(пер. с франц. Александра Мурашова под ред. Кирилла Корчагина)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 1, 2018
Перевод Александр Мурашов
Кристоф Шарль (Университет Париж-I Пантеон-Сорбонна; профессор современной истории; PhD) Christophe.Charle@univ-paris1.fr.[1]
Ключевые слова: конец века, история понятий, Франция, XIX век, ХХ век
УДК: 93/94
Специфика хрононима «конец века» связана с ранними попытками его определения. Несмотря на то что многие авторы подвергали критике те представления, на которых основывается понятие конца века (а именно утверждение, что произвольный конец века совпадает с концом исторической эпохи, определяемой утратой присущих ей иллюзий), это выражение оставалось распространенным в публичном дискурсе и находилось в гармонии с экономическими трудностями, политической неопределенностью или пессимистическим настроением, распространявшимся благодаря большому числу литературных и философских работ, интерпретируемых через призму «упадка», «невроза» или вырождения. Даже если после 1900 года на смену этому дискурсу пришел новый и более позитивный, специфические представления о конце века удерживались в longue durée столетия и обрели вторую жизнь в 1980-е годы. При этом можно говорить о своего рода взаимном отражении критического дискурса о модерности или постмодерне и распространившихся академических исследований (в первую очередь, на английском языке, но также на французском и немецком), предлагающих альтернативные концепции «конца века», нацеленные, прежде всего, на понимание настоящего.
Christoph Charle (l’Université Paris I Panthéon-Sorbonne; professor of contemporary history; PhD) Christophe.Charle@univ-paris1.fr.
Key words: fin de siècle, conceptual history, France, 19th century, 20th century
UDC: 93/94
The specificity of the fin de siècle chrononym is the precocity of its self-definition. Though many writers criticized the illusion upon which it laid (why should the arbitrary end of a century converge with the end of a historical moment defined by its lost illusions?), the expression became standard in public discourse and was in harmony with the economic difficulties, the political uncertain situation or the pessimistic mood diffused by a large segment of literary and philosophical productions characterized with the notions of “decadence”, “neurosis”, or degeneracy. Even if after 1900 a new more positive discourse coincided with the new century, the phrase survived in the longue durée and has been revived since the 1980s: there has been some kind of a mirror effect between the critical discourse on modernity or on postmodernism and the expansion of academic studies (in particular in English, but also in French and in German) which revisit with fascination what is now the other fin de siècle, perhaps in order to find clues to understand the present.
Памяти Карла Э. Шорске (1915—2015)
Специфика понятия «конец века» (fin de siècle) связана с тем, что оно начинает использоваться для самоопределения эпохи до того, как сама эта эпоха наступает. Обычно выражения, характеризующие исторические периоды, ретроспективны: можно вспомнить, скажем, о «прекрасной эпохе» (belle époque) или о «славном тридцатилетии»[2]. Современникам может не нравиться, когда разные периоды века сравниваются с подъемом, апогеем и упадком физического тела, с возрастами человека, однако чем ближе они находятся к судьбоносным десятилетиям, тем более в них укрепляется именно такой взгляд на вещи, так что сопротивление ему требует особого рода усилий. Эта терминологическая мода могла бы исчерпать себя тогда же, когда и возникла, однако приходится признать, что она по-прежнему актуальна, а ее влияние ощущается во многих современных работах, благодаря чему понятие конца века обретает своего рода самоочевидный статус. Здесь мы постараемся исследовать этот парадокс. Кроме этого, мы надеемся, что наша статья позволит избежать повторяющейся неточности таких способов периодизации, которые затрудняют понимание конкретного исторического момента из-за излишнего внимания, уделяемого разного рода побочной проблематике, чье значение остается не до конца осознанным теми, кто вводит ее в исследовательский оборот[3].
Аватары «века»[4]
Чтобы разобраться с возникновением, исчезновением и воскрешением понятия конца века, нужно отступить достаточно далеко в прошлое, не ограничиваясь, как можно было бы предположить, исследованием последних декад XIX века, периода расцвета для изучаемого понятия, вылившегося в его последующую канонизацию в разного рода научных трудах. Отправной точкой следует избрать основополагающий символический переворот, осуществленный Вольтером, впервые рассмотревшим век как хронологическое единство. В 1751 году автор «Кандида» освободил слово «век» от присущих ему негативных религиозных коннотаций и в «Веке Людовика XIV» использовал его как хрононим, позволяющий репрезентировать длительные исторические периоды и сравнивать их между собой (более раннее распределение эпох, общепринятое во времена Вольтера, охватывало более длительные периоды — такие, как Средние века или Античность). Именно в начале этой книги, посвященной XVII столетию в целом, банальное слово «век» обрело новый царственный статус:
Всякий, кто мыслит, и всякий, у кого есть вкус, что более редко, не насчитает в мировой истории более четырех веков. Это четыре счастливых столетия, в которые искусства совершенствовались и которые, будучи эпохами величия для человеческого разума, суть образцы для потомства.
Первый из таких веков, которым принадлежит подлинная слава, — это время Филиппа и Александра или Перикла, Демосфена, Аристотеля, Платона, Апеллеса, Фидия, Праксителя. Его достоинство ограничено пределами Греции, остальной известный мир тогда был варварским.
Второй век — век Цезаря и Августа, освященный именами Лукреция, Цицерона, Тита Ливия, Вергилия, Горация, Овидия, Варрона, Витрувия.
Третий последовал за взятием Константинополя Мехмедом II. Читатель может припомнить, что тогда в Италии жила семья простых горожан, которые сделали то, что надлежало предпринять европейским монархам. Медичи призвали во Флоренцию ученых, которых турки гнали из Греции: это было время итальянской славы. Изящные искусства там уже обрели новую жизнь. Итальянцы их чествовали во имя добродетели, как первые греки придали им облик во имя мудрости. Все устремилось к совершенству. <…>
Четвертое столетие — то, которое можно назвать веком Людовика XIV, и это, возможно, тот из четырех веков, что ближе всего подошел к совершенству. Обогащенный открытиями трех других, он в некоторых случаях сделал больше, чем те три вместе взятые [Voltaire 2000: 616—617].
Понятие о веке как о специфической эпохе, со своими особыми чертами, рождается у Вольтера вместе с этой периодизацией. Оно подразумевает, как видно из начальных строк «Века Людовика XIV», чередование редких достойных славы времен и долгих периодов мрака и запустения, преобладающих в человеческой истории. Реагируя на эту концепцию, другие представители Просвещения (и более поздние интеллектуалы, вплоть до Мишле) будут противопоставлять статической вольтеровской концепции идею, согласно которой история человечества представляет собой непрекращающееся и непрерывное движение вперед, не имеющее ничего общего с фаталистической прерывистостью славных и темных веков. Несмотря на смуту последнего десятилетия XVIII века, эта новая динамика веков синтетически выражена в известном эссе Кондорсе «Эскиз исторической картины прогресса человеческого разума» (1794), где история подразделяется на девять эпох, каждая из которых становится наброском будущего и вносит свою лепту во всемирный прогресс.
Противники революции и вообще Просвещения, напротив, не обращались к разговорам о «конце века», которые могли бы возродить вольтеровскую мысль о прерывистости истории. Они предпочитали использовать подновленную религиозную риторику, утверждавшую, что человеческая гордыня (наследие первородного греха) — не важно, является ли она гордыней великого человека (Наполеона) или возмущенных революционных толп, — была наказана божественным провидением посредством череды катастроф, заставивших Францию вернуться к старому порядку, — через террор, гражданскую войну, вторжение и оккупацию прийти наконец к реставрации. Однако реставрация терпит поражение, и с 1820-х и еще более с 1830-х годов взгляд на историю как на бесконечный прогресс, унаследованный от Кондорсе либералами, сенсимонистами и республиканцами, снова торжествует, заставляя воспринимать новый век как подчиняющийся непрерывному восходящему движению. Этот взгляд, следуя за осязаемыми техническими изменениями в повседневной жизни, прилагается к более широкому кругу явлений, чем у энциклопедистов, обращавшихся по преимуществу к литературе, науке и искусствам [Charle 2011]. В середине XIX века позитивный взгляд на новое столетие, невзирая на критику, исходящую из среды консерваторов, нетерпимых католиков и ироничных интеллектуалов, постепенно становится общим местом. Во всяком случае, так происходит у наиболее заметной части публицистов и среди читающих их буржуа, что вызывает презрительное раздражение у нонконформистски настроенных интеллектуалов и творческих людей во главе с Бодлером и Флобером[5].
Такое восхваление настоящего регулярно воспроизводится по разным случаям, особенно при подведении итогов на Всемирных выставках, где все время производится сравнение разных времен и территорий с современной Францией и всегда в пользу последней. Имперское правительство, созывая весь мир в Париж в 1867 году, как в 1855-м, может похвастаться парижскими успехами в городском планировании, промышленно-техническим прогрессом, облегчающим повседневную жизнь для всех, и все еще не подвергаемым сомнению международным влиянием в мире искусств.
Однако в конце 1860-х годов назревает поворот, на который указывают, например, некоторые выражения во введении к общему отчету о Всемирной выставке 1867 года. Генеральный комиссар Мишель Шевалье видит тревожные знаки, не согласующиеся с идеей неизбежного прогресса и, прежде всего, бесконечной гегемонии Европы над остальным миром:
Европа, которая считает себя наиболее возвышенной представительницей рода человеческого, Европа, которая в настоящее время располагает промышленностью и изящными искусствами — отличительными чертами и характерными качествами цивилизации, Европа, дети которой, одерживавшие верх в пределах Выставки, казалось, готовы пожать друг другу руки, напоминает скорее военный лагерь, чем группу сообществ, составленных из изобретательных, просвещенных людей, почитающих Бога, любящих себе подобных, жаждущих облегчить всемирный прогресс, как и прогресс индивидуальный, путем развития общей свободы и частных свобод.
Как далеко ни углубляйся в историю, нигде не встретится подобное собрание вооруженных людей, подобное собрание орудий войны [Chevalier 1868: DXII].
Эта пессимистическая оценка поражает тем более, что она завершает отчет. Она контрастирует с общей позитивной тональностью и открыто отсылает к недавним конфликтам, обагрившим Европу кровью, в частности — к победе Пруссии над Австрией в сражении при Садовой в 1866 году. Вместе с ней вторгается предчувствие упадка цивилизации, воплощаемой Европой, по преимуществу Францией (неудача военной экспедиции в Мексику в конце того же года, когда были написаны эти строки, станет первым предзнаменованием). Прогноз становится только тревожнее оттого, что дан высокопоставленным чиновником, который от сенсимонистской юности надолго сохранил веру в бесконечный прогресс, отдаляющий человечество от несчастий прошлых веков.
Фактически идея, что конец века может быть тревожным, уже присутствовала у некоторых публицистов, но влияние она обретет только в следующие десятилетия. К примеру, в консервативном сочинении «Об Италии и Испании» (1852) Эжена де Монлора можно было прочитать следующее:
Начало XIX века было исполнено блеска и величия.
XVIII век канул в глубокую ночь. Ближе к концу он был как всемирное крушение, как общее смешение народов континента на руинах законов, нравов, верований. Здесь сражались во имя общественного порядка, самые основы которого подверглись нападению; там — во имя путаных теорий, которые неистовая демагогия, побуждаемая ненасытными амбициями, объясняла на площади с факелами поджигателей и эшафотом. Этот конец века напоминает причудливые и величественные картины английского художника Мартинса, и так же как и они, он доводит до головокружения и заставляет мыслителя усомниться в том, что человечество стоит на пути прогресса [Montlaur 1852: II].
Таким образом, бинарная схема, согласно которой начало и конец века устремлены в противоположных направлениях, существовала задолго до того, как в 1880-е годы вошла в общее употребление. В 1855 году Эжен Узар формулирует точку зрения, противоположную той, что была широко распространена, заявляя, что человечество ждет не дальнейший прогресс, а конец света и основную роль в нем сыграет наука [Huzar 2008; Fressoz 2012; Jarrige 2014]: технический прогресс по мере ускорения будет причиной все большего числа катастроф, а ущерб природе будет наноситься во все большем масштабе. В последующие декады эти тени, падающие на портрет триумфального века, станут еще более отчетливыми.
Тридцатью годами ранее
Итак, представление о «конце века» как о чем-то тревожном появляется во Франции в известном смысле преждевременно — за тридцать лет до «официального» конца века. Идеи, без конца циркулирующие на протяжении 1890-х годов, возникают уже в 1880-х, если не в конце 1870-х, в связи с горькими размышлениями о поражении Франции в войне с Германией[6]. «Преждевременное» рождение этих идей заставляет внимательнее присмотреться к совпадению трех независимых друг от друга явлений, последствия которых совместно приведут к тому, что распространение картин упадка и вырождения достигнет апогея. Во-первых, это период политической неопределенности, длившейся с 1871-го по 1878 год, когда влиятельная группа интеллектуалов, связанных с империей и «моральным порядком» Наполеона III, выступает враждебно по отношению к новому режиму. Вероятно, наиболее известным из них был Ипполит Тэн, который вместе с Огюстом Ренаном оставался главным авторитетом в интеллектуальной сфере вплоть до смерти в 1893 году [Charle 1996; Richard 2013]. Тэн устанавливает параллель между концом XVIII века, революционной эпохой, и текущим моментом, когда, с его точки зрения, происходит возвращение «якобинцев» — прямых предков радикальных республиканцев, пришедших к власти после 1879 года. Эта книга пользуется большим успехом у просвещенной публики и за границей (ее цитирует Ницше), подготавливая почву для широкого распространения темы «конца века» и «упадка»[7].
Второй фактор, побуждающий к «упадочническим» настроениям, — экономический спад, наступивший после биржевого краха 1882 года, проблемы в сельском хозяйстве и беспокойство, связанное с демографической ситуацией, которая сильно занимала Францию, где наблюдалась убыль населения, особенно заметная по сравнению с ростом в Германии и «англосаксонских» странах, находивших все новые силы для развития колоний. Последнее касалось всей Европы, но для Франции означало сдачу экономических позиций Германии и Англии, а также государствам, находящимся за пределами Европы, таким как США. Дискурс неосенсимонистов и свободного обмена, распространенный при Второй империи, сменился протекционистским, вошедшим в моду в кругах, прежде почитаемых за либеральные. Колониальный проект новой республики, чьим автором был Жюль Ферри, стал доводом acontario: если Франция теряет европейские рынки, следует создавать новые на контролируемых «девственных просторах» Африки и Азии.
Третий мотив, центральный и наиболее важный для тематики fin de siècle, — это кризис морали, который можно понимать как скрытое основание упомянутого материального кризиса: этот кризис приводил к тому, что пессимизм, бурные страсти и нервная возбудимость начали восприниматься как естественные последствия современной цивилизации. Моральный кризис поражает в первую очередь элиты больших городов и, прежде всего, среду художников и литераторов, наиболее уязвимую при болезненной конкурентной борьбе всех против всех, пропитавшейся вульгаризированным дарвинизмом с его идеей борьбы за существование. Такая модель объяснения времени также рождается «преждевременно», как видно из следующего отрывка 1882 года, принадлежащего перу театрального критика, обычно не склонного к философским размышлениям:
В последнее время от кого угодно можно услышать, что наши писатели, сегодня столь склонные к упорядоченности и серьезные, обозревая современное общество, не находят никого, кроме сумасшедших и экзальтированных особ — артистических, одним словом. Это мир наоборот. Хочется сказать им: где же они, ваши душевнобольные? Покажите нам ваших безумцев! В эпоху конца века, которая с помощью нескольких капель морфина хотела бы придать себе сомнамбулический вид, не сладострастие ли — великий и единственный невроз? [Mortier 1882: x].
В том же году модный романист Дюбю де Лафоре повторяет те же общие места, говоря о современных неврозах в предисловии к роману с говорящим заглавием «Голова кругом», описывающему нравы высшего общества:
В наши дни, когда все говорят о помрачении умов, о неврозе, который следует за нами по пятам, и о человечестве, приблизившемся к своему концу, немалое достоинство этого небольшого романа — в том, что в нем поставлена сложная и до сих пор не разрешенная проблема свободы выбора.
И в самом деле, было бы любопытным для нашего конца века, охваченного жаждой экспериментировать, узнать, все ли падшие женщины были вполне способны удержаться на ногах под напором ветра и прибоя [Dubut de Laforest 1882: vi—vii].
Исследование дигитализированных томов «Gallica» на предмет употребляемости словосочетания «fin de siècle» показывает, что такая преждевременная ассоциация идей не была случайной. Это словосочетание почти всегда сопровождается негативными коннотациями, возникающими почти автоматически у самых разных авторов, так что в конце XIX века против такого устоявшегося мнения выступают только редкие поборники исторического оптимизма. Вот несколько примеров:
Леон Блуа (1884): «Этот конец века, грозный и полный тайны, как по большей части и все концы веков» [Bloy 1884: 271].
Дюбю де Лафоре (1884): «…в конце этого века, несколько тревожном, когда столько помраченных умов» [Dubut de Laforest 1884: 274].
Леон Блуа (1886): «Упадочная психология в литературе конца этого века» [Bloy 1886: 38].
Эдуар Дрюмон (1889): «Уныние и печаль этого конца века» [Drumont 1889: 115].
Исчерпывающее исследование публикаций 1889 года, проведенное Марком Анжено, позволяет утверждать, что такие характерные ассоциации обнаруживаются во всех типах дискурсов и медиа, пока по мере приближения 1900 года их не вытесняют новые. Тем не менее заметно, что они встречаются и ранее 1889 года, избранного Анжено для своей работы, где он стремился обнаружить возможные переклички между «старым» и «новым» «концами веков» [Angenot 1989: 373—407].
Сталкиваясь с такими негативными настроениями, горячие приверженцы прогресса чувствуют себя в изоляции и находят прибежище только в воинственных отчетах и официальных речах, на которые публика редко обращает внимание: они вынуждены противопоставлять себя пессимистам, пишущим о всеобщем упадке. Так, в заключительной фразе мемуаров старого ректора Адольфа Мурье неустойчивое равновесие описывается как основная примета времени:
Если правда, что моральное здоровье народа измеряется уважением к авторитету власти вверху и силой, которой внизу обладает семья, наш конец века серьезно болен, какими бы лучами ни озаряли его чудеса науки и великолепие искусства [Mourier 1889: 397].
Тремя годами ранее Эжен Мелькиор де Вогюэ попытался вскрыть паралогию, лежащую в основе выражения «конец века», и ложность выводов относительно эволюции морали, которые она позволяет сделать:
Нас, при нашем попустительстве, сокрушают эти роковые слова — конец века. Это ловушка. Век непрестанно начинается теми, кому двадцать лет. Мы разделили время на искусственные промежутки, мы сравниваем их с течением одной человеческой жизни. Творящей силе природы мало дела до наших вычислений: она без остановки порождает на свет поколения, она доверяет новое сокровище жизни им, не сверяясь по нашим часам [Melchior de Voguë 1886: lii].
Немногочисленные исповедники оптимизма ничего не могли изменить в этом интеллектуальном движении. Жизнь устремлялась в противоположном направлении: повсюду царила общая атмосфера кризиса, среди писателей и интеллектуалов распространялась мода на пессимизм Шопенгауэра [Colin 1979: 130—131], литературная молодежь провокативно поднимала на свои знамена слово «декаданс» [Richard 1961], а новая элита республики оказалась неспособна создать положительный образ своих действий, несмотря на все предпринятые реформы. Расширение и распространение хрононима «конец века» происходили окольным путем — через вульгаризацию за границей в получившей признание книге Макса Нордау «Entartung» (1892), чье название для французского издания 1894 года было переведено как «Вырождение» (Dégénérescence).
Франция находится в центре этого труда, быстро переведенного на все основные европейские языки (на голландский в 1893-м, на итальянский в 1893-м, на французский в 1894-м и на английский в 1895-м); его первая часть была названа «Конец века». В первой главе, «Гибель народов», Нордау говорит о Франции как о парадигматической модели для всех описываемых им зол «конца века»:
«Fin de siècle» — французское выражение; французы поняли первые то душевное настроение, которое обозначается этим названием. Словечко облетело обе части света и гостеприимно встречено всеми цивилизованными народами. Это служит доказательством, что в нем чувствовалась потребность. Состояние умов, характеризуемое словами «fin de siècle», наблюдается вновь повсеместно, но в большинстве случаев это — простое подражание привлекательной чужеземной моде, а не самостоятельное явление; явственнее же всего оно выступает на родине, и изучать его во всех разнообразных проявлениях можно лучше всего в Париже [Нордау 1995: 23].
Если Нордау в своем бестселлере осуществил синтез всех главных тем конца века и сделал его соответствующий хрононим общепризнанным во всей Европе, то первооткрывателем его он, как мы увидели ранее, все-таки не был. Он воспользовался преимуществами своего положения: венгерский еврей, оторвавшийся как от иудаизма, так и от немецкой культуры, он жил в Париже начиная с 1880 года и работал корреспондентом в немецких газетах. Это положение было идеальным для того, чтобы заниматься распространением модных тем за границей, тем более что долгое пребывание в Париже, где он в свое время обучался медицине, позволяло ему обладать своего рода монополией на новую информацию. Под видом внешне объективного нозографического[8] исследования он дал сугубо негативный портрет множества в разной мере знаменитых парижских лиц, добавив нескольких новаторов-иностранцев (таких, как Вагнер и Толстой) и рассмотрев их всех как свидетелей и действующих лиц спектакля вырождения. Он подхватил выражения, носившиеся в воздухе литературно-артистического Парижа 1880-х годов, — те, которыми были полны бульвары, театры и кафе, любимые богемой Латинского квартала, и которые пережевывались, как мы уже видели, на протяжении более чем десяти лет в разных формах (анекдота, сообщения о происшествиях, журнальных и газетных статей, эссе, в виде типических персонажей парижских романов, таких как «Наоборот» (1884) и «Геенна огненная» (1891) Гюисманса, театральных постановок и т.п.)[9]. Отказ от традиций, конец старого мира, быстрое устаревание идей, забота о том, чтобы набить себе цену, вкус к разнообразным отклонениям от нормы, снобизм подражателей — все эти черты конца века, по Нордау, сосредоточены в узкой элите, состоящей из передовых парижан. Эта элита правит модами, использует прессу для большего резонанса и жаждет полемики (см. «Исследование литературной эволюции» Жюля Юре 1891 года), от нее исходит столичный космополитизм, который задает тон подобным группам передовых людей в других странах:
Целый период истории, видимо, подходит к концу и начинает новый. Все традиции подорваны, и между вчерашним и сегодняшним днем не видно связующего звена. Существующие порядки поколеблены и рушатся; все смотрят на это безучастно, потому что они надоели, и никто не верит, чтоб их стоило поддерживать [Нордау 1995: 26].
Возрождение «конца века»
Несмотря на распрю, посеянную во Франции негативизмом «Вырождения», в сочинениях тех, кто подвергся нападению Нордау (в первую очередь, Золя и натуралистов, а также некоторых поэтов-символистов), идеи упадка и конца века продолжали развиваться вплоть до 1900 года и даже позднее. Считается, что 1900 год тем не менее положил конец этому процессу разложения (ведь начался уже новый век), тем более, что именно в этом году состоялась очередная Всемирная выставка в Париже, призванная открыть ХХ столетие, заставить забыть о битвах дрейфусаров с антидрейфусарами и возобновить разговор о прогрессе человечества в просвещенном городе.
На деле, наиболее значительные романисты создавали в конце 1890-х годов и в первые годы ХХ века удручающие картины социального, политического и культурного упадка, ничем не уступающие пессимистическим диагнозам эссеистов, таких как Лебон с его «Психологией масс» (1895), и социологов, таких как Дюркгейм с его «Самоубийством» (1896). Так, трилогия Золя «Три города» включала в себя две картины разложения — картину двух Римов, старинного папского и нового монархического, с большим трудом уживающихся друг с другом («Рим», 1896), и Парижа («Париж», 1898), где случаются анархистские террористические акты, а политическая жизнь протекает под знаменем панамского скандала, намеки на который были совершенно прозрачными для современников. В трилогии Барреса, состоящей из романов «Беспочвенные» (1897), «Призыв к оружию» (1900) и «Их лица» (1902), был изображен процесс распада общественной жизни республики — многочисленные скандалы, пресловутый панамский кризис и расцвет реваншистского буланжизма. Романы, авторы которых сводили счеты после президентского помилования Дрейфуса (1899), последовавшего вслед за судом в Ренне, обращались к кризису «конца века» и после 1900 года, вступая в антиклерикальную полемику и обращаясь к общественным конфликтам 1900-х годов [Charle 1998: 555—576; Lalouette 1999; Kettani 2010]. Коротко говоря, «конец века» вместе с сопровождающими его ощущением упадка, пронизывающего все невроза, политической и социальной нестабильностью все еще «продолжал завершаться», по крайней мере в пространстве массовой литературы и публицистики. «Духом конца века», духом цинизма и нарушения моральных табу, проникнут резко откровенный «Дневник горничной» Октава Мирбо. Горничная бретонского происхождения, уже искушенная после службы у парижских хозяев, вполне показательных для эпохи конца века, становится воплощением своеобразной добродетели среди лицемерных провинциальных буржуа, ограниченных, но так же одержимых жаждой денег и похотью, как парижане и парижанки из хорошего общества[10].
Как я уже показал в другой работе, для начала XX века характерно такое же возрождение размышлений о будущем, как и для начала XIX, правда, место утопий занимают «дистопии». Оптимизм, оставшийся от культа прогресса и сопровождавший, как считается, зарю нового столетия, в это время пропитан ощущением угрозы и дурными предзнаменованиями. Взгляд на историю, отягощенный негативизмом последних десятилетий прошлого века, в это время, в сущности, завладевает всеми [Charle 2011: 327—337][11].
На дальнейшей судьбе понятия конца века отрицательно сказалась и Первая мировая война — катастрофа, ужасы которой превзошли все тревожные прогнозы прошлого, — а также появление нового хрононима-соперника — «прекрасная эпоха». Пруст, который застал обе эпохи и стремился передать особый колорит «утраченного времени», умел указать ностальгирующим читателям на особые качества времени до 1900 года с помощью частичного возврата к понятию конца века, давно уже вышедшему из моды. Так, в романе «В сторону Свана» мадам Котар, воплощение посредственного вкуса, говорит Свану о портрете, на ее взгляд слишком авангардном:
— Но я должна откровенно признаться вам — вы сочтете меня несколько старомодной [pas très fin de siècle], но я говорю то, что думаю, — я его не понимаю. Боже мой, я признаю все достоинства портрета моего мужа; к тому же там меньше вывертов, чем в других работах Биша; но зачем ему понадобилось украшать доктора синими усами? <…> Но я нахожу, что прежде всего мы должны требовать от художника, особенно когда портрет стоит десять тысяч франков, чтобы было сходство, и притом приятное сходство [Пруст 1992: 413].
Читатель 1913 года должен был улыбнуться, читая этот отрывок, поскольку импрессионистские дерзости конца XIX века, шокировавшие жену доктора («синие усы»), казались уже достаточно скромными после дикостей «фовистов» или кубистской деформации человеческих лиц на картинах, выставленных в Осеннем салоне.
Хрононим «конец века» непрерывно устаревал и бледнел на протяжении первого и второго десятилетий нового столетия. Именно об этом свидетельствует насмешка Пруста, стремившегося передать особый колорит эпохи. Тем не менее, понятие конца века еще переживет второе рождение спустя столетие. Применив утилиту «Ngram viewer», предлагаемую «Google Books», можно обнаружить, что это словосочетание вновь возникает и распространяется в печатной продукции начиная с 1980-х годов. Кривая совершенно симметрична той, что можно построить для эпохи столетней давности. Впрочем, когда этот хрононим употребляется, речь идет не о последних десятилетиях XX века, а о «подлинном» конце века — века XIX-го. Речь идет как о французских работах, так и об английских и немецких, где словосочетание «fin de siècle» фигурирует без перевода и часто помещается в заглавии: оно нагружено известными коннотациями (среди которых утонченность, эстетизм, авангардность, подчеркнутая современность и т.п.), почерпнутыми из литературы конца XIX века. И хотя в предшествующем столетии именно такие коннотации наиболее часто давали повод к изобличениям упадочной эпохи, теперь они стали характеризовать ее с позитивной стороны. Невозможно подробно проанализировать эту литературу — куда более обширную, чем созданная в последние десятилетия XIX века, — но возврат к выражению «конец века» в ней можно воспринимать как попытку сохранить особый аромат эпохи, уловить ее отзвук посредством воскрешения старого хрононима, который в то же время резонировал с постмодернистским ощущением времени, находившимся в 1980-е годы на вершине славы.
Если ограничиться трудами, написанными после Второй мировой войны, в названиях которых содержатся слова «fin de siècle» и которые хранятся в Библиотеке Конгресса[12], то хронология, установленная благодаря поиску через «Ngram viewer», подтверждается и уточняется. В 1947—1959-е годы мы находим только три заглавия с этими словами, в 1960—1969-е годы — пять, затем число употреблений этого словосочетания растет в геометрической прогрессии: двенадцать в 1970—1979-е годы, 33 в 1980—1989-е, 108 в 1990-е. Это движение не замедляется и позже: в каталоге упомянуто 96 книг со словосочетанием «fin de siècle» в названии, опубликованных в 2008—2015 годы.
Можно сказать, что для двух решающих десятилетий в распространении хрононима, символичны две книги, относящиеся к числу наиболее ранних научных вкладов в тему конца века: это «Вена на рубеже веков: политика и культура» (Fin—de—siecle Vienna: Politics and Culture) Карла Э. Шорске (1979) и «Франция, конец века» (France, fin de siècle) Юджина Вебера (1986). Однако в работе Шорске, успех и влияние которой в разных странах[13] не нуждается в доказательствах, соответствующий хрононим, ставший частью заглавия, употребляется не так уж часто. Словосочетание используется прежде всего для того, чтобы связать воедино четыре различные статьи, публиковавшиеся в журналах на протяжении двадцати лет задолго до книги: только первая из них, «Политика и Психея в Вене fin de siècle: Шнитцлер и Гофмансталь»[14], содержит упоминание о конце века. Хронологические отрезки, покрываемые каждым из этих эссе, разнятся в промежутке от 1860-х до 1910-х годов. Интересно, что вторая глава посвящена сооружению Рингштрассе, возведенной на месте старых городских стен, и ее предыстории, а также критике этого проекта со стороны таких архитекторов, как Камилло Зитте и Отто Вагнер, отвергавших «исторический» подход в градостроительстве. Так же обстоит дело и с четвертой главой («Трансформация в сад»), охватывающей период от последствий революции 1848 года до конца XIX века. Другие в основном касаются времени, предшествующего 1914 году (как седьмая глава, «Взрыв в саду: Кокошка и Шёнберг»). Две главы сосредоточиваются на поворотном 1900 годе (пятая посвящена Густаву Климту, и шестая — «Толкованию сновидений» Фрейда). Словосочетание «fin de siècle» не указывается даже в индексе, завершающем книгу, и, в итоге, обозначает не столько конкретную эпоху, сколько главную тему — кризис либерализма, а с ним и веры в прогресс и разум. Этот кризис подтолкнул венских интеллектуалов и творцов к уходу в себя и элитизму, в то время как окружавший их мир становился все более враждебным, так что очень скоро национализм, популизм и антисемитизм маргинализировали буржуазию, а также связанных с нею художников и писателей. Несмотря на связи с европейскими авангардными течениями, венский fin de siècle, исток того, что англоговорящие историки культуры называют «модернизмом», есть нечто довольно-таки отличное от парижского, давшего ему имя:
Вкратце, австрийские эстеты никогда не были ни столь отчуждены от общества, как их французские единомышленники, ни столь вовлечены в его жизнь, как английские. У них не было ни горькой антибуржуазности первых, ни теплой веры в улучшения, имевшейся у вторых. Ни dégagé, ни engagé, австрийские эстеты были отчуждены не от своего класса, а вместе со своим классом от общества, которое разрушало их чаяния и отвергало их ценности [Schorske 1979: 304].
Здесь не место, несмотря на все восхищение, которого заслуживает эта первопроходческая книга, подробно критиковать риторичное сравнение передовых людей и интеллектуалов в трех разных странах: призванное дать представление об интеллектуальных средах столь разных и сложных, оно основано на слишком красивом двойном отрицании. Эта симметрия кажется слишком уравновешенной, чтобы с ней можно было согласиться; в другом месте я постарался показать, что упомянутое отчуждение парижан нисколько не мешало им вовлекаться в политику, хотя и не следовать при этом привычными путями (например, во время дела Дрейфуса), тогда как предполагаемый «природный» либерализм английских интеллектуалов мог привести одних к искусству для искусства, других к критике либерализма в пользу социализма (интеллектуалы-фабианцы), а третьих — к имперскому и расистскому шовинизму (в случае Киплинга и многих других)[15]. Этот отрывок иллюстрирует прежде всего то, что французское выражение, перенесенное на венскую почву, обозначает иную конструкцию социальной, умственной и художественной жизни, нежели оригинальный французский «fin de siècle».
Более ли успешна, как можно было бы подумать, другая работа — «Франция, конец века» Вебера? Ни в коем случае. Несомненно, две ее первые главы, «Декаданс» и «Трансгрессии», выполнены вполне в духе конца века и тех стереотипов, что были широко распространены в два последних десятилетия XIX столетия. Однако почти все остальные, кроме той, что посвящена политике («Перманентный кризис»), тяготеют к тому, чтобы приписывать всей эпохе те тенденции, что в действительности имели место лишь внутри очень узкого сообщества интеллектуалов и творческих людей. В главах с шестой по одиннадцатую и в заключении («Мир (немного) лучше?») скорее рисуется картина «прекрасной эпохи» и прогрессивного развития — таковы главы о велосипеде и автомобиле или о спорте и физической активности, — нежели Франция времен упадка. Даже в главах, наиболее тесно подходящих к концу века и учитывающих его особую негативную окраску, Вебер не перестает обращаться к примерам за пределами исследуемого периода (более ранним или более поздним), тем самым делая относительными ценность и иллюстративную силу слов современников или материала, предоставляемого прессой и призванного показать оттенки присущего эпохе пессимизма:
Меня поражает этот разрыв между материальным прогрессом и духовным одиночеством. Он напоминает нашу собственную эпоху. Столь многое обстояло хорошо, даже во Франции, в конце XIX века, в то время как говорилось столь много всего дающего понять, что все обстоит плохо [Weber 1986: 9].
Указание на «нашу собственную эпоху», несомненно, здесь наиболее важно и именно оно лучше всего объясняет посмертную судьбу понятия конца века спустя сто лет после его возникновения. Когда эйфория 1960—1970-х годов, подкрепляемая общим благополучием и распространением общества потребления, рассеялась, последние десятилетия ХХ века стали во многом напоминать конец XIX века[16]. Специалисты по авангарду, литературоведы, компаративисты, историки культуры и искусства, эссеисты, пишущие о духе времени, и любители юбилеев нашли большой материал для ретроспективных анализов, призванных восстановить культурный статус 1880—1890-х годов. Многочисленные выставки («Вена — рождение века», «Веселый апокалипсис» в Центре Помпиду в 1986 году), новые музеи (Музей д’Орсэ, открывшийся в том же году), многочисленные переиздания книг той эпохи, большое количество диссертаций о наиболее маргинальных ее авторах (Феликсе Фенеоне [Halperin 1986], Альфреде Жарри [Bordillon 1985], Рашильд [Finn 2009]) — все это увеличивало избирательную ностальгию образованной публики, переносимую даже на те страны, где понятие конца века никогда не было в ходу[17].
Можно сказать, что в научной среде появился новый хрононим, по большей части порывающий со своим изначальным происхождением, но суждена ли ему долгая жизнь?
Пер. с франц. Александра Мурашова
под ред. К. Корчагина
Библиография / References
[Нордау 1995] — Нордау М. Вырождение. Современные французы / Пер. Р.И. Сементковского. М.: Республика, 1995.
(Nordau M. Entartung. Moscow, 1995. — In Russ.)
[Пруст 1992] — Пруст М. В поисках утраченного времени: В сторону Свана / Пер. А.А. Франковского. СПб.: Советский писатель, 1992.
(Proust M. Du côté de chez Swann. Saint Petersburg, 1992. — In Russ.)
[Angenot 1989] — Angenot M. 1889. Un état du discours social. Longueuil, Québec: Editions du Préambule, 1989.
[Bloy 1884] — Bloy L. Propos d’un entrepreneur de démolitions. Paris: Tresse, 1884.
[Bloy 1886] — Bloy L. Le désespéré. Paris: A Soirat, 1886.
[Bordillon 1985] — Alfred Jarry. Centre culturel international de Cerisy-la-Salle (27 août — 6 septembre 1981) / Dir. par H. Bordillon. Paris: P. Belfond, 1985.
[Charle 1990] — Charle Ch. Naissance des «intellectuels» 1880—1900. Paris: Minuit, 1990.
[Charle 1996] — Charle Ch. Les Intellectuels en Europe au XIXe siècle, essai d’histoire comparée. Paris: Seuil, 1996.
[Charle 1998] — Charle Ch. Paris fin de siècle. Culture et politique. Paris: Seuil, 1998.
[Charle 2004] — Charle Ch. Trois écrivains face а une autre «étrange défaite»: Goncourt, Flaubert et Zola et la guerre de 1870 // Les intellectuels et l’occupation (1940—1944) / Dir. par A. Betz, S. Martens. Paris: Autrement, 2004. P. 14—37.
[Charle 2011] — Charle Ch. Discordance des temps. Une brève histoire de la modernité. Paris: Colin, 2011.
[Charle et al. 2007] — Anglo-French Attitudes. Comparisons and Transfers between French and English Intellectuals 18th—20th Centuries / Eds. by Ch. Charle, J. Vincent, J. Winter. Manchester: Manchester University Press, 2007.
[Chevalier 1868] — Exposition universelle de 1867 // Rapports du jury international / Introduction de M.M. Chevalier. Paris: Imprimerie administrative Paul Dupont, 1868 (http://cnum.cnam.fr/PDF/cnum_8XAE149.1.pdf) (accesseé: 1/12/2017).
[Colin 1979] — Colin R.-P. Schopenhauer en France: un mythe naturaliste. Lyon: PUL, 1979.
[Collini 2005] — Collini S. Absent Minds. Intellectuals in Britain. Oxford: Oxford University Press, 2005.
[Corbin 1999] — Corbin А. Le XIXe siècle ou la nécessité de l’assemblage // L’invention du XIXe siécle / Dir. par A. Corbin, P. Georgel, Ch.S. Guégan, S. Michaud, M. Milner, N. Savy. Paris: Klincksieck; Presses de la Sorbonne nouvelle, 1999. P. 153—159.
[Diaz 1999] — Diaz J.-L. Comment 1830 invente le XIXe siècle // L’invention du XIXe siècle / Dir. par A. Corbin, P. Georgel, Ch.S. Guégan, S. Michaud, M. Milner, N. Savy. Paris: Klincksieck; Presses de la Sorbonne nouvelle, 1999. P. 177—193.
[Drumont 1889] — Drumont E. La Fin d’un monde. Paris: Savine, 1889.
[Dubut de Laforest 1882] — Dubut de Laforest J.-L. Tête à l’envers. Paris: Charpentier, 1882.
[Dubut de Laforest 1884] — Dubut de Laforest J.-L. Une livre de sang. Paris: Dentu, 1884.
[Finn 2009] — Finn M.R. Hysteria, Hypnotism, the Spirits, and Pornography: fin-de-siècle Cultural Discourses in the Decadent Rachilde. Newark: University of Delaware Press, 2009.
[Fressoz 2012] — Fressoz J.-B. L’Apocalypse joyeuse. Une histoire du risque technologique. Paris: Seuil, 2012.
[Gibert et al. 2013] — Découper le temps. Actualité de la périodisation en histoire / Dir. par S. Gibert, J. Le Bihan, F. Mazel // Atala. 2013. № 17.
[Halperin 1986] — Halperin J.U. Félix Fénéon, Aesthete & Anarchist in Fin-de-siècle Paris. New Haven: Yale University Press, 1986.
[Huzar 2008] — Huzar E. La Fin du monde par la science / Introduction de J.-B. Fressoz. Alfortville: Ere, 2008.
[Jarrige 2014] — Jarrige F. Technocritiques. Du refus des machines à la contestation des technosciences. Paris: La Découverte, 2014.
[Kalifa 2013] — Kalifa D. Introduction. Dénommer le siècle: «chrononymes» du XIXe siècle // Revue d’histoire du XIXe siècle. 2016. № 52. Р. 9—17.
[Kettani 2010] — Kettani A. De l’histoire à la fiction. Les écrivains français et l’affaire Dreyfus. Thése de littérature, université de Paris III Sorbonne nouvelle. Paris, 2010 (https://tel.archives-ouvertes.fr/tel-00860862) (accessé: 1/12/2017).
[Lalouette 1999] — Lalouette J. L’affaire Dreyfus dans le roman français // Revue historique. 1999. № 123. Р. 555—576.
[Leduc 1999] — Leduc J. Les historiens et le temps. Conceptions, problématiques, écritures. Paris: Seuil, 1999.
[Melchior de Voguë 1886] — Melchior de Voguë E. Le roman russe. Paris: Plon, 1886.
[Michel & Nivet 1990] — Michel P., Nivet J.-F. Octave Mirbeau l’imprécateur au coeur fidèle, biographie. Paris: Séguier, 1990.
[Montlaur 1852] — Montlaur E. de. De l’Italie et de l’Espagne, études historiques et critiques. Paris: Garnier, 1852.
[Mortier 1882] — Mortier A. Les soirées parisiennes. Paris: Dentu, 1882.
[Mourier 1889] — Mourier A. Notes et souvenirs d’un universitaire. Paris: imprimerie Jacob, 1889.
[Pawin 2013] — Pawin R. Retour sur les «Trente Glorieuses» et la périodisation du second XXe siècle // Revue d’histoire moderne et contemporaine. 2013. № 60(1). Р. 155—175.
[Richard 1961] — Richard N. À l’aube du symbolisme. Paris: Nizet, 1961.
[Richard 2013] — Richard N. Hippolyte Taine. Histoire, psychologie, littérature, Paris: Garnier, 2013.
[Salter 2015] — Fin-de-siècle World / Ed. by M. Salter. London: Routledge, 2015.
[Schorske 1979] — Fin-de-siècle Vienna: Politics and Culture. New York: Vintage Books, 1979.
[Silverman 1989] — Silverman D.L. Art nouveau in fin-de-siècle France: Politics, Psychology, and Style. Berkeley: University of California Press, 1989.
[Stokes 1992] — Stokes J. Fin de siècle, Fin du globe. Fears and Fantasies of the Late Nineteenth Century. London: MacMillan, 1992.
[Voltaire 2000] — Voltaire. Le siècle de Louis XIV [1751] / Éd. par R. Pomeau // Voltaire. OEuvres historiques. Paris: Gallimard, 2000.
[Weber 1986] — Weber E. Fin de siècle, la France à la fin du XIXe siècle. Paris: Fayard, 1986.
[1] Перевод статьи выполнен по изданию: Charle Ch. «Fin de siècle» // Revue d’histoire du XIXe siècle. 2016. № 52. P. 103—117.
[2] Ср. работы Доминика Калифа о «прекрасной эпохе» [Kalifa 2013] и Реми Павена «Вновь о “Славном тридцатилетии” и периодизации второй половины ХХ века» [Pawin 2013].
[3] См. специальный номер журнала «Atala» под редакцией Стефана Жибера, Жана Лебиана и Флориан Мазель [Gibert et al. 2013], в частности предисловие к нему Стефана Жибера и мое послесловие.
[4] Ср.: [Leduc 1999: 97—99].
[5] Это сосуществование «мейнстрима» и критического духа, как показано в работах [Diaz 1999; Corbin 1999], берет начало в 1830 году. Оно сделает более простым переворот в общих настроениях после 1870 года.
[6] Об этих забегающих вперед размышлениях, касающихся упадка Франции, см.: [Charle 2004].
[7] В «Ученике» (1889) Поль Бурже изображает философа, который напоминает Тэна и который оказывается ответственным за цинизм и за слабость морального чувства у современной декадентской молодежи.
[8] Использование медицинского лексикона, позаимствованного Нордау из науки, которой он обучался, и у нескольких известных авторов (Морель, Ломброзо и т.д.), вместе с красноречивым посвящением Чезаре Ломброзо тем более знаменательны для той двойной игры, литературной и (пара)научной, что ведет и другой маргинал, Густав Лебон, автор бестселлеров о «духе времени», касавшийся сходных тем в то же самое время.
[9] Автор сам признается в том, как он конструирует свой дискурс, отталкиваясь от недавних публикаций: «Чтоб уяснить себе, что, собственно, понимают под этим выражением, лучше всего взять несколько примеров из французских книг и газет за последние годы» [Нордау 1995: 24].
[10] История создания этого романа, впрочем, захватывает 1890-е годы: первая короткая фельетонная версия выходит в 1891—1892 годах, вторая, дополненная новыми эпизодами, — в «Ревю бланш» с 15 января по 1 июня 1900 года. Наконец, целиком роман опубликован «Факель» 1 июля 1900 года. Бойкотируемый критикой, роман, который затрагивал болевые точки общественной жизни, пользовался успехом [Michel & Nivet 1990].
[11] Ср. аналогичное явление в Англии: [Stokes 1992].
[12] Я отдаю предпочтение этому каталогу перед каталогом Французской национальной библиотеки, поскольку он шире покрывает литературу на английском и немецком языках, а также предоставляет больше возможностей ознакомиться с содержанием книг, дабы избежать «ложных друзей» переводчика.
[13] Удостоенная Пулитцеровской премии, эта книга переведена на испанский (1981, Барселона), немецкий (1982), французский (1983), португальский (1988, Бразилия), итальянский (1991) языки. Также существует множество работ, связанных с проблематикой, разрабатываемой Шорске, в частности: [Silverman 1989].
[14] Первая публикация: American Historical Review. 1961. Vol. 66. P. 930—946.
[15] Ср.: [Charle 1990; 1996; Charle et al. 2007; Collini 2005].
[16] Я сделал набросок этого сопоставления в эпилоге к французскому изданию книги Вебера.
[17] Ср. попытку примирить понятия «глобальной истории» и «fin de siècle» в коллективном труде [Salter 2015].