен жанровыми рамками, он обладал свободой в выборе и расположении материала.
Об особенностях изображения политического деятеля в литературном произведении рассказала Тамара Теперик (МГУ) в докладе «Невербальный текст и политический контекст (на материале биографии Плутарха „Александр“)». Рассмотрев один аспект в поведении плутарховского Александра — способность смеяться, докладчица показала, как связаны между собой чувство юмора и бесстрашие в характере Македонского и как чувство юмора уступает страху перед потерей власти и приводит героя к гибели. Развитие характера сопровождается потерей дистанции между восприятием самого себя и восприятием собственного образа в глазах других людей, дружелюбие уступает место подозрительности и мстительности. Значимость невербального поведения, по-видимому, осознавалась самим автором биографии, который писал, что характеры скорее проявляются не в великих деяниях и пороках, но в мелочах.
Александр Синицын (СПбГУ / Саратовский университет) выступил с докладом «По поводу „Геродотовского вопроса“: критические замечания к гипотезе М.Л. Гаспарова о „фронтонной архитектонике“ труда первого историка». Под «фронтонной архитектоникой» понимается принцип композиционной симметрии, присутствие которого исследователи отмечают в различных областях греческой культуры, в том числе в расположении отдельных эпизодов в «Истории» Геродота. Докладчик полемизировал с гипотезой М.Л. Гаспарова, предполагавшего, что «История» не была законченным произведениям: по мнению патрона чтений, труд должен был заканчиваться Каллиевым миром 449 года. Однако датировка этого события до сих пор дискуссионна, и о нем не упоминает никто из современников; к тому же, по мнению докладчика, «История» оканчивается, как и должна, триумфом греков, за которым последовало изгнание персов с Балкан, что для Фукидида знаменовало конец греко-персидских войн.
Вера Мостовая
II. Стиховедение
На заседаниях стиховедческой секции 20 и 21 апреля было представлено 25 докладов. Их тематика была традиционно пестрой: от проблем эволюция ритма русского 4-стопного ямба до нейрокогнитивных исследований поэтического текста. Гаспаровские чтения для стиховедческого сообщества служат главной площадкой ежегодных встреч и дискуссий, и это в значительной степени определяет характер заседаний: многие докладчики обращаются к темам, в той или иной степени затронутым на конференциях прошлых лет.
Первое заседание открыл Игорь Пильщиков (МГУ / Таллиннский университет) сообщением «Безударные икты и сверхсхемные ударения в акцентном стихе: „По ту сторону дольника“». Докладчик не первый год занимается изучением неклассического стиха, но в этом году его выступление было посвящено не дольнику, как прежде, а явлениям, возникающим «по ту сторону» этого неклассического метра (фраза, выбранная подзаголовком к докладу, — цитата из работы М.Л. Гаспарова), то есть в стихе еще менее урегулированном. Проблема, вокруг которой было построено выступление, — это проблема наличия метра (и соответственно иктов, сверхсхемных ударений и безударных иктов) в акцентном стихе. Вслед за Гаспаровым большинство современных исследователей рассматривает акцентный стих как чистую тонику, то есть стих, в котором «диапазон колебания объема междуударных интервалов так велик, что теряется само противопоставление сильных и слабых мест». Поскольку именно чередование слабых и сильных позиций образует метр, получается, что акцентный стих метра должен быть лишен. Такая концепция акцентного стиха уже подвергалась критике М.Ю. Лотмана, который называл трактовку Гаспарова упрощенной. Присоединяясь к этой критике, Пильщиков представил разбор стихотворения Маяковского «Разговор с фининспектором о поэзии» (Гаспаров рассматривал его как 4-ударный акцентный стих, Дж. Бейли — как строгий акцентный (= тактовик)) и показал, что в этом тексте сохраняется «взаимодействие между ритмом и метром», т.е. имеются как сверхсхемные ударения на метрически безударных слогах (Всё´ ме´ньше лю´бится, / всё´ ме´ньше | 1 — 1 — 3 — 2 — 2), так и безударные икты (амортиза´ция / се´рдца и души´ | 0 — 2 — 2 — 3 — 0; и у себя´ / и у други´х | 0 — 2 — 0 — 2 — 0). Следовательно, в акцентном стихе присутствует не только ритм, но и метр. В финале выступления докладчик добавил, что сказанное распространяется только на равноударный и позиционно урегулированный разноударный акцентный стих. Вопрос о неравноударном (вольном) акцентном стихе остается открытым. Никаких подходов к сложнейшей проблеме неравноударности стихотворных метров с переменным объемом междуиктовых интервалов доклад не предлагал. В оживленной дискуссии Николай Перцов задал вопрос о том, верно ли, что в акцентном стихе, и вообще в стихе отличном от силлаботоники, икт не привязан к номеру слога, то есть можно говорить только о том, что икт потенциально расположен на промежутке нескольких слогов (ср.: в аплодисментах, в аплодисментах). Докладчик это утверждение подтвердил.
После взял слово Сергей Ляпин (Санкт-Петербург). В его докладе «Еще раз о стиховедческом описании русского четырехстопного ямба», как подчеркивает сама формулировка темы, обсуждалась проблема, которая уже не раз возникала на Гаспаровских чтениях прошлых лет[1]. Поводом для возвращения к ней послужила защита в Таллиннском университете диссертации Анны Рубцовой о стихосложении Владислава Ходасевича. Ляпин подчеркнул важность полученных в исследовании результатов, но подверг критике их интерпретацию, прежде всего сохранение заблуждения об ориентации ритма 4-стопного ямба Ходасевича на пушкинскую традицию. По Ляпину, основа эволюции ритмики 4-стопного ямба от XVIII к XX веку заключается не в переходе от рамочного ритма к альтернирующему, а в последовательном приближении стихотворного ритма этого размера к речевой норме. Ямб Ходасевича в соответствии с этим представлением находится в эволюционном тренде, а не ориентируется на прошлое. Оставшееся время доклада Ляпин посвятил вопросу создания языковых и речевых моделей и их применению в изучении стиха, а также демонстрации графиков, иллюстрирующих его главное утверждение: никаких архаизаторских тенденций в ямбе Ходасевича нет, а есть развитие в стихе XX века одной и той же тенденции и индивидуальные ритмические предпочтения. С рассуждениями докладчика не согласился Евгений Казарцев, заметивший, что Ляпин не учитывает результаты исследований школы М.А. Красноперовой.
Следующий доклад относился к значительно менее разработанной области стиховедения — изучению фольклорного стиха. Александр Петров (ИЯЛИ КарНЦ РАН) и Татьяна Скулачева (ИРЯ РАН / РГГУ) начали сообщение «Как создать правила разметки фольклорного стиха?» с перечисления трудностей, стоящих на пути исследователя, работающего с нелитературной версификацией. Среди них — отсутствие нормативных методов ритмической разметки фольклорного стиха и варьирование текста фольклорного произведения. Вторая проблема была проиллюстрирована текстом духовных стихов, зафиксированным в двух вариантах: в силлабическом, а также в песенном силлаботонизированным (аудиозапись из фонограммархива петрозаводского ИЯЛИ КарНЦ РАН). Наличие разных версий текста позволяет определить методы, с помощью которых исполнитель модернизирует текст в сторону силлаботоники. Анализ показал, что это, прежде всего, перенос ударений, добавление союзов и исключение предлогов (в силлабическом варианте — 13 союзов на 31 строку, в силлабо-тоническом — 34 союза на 59 строк; предлоги в силлабическом варианте встречаются в 64% строк, в силлабо-тоническом — в 23% строк). Для выработки правил акцентологической разметки докладчики решили провести эксперимент по оценке силы ударений в песенном исполнении. Известных ученых-фонетистов О.Ф. Кривнову, Л.М. Захарова, С.В. Князева, Е.В. Моисееву попросили, опираясь на аудиозапись, отметить ударные и неударные позиции в тексте. После этого каждое ударение было оценено с точки зрения согласия экспертов. Анализ полученной разметки показал, что так же, как в литературных силлаботонических стихах, в песенном исполнении фольклорных духовных стихов глаголы, существительные, прилагательные и наречия стабильно несут на себе ударение, а местоимения и местоименные наречия и двусложные предлоги ведут себя как двойственные слова. Кроме того, докладчики показали слушателям интересные духовные стихи «Жили-были два брата, два Лазаря», примечательные с точки зрения метрики тем, что вторая половина строки стабильна (3-стопный хорей), а первая «гуляет» (3- или 4-стопный хорей, 2-стопный дактиль или 2-стопныйамфибрахий). Татьяна Скулачева предположила, что такая структура свидетельствует о зарождении силлаботоники в недрах русского народного стиха. По ее гипотезе, наличие таких полурегулярных стихов, похожих на испанские и итальянские акцентно-силлабические стихи, могло определить успех реформы Тредиаковского и Ломоносова.
От проблем фольклора перешли к испанскому литературному стиху. Выступление Веры Полиловой (МГУ) «Сложности анализа классического испанского стиха» представляло собой просветительский обзор для стиховедов, не специализирующихся на романском стихосложении. На примерах из классической испанской поэзии XV–XIXвеков были рассмотрены проблемы языкового и метрического слога и языкового и метрического ударения. Основное внимание докладчица уделила четырем явлениям, без учета которых невозможен метрический и ритмический анализ испанских поэтических текстов. Это sinalefa(слияние гласных в один метрический слог на границе слов), hiato или dialefa (отсутствие слияния гласных на границе слов), sinéresis (слияние гласных в один метрический слог внутри слова), diéresis (разделение соседних гласных на два метрических слога внутри слова). После доклада живо обсуждалась проблема границы между силлабикой и силлаботоникой в испанском и итальянском стихе.
Название доклада Михаила Гильмана (Санкт-Петербург) «Лексическая и синтаксическая организация русского неизосиллабического стиха в диахронии» из-за выражения «неизосиллабический стих» сразу же вызвало вопросы у слушателей. Как стало ясно из выступления, под ним докладчик подразумевал всю совокупность поэтических текстов, написанных строками неравного слогового объема независимо от типа стиха (минимальной парадигматической константы в терминологии М.И. Шапира). То есть в сообщении рассматривались на равных основаниях не урегулированные по слоговой длине тексты: стихи книжника XVII века Ивана Наседки, Иосифа Бродского и вольные ямбы басен Сумарокова и Крылова. Докладчика интересовали лексико-синтаксические особенности длинных строк в «неизосиллабическом» стихе. Было показано, что длина строки связана как со средней длиной слова (в длинных строчках слова длиннее), так и с удельным весом сильных синтаксических связей (в длинных строчках они преобладают). Первый из механизмов работает в разных текстах по-разному. Так, в вольном ямбе Крылова средняя длина слова влияет на длину строки значительно слабее, чем у других. Изучение синтаксических связей внутри строки показало, что индивидуально и распределение сильных связей. Так, у Ивана Наседки они прирастают главным образом за счет согласований (из-за поэтической ориентации на формульные и цитатные конструкции), а у остальных авторов в длинных строках скапливаются разветвленные предложения, которые требуют большего числа управлений.
От русского стиха к европейскому вернул слушателей Евгений Казарцев(НИУ ВШЭ, Санкт-Петербург). В докладе «Метр и ритм в ранних нидерландских ямбах» ученый рассмотрел историю становления нидерландской силлаботоники и через анализ случаев переакцентуаций показал, как при внедрении новой системы стихосложения решалась проблема взаимодействия метра и языка. Материалом исследования стали первые ямбы голландских поэтов XVI века Я. Утенхуфа, Й. Ван дер Нота и Ф. ван Марникса. Ритмический анализ помог установить, что при распространении ямбической версификации преобладала тенденция к «чистоте» реализации метра. В этом отношении нидерландскому типу силлабо-тонической версификации резко противостоит британская традиция, где ямбический стих «разрешает» довольно резкие отступления от метра, то есть переакцентуации, где безударный слог занимает сильную позицию, а ударный — слабую. В нидерландской силлаботонике подобный тип переакцентуации встречается только в самых ранних образцах, например в переводах псалмов, выполненных Филиппом Марниксом. Однако в нидерландской поэзии развился и прижился другой тип переакцентуации, легкий — когда в словах с двумя ударениями (например, в сложных словах или глаголах с ударными приставками) главное ударение падает на слабую позицию, а сильную позицию занимает второстепенное ударение.
Доклад Сергея Болотова (МГУ) «„Широко закрытые глаза“, или „Веселыя похороны“ женской цезуры» был посвящен развенчанию заблуждения, согласно которому цезура в польском стихе всегда женская. Такое утверждение содержится, например, в работе Б.В. Томашевского «Стих и язык» и встречается у М.Л. Гаспарова. В действительности же в польском стихе существуют и мужские, и дактилические, и гипердактилические цезуры. См., например: Bóg wszechmocny, | Bógprawdziwy, // Obronca nasz <мужская цезура> | niewątpliwy: // On w uciskach | nas ratuje, // Niech nam bojaźń | nie panuje. // Nie trwóżmysię <дактилическая цезура> | chocia wszędzie // Z gruntu ziemia | trzęść się będzie, // Chocia góry | niewruszone // Będa w morze | przeniesione…Конечно, поскольку в польском языке большинство слов имеют женское окончание, то и женская цезура преобладает, но константой она, в отличие от женской клаузулы, ни в коем случае не является. Можно сказать, что на цезуре реализуется языковая норма без давления метра.
«Дольник как статический объект и динамическая процедура: тактометрическая процедура и М.Л. Гаспаров» — так назвал свой доклад Кирилл Корчагин (ИРЯ РАН). Сначала докладчик напомнил слушателям историю рождения, развития и критики тактометрической теории, а также привел примеры «леймирования». Вторую половину выступления Корчагин посвятил эволюции представления о дольнике у Гаспарова и показал, что с введением понятий дольника на двусложной и дольника на трехсложной основе ученый фактически внедрил представление о дольнике как динамической сущности. Ведь если можно говорить о дольнике на двусложной или на трехсложной основе, значит, существует набор процедур, при помощи которых возможен переход от двусложной или трехсложной силлабо-тонической стопы к такому дольнику. Эти процедуры нетрудно определить, силлаб0-тонический стих можно преобразовать в дольник с помощью: 1) устранения слога в слабой позиции стопы (образуется «лейма», по Г.А. Шенгели); 2) сокращения слога сильной позиции с утратой занимающего эту позицию икта; 3) переакцентуации; 4) утраты ударения в слабой позиции и т.п. Однако в той модели метрики, которую неявно отстаивал М.Л. Гаспаров, динамичные операции были невозможны: моделью размера являлась не некая глубинная форма, подверженная различного рода преобразованиям, а таблица, содержащая проценты встречаемости тех или иных форм, но никак не затрагивающая связь этих форм друг с другом. Согласно такой модели метрики, дольник принципиально отличается, с одной стороны, от привычных силлабо-тонических размеров, а с другой — от размеров «чисто тонических»: от первых — устройством ритмики (варьированию подвергаются не только ударения на сильных местах, но и расстояния от одного сильного места до другого), от вторых — слишком значительной урегулированностью. В обсуждении после доклада Сергей Ляпин и Марина Акимова говорили о том, что зачастую невозможно однозначно выбрать трехсложную или двухсложную основу для конкретного дольникового текста и это затруднят «динамическую» интерпретацию.
Утреннее заседание 21 апреля открыл Игорь Карловский (Таллинн). В докладе «Цикл Максимилиана Волошина „Путями Каина“» речь шла о том, как стиховедческий анализ помогает решению текстологических проблем: в частности, позволяет обнаружить дефектные строки, нуждающиеся в дополнительной проверке. Докладчик описал современную эдиционную практику, по которой источником текста цикла «Путем Каина» служит машинопись из архива поэта. Она принята в качестве основного текста во всех посмертных изданиях, в том числе в 17-томнике, изданном под эгидой ИРЛИ РАН. Однако, как показал Карловский, машинопись неисправна и содержит множество неточностей: прямых опечаток, несуразностей, пропущенных строк, частей текста и т.п. Исправить их позволяет текстологический анализ всех имеющихся источников. Проведя такую работу, Карловский не только сумел выправить тексты Волошина, но и обнаружил, что источники разного времени фиксируют процесс ритмической нормализации: Волошин выправлял строки с метрическими отклонениями в 5-стопный ямб. Доклад был проиллюстрирован множеством примеров.
Георгий Векшин (МГУП) начал выступление с замечания, что его доклад «Пунктуация в генезисе стиха: множественное тире у Пушкина» отражает исследовательскую неудачу. Векшин приступил к изучению множественного тире в рукописях Пушкина с целью доказать существование у этого авторского знака стабильного круга функций, оформляющих последовательное становление поэтического текста. Проделанное исследование не подтвердило первоначальную гипотезу, но позволило сделать ряд любопытных наблюдений. Прежде всего стало ясно, что борьба вариантов — это, по слову докладчика, не «векторный», а «челночный» процесс. Кроме того, внимательное чтение черновиков показывает, что пунктуация реактивна и отражает декламационно-психологическое членение речи (термин А.М. Пешковского), то есть следы проговаривания. Пунктуационные знаки в рукописи, как канонические, так и авторские, выполняют множество разных ролей: могут отмечать сегментацию текста, выступать операторами сукцессивности, фиксировать завершенность и т.п. Употребление множественного тире, которое докладчик рассматривает в качестве устойчивого неканонического авторского знака препинания, также многофункционально, его употребление поэтом было проиллюстрировано на примере рукописи стихотворения «На холмах Грузии лежит ночная мгла…».
От вопросов «стиховедческой текстологии» перешли к разговору о теории стиха. Анастасия Белоусова (Национальный университет Колумбии) в своем докладе обратилась к понятию «парадигматичности» — центральному концепту теории стиха М.И. Шапира. По Шапиру, стих представляет собой систему сквозных принудительных парадигматических членений, которые формируют дополнительное измерение текста. Принцип парадигматичности описывает в первую очередь ритмический аспект стиха и говорит о его «уравнивающей» силе — все стихи равны друг другу как ритмические единицы. В то же время Шапир часто указывает на то, что принцип парадигматичности не исчерпывается лишь ритмом: «…две иерархически равных стиховых единицы выступают как представители одной парадигмы — ритмической, ритмико-синтаксической, лексико-ритмико-синтаксической и т.п., и в этом своем качестве они эквивалентны друг другу» (Universum versus, кн. 1, с. 56). Обратившись к ряду сложных для стиховедческой интерпретации текстов («Зверинец» Хлебникова, «Вопль» Аллена Гинзберга, «Глашатаи» Рубена Дарио), докладчица поставила вопрос о присутствии в понятии парадигматичности психологического элемента, который не созвучен духу шапировского сциентизма, но, возможно, подспудно присутствует в его концепции.
Продолжилось заседание еще одним сообщением о ямбе — докладом Ксении Тверьянович (ИЛИ РАН) «Ритм ямбических 10-стиший в поэзии Александра Сумарокова». Изучением строфы как ритмического целого русские стиховеды занимаются уже несколько десятилетий. Проблему строфического ритма поставил Георгий Шенгели, он же обнаружил, что различные ритмические формы тяготеют к различным позициям в строфе: к началу — более ударные, «тяжелые», к концу — менее ударные, «облегченные». Две эти тенденции Шенгели назвал «заострением строфы» и «закруглением строфы». Дальнейшие исследования Кирилла Тарановского и М.Л. Гаспарова показали, что на XVIII век облегчение конца строфы не распространяется: для него характерно не облегчение, а отяжеление строфы к концу. Докладчица расширила имеющиеся данные по вертикальному ритму 10-стишийXVIII века, исследовав ритмику переложений псалмов Сумарокова. Тверьянович выяснила, что эти тексты демонстрируют большое разнообразие вертикального ритма, большее, чем в торжественных одах (для первой полустрофы исследовательница выделила 7 типов ритмической организации, для второй полустрофы — 15). Притом это разнообразие нивелируется при суммировании данных и построении графиков: мы видим лишь сумму тенденций, а не лидирующую тенденцию. В целом, результаты говорят о том, что для строфического ритма в XVIII веке нормы не существовало.
Большое впечатление на слушателей произвел доклад Татьяны Янко(ИЯз РАН) «Интонация поэтического чтения: Бродский». Докладчица виртуозно проанализировала поэтическое чтение Бродского и показала, что поэт выработал индивидуальную стратегию чтения. Он отказывается от выделения темы и ремы, от интонаций языка, «портит их». Основные черты его манеры: 1) монотонность, 2) склонность к средним частотам, 3) суженный диапазон. Вместе с тем интонограммы фиксируют нарастание частоты основного тона и рост темпа в ходе чтения каждого стихотворения, однако в их финале Бродский возвращается к той частоте, на которой начинал. Такая структура — последовательный подъем и падение тона в конце (докладчица предложила называть ее «минимальной поэтической единицей») — повторяется от стихотворения к стихотворению, а в «Письмах римскому другу» реализуется в каждом отдельном письме.
Вслед за Татьяной Янко выступил Александр Костюк (РГГУ), продолживший тему анализа звучащего стиха. Его доклад «Интонационная структура стиха: лингвистический эксперимент» в значительной степени повторял положения прошлогоднего выступления автора на чтениях. Тогда были выделены основные особенности типичной стиховой интонации, а теперь представлена подтверждающая умозаключения автора статистика. Через анализ интонограмм, снятых с записи чтения стихов информантами, докладчик продемонстрировал стремление читающих придерживаться определенного мелодического инварианта, для которого характерны подъем основного тона в начале строки и сильное выравнивание интонации. Было установлено, что частотный диапазон при чтении стиха и прозы различается, для прозы он шире. Так, для одного из информантов верхний уровень диапазона при чтении прозы составил 23 полутона, а при чтении стиха — 20 полутонов, а нижний уровень — 8,5 и 10 соответственно.
Композиции и динамике глагольных форм в поэме Михаила Кузмина «Форель разбивает лед» был посвящен доклад Марины Акимовой (МГУ). Докладчица задалась целью описать метрико-семантическую структуру поэмы через сопоставление стиховых и лексических форм. Были выделены несколько критериев для анализа семантики метра: композиционное деление на главки, преобладающее грамматическое время в каждой из глав, динамическое или статическое повествование, символика или реальность изображаемого. Выяснилось, что между этими параметрами существуют системные взаимоотношения, взаимные корреляции, последовательность которых к тому же повторяется на протяжении поэмы. Метр оказывается связан не только с грамматическим временем, но и с другими параметрами четкими, повторяющимися связями.
Следующее выступление представляло собой обзор актуальных нейрокогнитивных исследований поэтического текста. Его представила Мария Фаликман (МГУ). Речь шла о том, какие исследовательские вопросы ставят современная когнитивная поэтика и нейропоэтика. Для них, как и для нейроэстетики в целом, характерна зависимость постановки задач от инструментальных возможностей, другими словами, именно доступные методы объективной регистрации активности мозга (а это прежде всего метод функциональной магнитно-резонансной томографии) определяют развитие исследований механизмов восприятия прекрасного. Кроме того, рассматривались работы о зрительном восприятии связного текста и зрительном внимании, которые, возможно, также смогут внести вклад в понимание восприятия поэтического текста.
Вера Полилова (МГУ) назвала свое выступление «Стих русского романсеро в европейском контексте». Главным образом доклад был посвящен вопросу происхождения одного из вариантов «испанского хорея» — белого хореического тетраметра с тремя женскими и одним мужским окончанием. Самый памятный случай обращения к этой форме в истории русской поэзии — это блоковско-ахматовский обмен стихотворными посланиями: мадригал Блока «Анне Ахматовой» («„Красота страшна“, — Вам скажут…»), написанный 15–16 декабря 1913 г., и ответ, начинающийся знаменитыми стихами «Я пришла к поэту в гости…», датируемый началом января 1914-го. Введение этой формы приписывают Блоку: считают, что именно он первым на русской почве использовал «испанский хорей» с окончаниями жжжм в строфическом стихотворении («Ты проходишь без улыбки…», 1905). Докладчица опровергла новаторство Блока, а в качестве источника формы предложила стихотворение Константина Бальмонта 1903 года «Нежный жемчуг, Маргарита…» (не исключено и параллельное немецкое влияние). Также было показано, что именно в поэтической практике Бальмонта рассматриваемая форма превратилась в самостоятельную метрическую единицу: с начала века поэт последовательно использовал белые 4-стопные двусложники ЖЖЖм (и ямб, и хорей) как функциональное соответствие испанскому стиху romance, восьмисложнику с ассонансной рифмой через строку. Из бальмонтовских переложений размер перешел в его оригинальную лирику, а потом был подхвачен Блоком.
В докладе «Формальные модели стихотворного текста и их применение для автоматического определения метра и ритма стиха» Олег Аншаков (РГГУ) представил формулы, описывающие структуру разных стихотворных размеров. Слушатели с трудом воспринимали демонстрируемые ученым формулы и после его выступления сожалели о том, что манера изложения не соответствовала уровню математических познаний участников конференции. Выступавший следом Анатолий Старостин (Москва) продемонстрировал, как на настоящем этапе работает созданная им программа автоматической разметки поэтического текста.
Завершилась стиховедческая часть Гаспаровских чтений кратким сообщением Евгении Коровиной (РГГУ). В нем докладчица продемонстрировала свои данные по анализу рапануйских песен жанра риу, чья метрическая природа пока не ясна. На материале корпуса песен-риу из издания Р. Кэмбела 1971 года был проведен количественный лингвостиховедческий анализ, но метрико-ритмическую структуру песен прояснить так и не удалось: ни слогосчитающая, ни словосчитающая основа песен-риу достоверно не обнаруживается.
Вера Полилова
III. Неклассическая филология
Секцию «Неклассическая филология» открыл Сергей Зенкин (РГГУ) докладом «Ролан Барт и русская филология». Зенкин поставил своей целью перечислить и проанализировать те работы русских филологов, которые можно считать источниками теоретических идей Барта. Правда, Барт в начале своего исследовательского пути относился весьма скептически к самому понятию «филология», так как считал, что эта наука не изучает структуру текстов, и переменил свою точку зрения лишь позднее, когда стал пользоваться понятием «активная филология», предполагающим изучение текста как динамической структуры. Тем не менее многие филологи в той или иной степени на него повлияли. Впрочем, первого из тех, о ком шла речь, филологом назвать трудно. Первым именем, которое назвал Зенкин, оказался Сталин как автор работы о языке. Сталинскую теорию языка Барт упоминает в последней главе книги «Мифологии», впрочем, не солидаризируясь с ней, а подвергая ее критике слева. Вторая русская фигура, важная для Барта, — лингвист Николай Трубецкой, чьи идеи послужили Барту «трамплином» для перехода к транслингвистическим системам (в частности, для обоснования семиотики костюма). Тот же выход за рамки лингвистики, лингвистический прорыв к литературному тексту Барт высоко ценил в работах Романа Якобсона (третьего важного для него русского автора). Впрочем, Якобсона Барт, по своему обыкновению, интерпретировал порой очень вольно: так, из якобсоновской идеи о том, что в любом языке есть обязательные грамматические категории, Барт вывел тезис о «надменной грамматике» и «языке-фашисте», который навязывает себя людям. Строго лингвистические наблюдения Якобсона превратились у Барта в транслингвистическую мысль об агрессии языка. Четвертый русский источник Барта — русские формалисты, чьи работы он знал благодаря трем посредникам: переведенной на французский язык «Морфологии сказки» Проппа (которого он тоже причислял к формальной школе), англоязычной монографии о формалистах, выпущенной Виктором Эрлихом, и французской антологии их работ, составленной Цветаном Тодоровым. У формалистов Барт выше всего ценил функциональный подход к текстам и вклад в нарратологию, претензии же им предъявлял, парадоксальным образом, за слишком большой интерес к содержанию анализируемых произведений. Пятый источник — московско-тартуская школа, которую, впрочем, Барт знал очень плохо, потому что, когда появились переводы — не слишком многочисленные — работ Лотмана, Успенского и др. на европейские языки, Барт уже перешел от анализа литературы к собственно литературному творчеству. И наконец, последний русский источник — теории Бахтина, с которыми Барт познакомился тоже благодаря посреднику, причем устному, а не письменному: о бахтинских идеях слушателям бартовского семинара рассказала уроженка Болгарии Юлия Кристева, которая, впрочем, дала им собственную интерпретацию и подставила на место бахтинского диалога интертекстуальность. Барт, по мнению Зенкина, в полной мере поддался тому соблазну, который исходил от идей Бахтина, — соблазну подставить на место точного знания философские построения и/или литературное творчество. Этот соблазн накладывался на другой, более общий — традиционное для определенной (левой) части французских интеллектуалов восприятие России как страны, разрушающей принудительные рамки европейской культуры.
Вера Мильчина (ИВГИ РГГУ / ШАГИ РАНХиГС) выступила с докладом «Кто родил Гавроша?». Всем известный Гаврош, один из персонажей романа «Отверженные» — представитель социального типа, обозначаемого французским словосочетанием gamin de Paris (парижский мальчишка). В «Отверженных» Гюго заявил, что именно он первым ввел слово gamin во французскую литературу в повести «Клод Ге» (1834). В том, что касается употребления слова gamin, Гюго уже давно опровергли многие французские ученые: хотя слово это имело простонародное и даже арготическое происхождение, оно еще до 1834 года использовалось в литературе и журналистике очень широко; более того, однажды его употребил тремя годами раньше в романе «Собор Парижской Богоматери» и сам Гюго. Но дело не только в слове; до 1834 года сложился уже и сам тип «гамена», парижского мальчишки. Трактовка его была неоднозначной. Одни авторы подчеркивали в гамене агрессивную природу — любовь к «шуму, смуте и битью стекол». Другие, напротив, ценили в нем любовь к свободе и готовность отдать за нее жизнь. Такой свободолюбивый гамен был не только изображен на полотне Делакруа «Свобода, ведущая народ», но и выведен в двух романах, вышедших из печати до 1834 года, однако в обоих он играет роль не главную, а второстепенную. Между тем в сентябре 1832 года, в седьмом томе многотомного издания «Париж, или Книга ста и одного автора» был опубликован очерк Гюстава д’Утрепона, который так и называется «Gamin de Paris» («Парижский мальчишка») и в котором в сжатом виде содержится уже весь Гаврош с его независимостью от родителей и любовью к свободе, преданностью улице и привычкой вмешиваться в любые уличные конфликты, проказливостью и страстью к театру; более того, изображен он, так же как и парижский мальчишка у Гюго, на фоне многовековой истории Парижа. Гюго почти наверняка читал очерк Утрепона, так как он напечатан в том же, седьмом томе «Книги ста и одного автора», что и единственный вклад в нее самого Гюго — стихотворение «Наполеон II». И если было бы опрометчиво утверждать, что Гюго помнил его наизусть или справлялся с ним, когда два десятка лет спустя сочинял «Отверженных», можно утверждать другое: приписывая себе введение «гамена» в литературу, он сильно заблуждался. У него было немало предшественников, и один из самых ярких среди них — Гюстав д’Утрепон. В ходе обсуждения Сергей Зенкин задал вопрос о «нарратологической» функции гамена как персонажа-посредника (Гаврош в «Отверженных» выступает как связующее звено между разными героями). Докладчица ответила, что эта функция более ярко проявилась не в очерке Утрепона, а в более поздней (1842) «Физиологии парижского мальчишки», где главная разновидность этого типа именуется gamin industriel — мальчишка промышляющий, иначе говоря, комиссионер на все руки.
Татьяна Степанищева (Тартуский государственный университет) назвала свой доклад «Поздняя любовная лирика П.А. Вяземского: между инерцией и инвенцией»; впрочем, в самом начале она уточнила, что речь пойдет о любовной лирике Вяземского вообще, во-первых, потому, что любовной лирики у этого поэта, гораздо чаще выступавшего в других жанрах (эпиграмма, сатира), не так много, а во-вторых, потому, что позднюю его лирику (стихи, посвященные падчерице его сына Марии Ламсдорф) можно понять только в контексте всего поэтического корпуса. Скромное число любовных стихотворений объясняется не в последнюю очередь особенностями биографии Вяземского: он очень рано (в 19 лет) женился, а по тогдашним понятиям брак был с любовной лирикой несовместим; супружеская любовь считалась недостойной стихов, и собственной жене Вяземский любовных стихов не писал. Тем не менее у него есть много стихов, адресованных женщинам. Прежде всего, это альбомные экспромты, стихи на случай, которые восходят к французской салонной традиции, но не выглядят архаическими благодаря затронувшему и их влиянию поэтической школы Жуковского. Во-вторых, это стихи, адресованные женщине-другу, в которых любовные мадригалы переведены в регистр дружеского послания — порой даже с арзамасским оттенком. В-третьих, это своеобразные топографические мадригалы, где адресатом любовной лирики становится персонифицированный город, например Венеция. В 1853 году Вяземский адресует ей слова: «Во всех ты, душенька, нарядах хороша!» — и фактически объясняется в любви как «красавице» и «волшебнице», а в 1864 году посвященное ей стихотворение начинает словами: «Я разлюбил красавицу мою». Наконец, любовная лирика становится у Вяземского ресурсом сюжетов и форм для разработки других, совсем не любовных тем, а именно темы старости. В этих стихах любовное чувство заменяется сердечным бесчувствием, следствием старческого истощения сил. При этом Вяземского не оставляет его всегдашняя ирония и самоирония. Она дает себя знать и в мрачных старческих стихах, и в стихах, адресованных упомянутой выше Марии Ламсдорф («Слезная комплянта», написанная макароническим русско-французским языком мятлевской госпожи Курдюковой).
Алина Бодрова (НИУ ВШЭ) выступила с докладом «Пушкин, Байрон и Вальтер Скотт: к истории одного эпиграфа». Речь шла об одном из эпиграфов к поэме «Кавказский пленник», сохранившемся в беловом автографе первоначальной редакции, но затем Пушкиным отброшенном. Это четыре французские стихотворные строки без подписи, которые до сих пор никто из исследователей идентифицировать не мог. Именно это и удалось сделать докладчице: оказалось, что источник — роман Вальтера Скотта «Айвенго». Впрочем, сами стихи Скотту не принадлежат. Под четверостишием подписано Уэбстер, но и этому английскому драматургу, современнику Шекспира, они не принадлежат тоже. Их сочинил французский переводчик Скотта О.-Ж.-Б. Дефоконпре; вернее сказать, он «амплифицировал» ту единственную строку Уэбстера («Итак, все кончено, как сказка старухи»), которую поставил эпиграфом к последней, десятой главе романа сам Скотт. Амплифицированное четверостишие присутствует только в двух первых изданиях перевода Дефоконпре (1820, 1821), уже в третьем издании 1822 года Дефоконпре сократил ее до одной строки, и по этой причине четверостишие так долго оставалось незамеченным. Трагедия Уэбстера «Белый дьявол» (1612), откуда взята обсуждаемая строка, была переиздана в Англии в начале XIX века, и английские читатели могли опознать эпиграф, выбранный Скоттом, французы же (получившие ее первый перевод лишь во второй половине XIX века) и тем более русские этой возможности были лишены. Сам выбор Пушкиным эпиграфов — из Скотта/Уэбстера и из «Фауста» Гёте — Бодрова объяснила тем, что Пушкин хотел поставить свою поэму под знак двух модных новинок, но потом от этой идеи отказался. Однако идентификация источника отвергнутого эпиграфа важна не только сама по себе, но и потому, что она позволяет уточнить дату первого знакомства Пушкина с творчеством Вальтера Скотта — не в апреле 1822 года (как полагали раньше, основываясь на упоминании шотландского романиста в письме Пушкина к Гнедичу), а поздней осенью 1820 — в начале 1821 года. К этому выводу докладчица пришла в результате скрупулезного изучения книгопродавческих каталогов и объявлений о продаже в России перевода «Айвенго» и сопоставления этих данных с хронологией пушкинских передвижений в рассматриваемый период.
Наталья Мазур (Европейский университет в Санкт-Петербурге) не могла присутствовать на конференции, и ее доклад «„Близнецы“ Б. Пастернака между космосом и огородом» прочел Константин Поливанов. Мазур предложила интерпретировать героев и героиню стихотворения с помощью разных кодов. Для героев — близнецов Кастора и Поллукса — следует использовать коды мифологический, астрономический (созвездие Близнецов и созвездие Водолея, под которым родился сам Пастернак) и биографический (роль в биографии юного Пастернака его друга Константина Локса, чья фамилия сама по себе дает возможность анаграмматической игры с именем Поллукса). Что же касается героини, то для нее были предложены тоже три кода: фольклорный (волшебная сказка), ботанический и, как и в случае с героем, биографический. Упоминание в стихотворении женской косы и одиночной камеры побудило докладчицу обратиться к сказке братьев Гримм «Рапунцель», где желание беременной матери поесть салату рапунцель с огорода колдуньи привело к тому, что колдунья забрала новорожденную девочку (названную именем салата) и заточила ее в башне без дверей, а сама взбиралась туда по длинной косе своей воспитанницы. В контексте стихотворения Пастернака особенно важно, что когда в башню по той же косе забрался принц, то плодом его союза с Рапунцель стали близнецы. Салат рапунцель продается на рынке рядом с пастернаком, и это, казалось бы, предвещает счастливый финал. Однако упоминание еще одного растения — фуксии — делает такой финал сомнительным: одна из разновидностей этого цветка имеет название «рапунцель», но это растение — не огородное и пастернаку вовсе не родственное. Докладчица привела аргументы в пользу того, что этот ряд ассоциаций был знаком автору «Близнецов»: братьев Гримм он знал, а приезд в Германию актуализировал это знание; ботаникой увлекался в юности (о чем рассказано в «Охранной грамоте», где цветы сближены со звездами). Тот факт, что к герою приложимы «высокие» мифологический и астрономический коды, а к героине — «низкий» ботанический, вполне соответствует системе ценностей юного Пастернака: чувство дружбы и поклонения, направленное на мужчину, для него — высокое, а чувство к женщине — земное, низкое, облагородить его способен только мужчина. Именно поэтому — если вернуться на биографический уровень, — когда первая любовь Пастернака Ида Высоцкая отвергла его из-за их финансового неравенства, он пожалел не себя, а ее, настолько он был уверен в собственном безграничном душевном превосходстве (между прочим, докладчица предположила, что двойное упоминание «высоты» в тексте «Близнецов» — это анаграмма фамилии Высоцкой).
Доклад Дины Магомедовой (РГГУ) назывался «„Злее зла честь татарская…“: неопубликованная рецензия Виктора Шкловского на пьесу Александра Блока „Рамзес“». Пьеса «Рамзес», опубликованная за два месяца до смерти Блока, была создана поэтом в рамках задуманного Горьким проекта «Исторические картины». Предполагалось превратить в пьесы самые разные эпизоды мировой культуры; Блок взял себе несколько сюжетов (в том числе «Тристана», «Жизнь Прованса в XII веке», «Куликовскую битву»), но успел завершить только «Рамзеса». Пьеса не имела успеха ни среди египтологов (которым не понравилось, что Блок смешал двух Рамзесов), ни среди критиков. Но одна рецензия, оставшаяся неопубликованной и хранящаяся в архиве Пушкинского Дома в фонде Блока, оценивает трагедию иначе. Она принадлежит Виктору Шкловскому. В сущности, это даже не рецензия, а скорее горестное размышление о том, что Блоку пришлось писать «Рамзеса» ради денег, и о вине перед гением, которого заставили работать на заказ, приравняв искусство к государственной службе (мотив, заданный самим Блоком в его последних публицистических статьях). Рецензия Шкловского кончается словами, которые Магомедова вынесла в заглавие своего доклада: «Злее зла честь татарская». Докладчица подробно откомментировала эту фразу, почерпнутую из Галицко-Волынской летописи, где рассказано, как князь Даниил Галицкий, ради того чтобы спасти свой город от нападения татар, поехал на поклон к Батыю. Визит его увенчался успехом, однако успех этот был куплен ценой унижений. Именно так, по мысли Шкловского, строятся отношения писателя (в данном случае Блока) с новой властью: относительная свобода покупается только ценой унижений. Для какого именно издания (или организации) был написан отзыв Шкловского, неизвестно. В сохранившемся тексте (черновой рукописи) видны следы редакторской работы: некоторые фразы вычеркнуты; однако, по всей вероятности, эта косметическая правка была сочтена недостаточной, и текст остался неопубликованным. Вообще, как подчеркнула Магомедова, мысль о том, что Блока затравили, была после его смерти общим местом, однако Шкловский, видимо, превысил допустимый предел резкости.
Инна Булкина (Киев) прочла доклад «Исторические и литературные контексты романа В. Домонтовича „Доктор Серафикус“». Впрочем, прежде чем добраться до романа и его контекстов, докладчице пришлось рассказать о жизненном пути его автора. Русскому читателю он известен мало, а между тем сам вполне годится в герои романа. В. Домонтович (именно так, с инициалом) — псевдоним Виктора Платоновича Петрова (1894–1969). Энциклопедии пишут о нем: «украинский писатель, философ, социальный антрополог, литературный критик, археолог, историк», однако главная интрига заключается в его отношениях с советским государством. Окончив в 1918 году историко-филологический факультет Киевского университета, где он занимался в семинаре В.Н. Перетца, Петров при советской власти продолжил научную карьеру литературоведа и этнографа, а одновременно сам стал литератором, одним из зачинателей украинской городской прозы. Два ареста (впрочем, недолгих) в начале и в конце 1930-х годов, по-видимому, превратили его в агента НКВД; во время войны он жил и работал во многих оккупированных городах Украины, а после войны оказался в Мюнхене, где стал видным деятелем украинской культуры в эмиграции. По некоторым сведениям, агентурная служба его тяготила, и он собирался бежать из Мюнхена во Францию, но в апреле 1949 года исчез. На его письменном столе осталась большая статья о жертвах советского террора, написанная с точки зрения человека хорошо информированного, но к репрессиям совершенно непричастного. Соратники-эмигранты были уверены, что Петрова убили сотрудники НКВД или бандеровцы, в печати появились посвященные ему некрологи и даже стихи на его смерть в духе «Смерти поэта», а между тем он довольно скоро обнаружился в Москве, где работал в Институте материальной истории, а с 1956 года до самой смерти служил в Институте археологии в Киеве. Роман «Доктор Серафикус», написанный Петровым по-украински в конце 1920-х годов, был впервые издан в 1947 году в Мюнхене, но в украинскую литературу его вернули лишь в конце 1990-хгодов. Докладчица показала, что сближает этот роман с новой советской прозой двадцатых годов и что от нее отдаляет. Главный герой романа, филолог-классик, имеет много общего с тем «новым человеком», которого описывала советская проза; он — «человек из пробирки». Но автор дает ему фамилию Комаха, что по-украински значит «насекомое», и снижает «нового человека» до «мрачного гнома». Докладчица уделила большое внимание столкновению и переплетению в романе разных временных пластов: язык романа насыщен техницизмами, и это — дань новой прозе; в то же время в киевской среде времен нэпа действуют представители богемы 1910-х годов, прежде всего возлюбленная главного героя художница Вэр, носительница дионисийского начала (ее прототипом считается Александра Экстер). Именно этот странный перенос людей десятых годов в двадцатые и составляет, по мнению Булкиной, одну из главных особенностей романа.
Доклад Олега Лекманова (НИУ ВШЭ) назывался «В.А. Жуковский в „Антоновских яблоках“ И.А. Бунина». Докладчик охарактеризовал литературную позицию Бунина на рубеже веков как позицию «последыша», последнего ребенка в большой семье, причем ребенка, о котором говорят с пренебрежительно-жалостной интонацией. Позже Бунин стал смотреть на себя иначе, но в рассматриваемый период он «позиционировал» себя именно так: как последнего представителя классической русской литературы, который беден и слаб, но ценен тем, что в одиночку противостоит «новой модернистской мерзости». В «Антоновских яблоках», написанных в 1900 году, еще нет открытой рефлексии о модернизме, но совершенно очевидно желание подвести итог не только уходящей эпохе XIX века, но и ее литературе, оплакать и то, и другое. Сегменты приусадебной жизни в рассказе Бунина как бы вырезаны из русской прозы: тургеневского «Бежина луга», гончаровского «Обрыва», пушкинского «Евгения Онегина» (описание библиотеки). Сцены охоты восходят к «Графу Нулину», «Войне и миру» и «Псовой охоте» Фета, само построение рассказа как неторопливого любовно составленного каталога напоминает «Сон Обломова». Для того чтобы подчеркнуть роль законного наследника великой традиции, Бунин вводит в текст перечень русских поэтов, казалось бы проходной, но в свете сказанного очень важный. Особенно же важно, что первым в этом перечне Бунин ставит Жуковского — своего не только метафорического, но и реального предка. Конечно, Афанасий Иванович Бунин, отец Жуковского, приходился писателю Бунину, как выразился в прениях Андрей Немзер, «двадцать седьмой водой на киселе»; оба просто-напросто принадлежали к одному большому дворянскому роду, но на такие нюансы автор «Антоновских яблок» внимания не обращал. Тот же Немзер, поддержав докладчика, напомнил о таких сходных моментах в поэтике Жуковского и Бунина, как особое внимание к запахам («нюхательная бунинщина», которой соответствует «последний запах» осыпавшегося листа в начале «Славянки» Жуковского, хотя в этом стихотворении речь идет о Павловске, то есть совсем не о том регионе, что у Бунина). Кроме того, Немзер привел в качестве параллели для бунинского подхода к литературным предкам (все умерли, но одновременно все живы) стихотворение Владимира Соловьева «Родина русской поэзии» с подзаголовком «По поводу элегии „Сельское кладбище“» и посвящением сыну Жуковского Павлу Васильевичу. Со своей стороны Николай Перцов обратил внимание собравшихся на типологические сходные мотивы в поэзии Хлебникова, и докладчик с ним согласился, напомнив заодно о любви к Бунину таких несхожих с ним литераторов, как Александр Введенский и Николай Олейников.
Марина Бобрик (НИУ ВШЭ) выступила с докладом «Два названия „Египетской марки“: о связи между первоначальной и окончательной редакциями». Вначале докладчица резюмировала те комментарии, которыми ее предшественники сопроводили окончательное название повести. Интерпретации эти принадлежат Омри Ронену и Роману Тименчику; оба считали необходимым определить, какую именно марку имел в виду Мандельштам (согласно черновому варианту, «пирамида на зеленом фоне и отдыхающий на коленях верблюд»). Ронен предполагал, что подразумевалась марка с одним из двух стандартных сюжетов: сфинкс возле пирамид или два крошечных всадника верхом на верблюдах; Тименчик считал, что речь шла о суданской марке с изображением почтальона верхом на верблюде. Однако первоначально Мандельштам планировал назвать повесть не «Египетская марка», «Египетская цапля». Это название тоже не осталось без комментариев: Ронен предполагал, что имелась в виду либо серая цапля с хохолком на макушке, либо бог Тот, которого часто изображали с головой кривоносого ибиса. Напротив, Олег Лекманов и его соавторы в комментариях к повести (М., 2012) соотнесли черновой вариант названия не с реальным изображением цапли, а с прозвищем «цапля», нередко фигурирующим в русской литературе XIX века. Бобрик поддержала эту линию, привела богатейший ряд примеров, где «цапля» используется в качестве прозвища, соотнесла эти примеры с богатой птичьей образностью «Египетской марки» и предположила, что, когда в окончательном тексте героя, Парнока, дразнят «египетской маркой», это ложный след: на самом деле это обидное прозвище звучало иначе — «египетская цапля». Вернувшись от языка к филателии, Бобрик продемонстрировала аудитории фотографию марки 1925 года, на которой изображен бог Тот (писец, небесный летописец) с головой ибиса (он же египетская цапля) и свитком в руке, а затем вновь возвратилась к тексту повести и предложила объяснение того обстоятельства, что название «Египетская цапля» было отвергнуто: по причине физического сходства Мандельштама (а равно и одного из прототипов Парнока — музыканта, танцора, поэта Валентина Парнаха) с этой птицей оно слишком явно выдавало двойничество автора и героя. Аргументы докладчицы не вполне убедили аудиторию. Скептически отреагировал Олег Лекманов: если трактовать замену цапли на марку как некую шифровку, когда вместо одного элемента подставляется другой (такую тактику некоторые исследователи считают главной для Мандельштама), то непонятно, кому адресована эта шифровка, тем более что функционально «египетская марка» и «египетская цапля» совершенно однотипны: обе равно неуместны и эфемерны в Петербурге начала ХХ века.
Константин Поливанов (НИУ ВШЭ) прочел доклад «О принципах организации 17-й части романа Бориса Пастернака „Доктор Живаго“». 17-я часть — это часть стихотворная; докладчик поставил своей целью ответить на вопросы: входит ли она органично в текст романа и представляет ли единое целое. Эти 25 стихотворений создавались в три временных промежутка: десять в 1946–1947 годах, шесть — в 1949 году, девять — во вторую половину 1953 года. Поэт тут же давал их читать друзьям, и они, несмотря на мрачное время, довольно широко распространялись. Некоторые из них он пытался опубликовать, в частности, в 1948 году в сборнике своих избранных стихотворений, однако уже отпечатанная книгу попалась на глаза генеральному секретарю Союза писателей Александру Фадееву, и новые стихи вызвали у него ассоциации с осужденными ждановским постановлением 1946 года стихами Ахматовой («в худшем ахматовском духе, смесь эротики и мистики»). Фадеев приказал остановить отгрузку книги в магазины, и весь ее тираж, кроме нескольких случайно сохранившихся экземпляров, был уничтожен. Следующая подборка была опубликована в «Знамени» в 1954 году и послужила для чутких читателей симптомом перемен (Поливанов напомнил реакцию Чуковского в дневнике: может быть, теперь и «Бибигона» напечатают?). Для напечатания в «Знамени» были специально отобраны стихи, где ничего не говорится о религии, но и в данном случае нашелся бдительный читатель, проявивший классовое чутье и постаравшийся минимизировать вредоносность пастернаковской поэзии. Вера Инбер заменила характеристику навоза: «И всего живитель и виновник» другой строкой: «И приволья вешнего воздушней». 16 стихотворений были напечатаны в пастернаковском томе «Библиотеки поэта» (1965), но ни «Гефсиманский сад», ни «Гамлет», ни «Рождественская звезда» туда не вошли. Весь же цикл целиком впервые был напечатан в России лишь в январе—апреле 1988 года, когда весь роман «Доктор Живаго» был опубликован в «Новом мире». Хотя стихотворения 17-й части распадаются на разные ветви (евангельскую, биографическую и проч.), целостное их объяснение, как показал Поливанов, возможно. От моления в Гефсиманском саду в первом стихотворении («Гамлет») до «Гефсиманского сада», поставленного в название последнего стихотворения, от весны до весны свершается годовой круг, происходит восстановление нормального природного и религиозного календаря, который сменяет «безвременщину», упомянутую в «Августе». Через все стихотворения проходит единая линия, в них воплощается центральная идея романа о «по-новому понятом христианстве», в котором соединяются религия, история и творчество, причем история начинается с Христа (в этом отношении Пастернак шел по стопам Блока, который первым попытался соединить темы революции, женской доли, истории, творчества и христианства в поэме «Двенадцать»). В финале доклада Поливанов показал, каким образом в стихах из романа сочетаются история и религия, на примере стихотворения «Земля». В нем за зарисовками весенней природы можно различить описание событий конкретной весны 1918 года с ее насильственными «уплотнениями» особняков (именно отсюда указание на то, что весна врывается в особняки «нахрапом», и упоминание о «смеси огня и жути»), а конечная ссылка на пирушки с друзьями, которые становятся «завещаньями», и «тайную струю страданья», призванную согреть «холод бытия», отсылает к тайной вечере.
Мария Боровикова (Тартуский государственный университет) уточнила первоначальное название своего доклада: «О цикле М.И. Цветаевой „Отцам“ (1935)»; в реальности она говорила о целой группе цветаевских стихотворений конца лета и осени 1935 года. Это время Цветаева провела на Лазурном берегу, в деревне Фавьер. Но ее творческая активность этого времени связана вовсе не с пребыванием на море. Напротив, средиземноморская природа вызывает у нее резкое неприятие своей красивостью, схожестью с романсной культурой, которую она в данном случае отвергает (в дальнейшем, впрочем, в докладе шла речь и о другой, высокой романсной культуре, которую Цветаева глубоко уважала). Мотивы стихов 1935 года, где молодая природа осуждается в пользу старости с ее культурным потенциалом, Боровикова вначале рассмотрела на фоне биографических обстоятельств Цветаевой — конфликта с дочерью, которая как раз в 1935 году ушла из дома, и общения с Пастернаком, приехавшим в июне 1935 года в Париж на Международный конгресс писателей (эта встреча оказалась «невстречей» и была омрачена полным непониманием: с точки зрения Цветаевой, Пастернак, убеждавший ее, что она «полюбит колхозы», «предал лирику»). Именно эти расхождения с современниками побуждают Цветаеву восклицать: «Слава прошедшим!» — и объясняться в любви «поколенью с сиренью» (начальные строки второго стихотворения из цикла «Отцам»). Боровикова увидела в этом упоминании сирени реминисценцию романса Рахманинова «Сирень» (написанного, между прочим, на стихи матери Блока); о сходной реабилитации романса свидетельствует цитирование в этом же стихотворении строк А.К. Толстого «Средь шумного бала», положенного на музыку Чайковским. Особое внимание докладчицы привлекало обозначение в том же стихотворении поколения «отцов» как поколения «без почвы». Боровикова соотнесла это с постоянно ведшейся в эмигрантской критике полемикой о том, может ли в эмиграции, в отрыве от среды, языка и почвы, возникнуть поэт? Цветаева отвечает на этот вопрос утвердительно: да, может, если у него есть правильные литературные ориентиры, причем отказ от почвы тут играет положительную роль, поскольку он дает больше возможностей прикоснуться к литературным истокам. Именно так поступает она сама и в полемике с Пастернаком и его позицией использует традицию А.К. Толстого, на сей раз уже как поэта не романсного, а сатирического. Об этом свидетельствует не только прямое цитирование («Двух станов не боец, а только гость случайный»), но и использование сходных мотивов (Цветаева пишет о низведении слова «до свеклы кормовой», а Толстой о ближайшем будущем, когда «этот сад цветущий засеют скоро репой»). Следы внимательного чтения Толстого и жонглирования традиционными балладными элементами Боровикова увидела и в стихотворении «Читатели газет» (поезд как «подземный змей»). Балладные коннотации помогают Цветаевой выстроить для себя новую литературную генеалогию. Это указание на «толстовские» элементы в поэзии Цветаевой было темпераментно поддержано Андреем Немзером, посвятившим поэзии А.К. Толстого немало статей.
Сам же Андрей Немзер (НИУ ВШЭ) завершил конференцию докладом «Еще о тютчевиане Давида Самойлова». О том, как высоко Самойлов ценил Тютчева, свидетельствует эпизод из воспоминаний В.С. Баевского: Самойлов спросил мемуариста, «тянет ли он» на А.К. Толстого и, получив утвердительный ответ, сам продолжил: «А на Тютчева не тяну; нет у меня неограниченной свободы», а затем добавил: «Я еще мужчина. И потому поэт. А когда перестану быть мужчиной, то лягу и умру». Из сказанного понятно, что Тютчев интересовал Самойлова и как поэт, и как человек. Судя по дневнику Самойлова, интерес этот возник очень рано: в 15 лет Давид Кауфман покупает в букинистическом магазине том стихотворений Тютчева, в следующем году в дневниковой записи противопоставляет рифмы Блока в поэме «Возмездие» («отвратительные») рифмам Тютчева («неоригинальные, но освежают стих»). Много позже в мемуарном очерке «Ифлийская поэзия» он весьма неодобрительно охарактеризовал одного из студентов, который, несмотря на свое достоинство и интеллектуализм, «презрительно отозвался о Тютчеве» (самое любопытное, что этим студентом был не кто иной, как Георгий Степанович Кнабе, впоследствии автор тонких и глубоких анализов поэзии Тютчева). Тютчевские мотивы Немзер выделил и проанализировал в трех стихотворениях Самойлова. В строках из первого, «Я устарел, как малый юс…» (1978): «Ведь так изменчиво живу — Подобно очертаньям дыма», — докладчик увидел сходство с тютчевским: «Так грустно тлится жизнь моя. И с каждым днем уходит дымом». Разница, однако, в том, что Тютчев готов «просиять» и «погаснуть», а Самойлова эта перспектива пугает. Тот же мотив пугающей старости еще яснее выступает в стихотворении 1980 года «Наверно, все уже ушло…», где Самойлов опять сравнивает себя с буквой, выпавшей из алфавита, — на сей раз с фитой, и в этом стихотворении о человеке, пережившем свое время, тютчевский подтекст еще более очевиден. Особенно важен образ потока («От желчи горького сознанья, Что нас поток уж не несет» у Тютчева — и «Наверно, все уже ушло И та божественная сила, Которою меня несло, Но никогда не заносило» у Самойлова). Значима и перемена буквы с «малого юса» на «фиту» — инициал Тютчева, которым были подписаны его «Стихи, присланные из Германии», опубликованные в «Современнике». По-видимому, именно из-за того, что присутствие Тютчева в этом втором стихотворении слишком заметно, Самойлов при жизни его не опубликовал — в отличие от первого. Наконец, тютчевское присутствие уже совершенно очевидно в третьем стихотворении, написанном в 1982 году, которое так и называется «Старый Тютчев». Его, как подчеркнул Немзер, нужно читать на фоне другого стихотворения — «Что остается? Поздний Тютчев?». Поздний Тютчев — тот, у которого есть Денисьева, а старый Тютчев — тот, который Денисьеву потерял и перед которым поэтому встает вопрос о самоубийстве. Но Тютчев — не единственный фон для понимания стихотворения Самойлова. Немзер показал, что не менее важную роль играет здесь фигура и поэзия Бориса Слуцкого — друга и современника Самойлова. Для Слуцкого самоубийство (насущный вопрос в старости и постоянный мотив стихов, не печатавшихся при жизни, но прекрасно известных Самойлову) было желанным и героическим выбором, Самойлов же его отвергает, беря себе в союзники Тютчева. Стихотворение «Старый Тютчев», при всей его мрачности, кончается словами, дающими хотя бы слабую, но надежду: «Вот подходящий час, чтоб перерезать горло. Немного подожду. Покуда отложу».
Вера Мильчина