(Международный «Мемориал», 31 марта — 1 апреля 2017 г.)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 6, 2017
XXV Большие Банные чтения прошли 31 марта — 1 апреля 2017 года в Международном «Мемориале». Главный редактор журнала «Новое литературное обозрение» Ирина Прохорова, открывая конференцию, отметила, что тема утраты не только горизонта будущего, но и концепций сближает академические и общественные дискуссии. Прозвучавшие в течение двух дней конференции доклады представили самые разные способы «пересборки» координат прошлого, настоящего и будущего. В то же время многие доклады сближало ощущение неизбежной включенности исследователей прошлого и настоящего в те или иные темпоральные рамки и необходимости их рефлексии.
Алейда Ассман (Университет Констанца) в пленарном докладе «Кризис будущего и переизобретение прошлого» подчеркнула, что ее рассуждения (как и недавно вышедшая на русском языке книга «Распалась связь времен? Взлет и падение темпорального режима Модерна») являются попыткой осмыслить произошедший в последние десятилетия сдвиг культурных представлений о времени. Ассман отметила, что в основе модерного представления о времени находится идея его постоянного прерывания. Иными словами, настоящее занимает переходное — и всегда подвижное — положение в движении от прошлого к будущему. Нестабильность этой позиции, по Ассман, компенсируется утопическими проектами будущего. В то же время, как это сформулировал Райнхард Козеллек, именно в силу такой нестабильности происходит постоянное открытие нового. Напряжение между открытием нового и исчезновением старого кристаллизуется в ключевом для модерного представления о времени понятии созидательного разрушения, восходящем к Йозефу Шумпетеру, говорившему о способности капитализма к постоянному самообновлению за счет уничтожения предшествующих товаров и структур, а через него — к Михаилу Бакунину. Обратной стороной такого «производства нового» становится появление институтов, сохраняющих и изучающих стремительно разрастающуюся массу прошлого — архивов, музеев и самой исторической науки. «Объективность» последней основывается именно на «отдельности», «прошедшес ти» (pastness) прошлого, возможности его извлечения из настоящего при исключении эмоциональной, моральной и политической вовлеченности. Во второй части доклада Ассман очертила контекст культурных, общественных и академических явлений, которые высветили слом модерной модели времени, — практики коммеморации в Германии 1980-х годов, интерес к понятию травмы, собранный в Йельском университете архив свидетельств выживших во время Холокоста и т.п. Так, обращение к понятию травмы, с одной стороны, дало голос отдельным свидетельствам и, с другой, предоставило возможность принципиально иной констелляции времен. «Прошлое», рассмотренное через призму этого понятия, предстает ловушкой, откуда нет выхода, и сливается с настоящим и будущим. Расширение этого понятия на различные общности показало, что естественное течение времени не является гарантией «прошедшести» прошлого, которое может актуализироваться годы спустя. Именно осознание прошлого как важной части индивидуального и коллективного опыта, необходимого для выработки отношения к будущему, стало одной из базовых предпосылок такого направления исследований, как memory studies. В то же время, как показала Ассман, практические попытки «извлечь уроки из истории» приняли разную форму в Западной Европе, странах Восточной Европы, позже присоединившихся к Евросоюзу, и России. Однако общей для всех этих стран оказалась ситуация столкновения с кризисом лежавшей в основе всех политических проектов модерна веры в будущее и неизбежность прогресса.
Михаил Ямпольский (Нью-Йоркский университет) в докладе «Современность и кризис истории» указал на метафизический характер различных моделей времени и предложил отказаться от их жесткого отождествления с какими-либо эпохами. Так, кризис современных «истории» и историографии обнаружился очень быстро. Карл Шмитт пытался объяснить его посредством указания на сохранение секуляризированной историей телеологического устремления вперед, которое, однако, не могло быть сохранено в полной мере в силу того, что в такой модели истории утрачивалось центральное событие — спасение, не принадлежащее историческому времени. Движение к цели без спасения, таким образом, лишило смысла само движение. Шмитт предположил, что обычно отрицаемая связь между эсхатологией и историческим сознанием может быть установлена на основании понятия катехона, использованного апостолом Павлом во втором послании к фессалоникийцам. Отождествляя катехон с государством, Шмитт понимал его как исходную силу, производящую историю из хаоса, в котором оказался мир после прихода мессии. Таким образом, история, по Шмитту, не может быть отделена от трансцендентного, и в силу этого встает вопрос, когда событие обретает статус исторического. Согласно Георгу Зиммелю, некоторая реальность становится исторической, когда она «темпорализуется» вне времени. Иными словами, историзация прошлого подразумевает не только вычленение и расположение отдельных событий во времени, но и их соединение в смысловой констелляции. Результатом этого оказывается невключенность в историю огромного массива прошлого, который Ямпольскй предложил называть «памятью». Несводимость этих темпоральностей производит время, проживаемое внутри опыта. Чтобы описать такой опыт, можно обратиться к разработанной Хайдеггером модели времени как единства трех экзистенциальных модальностей движения между прошлым, настоящим и будущим. Опираясь на идею Башляра о ритмической организации длительности, Ямпольский предположил, что эти темпоральные скачки могут быть поняты как ритмическая структура, позволяющая преодолеть ограничения, накладываемые историзацией темпоральности.
Ханс Ульрих Гумбрехт (Стэндфордский университет) в докладе «Не просто конец “исторического времени”: новое описание постмодерна» предложил рассмотреть кризис современного исторического мировоззрения (historical worldview) как проявление смены режимов темпоральности, оставшейся во многом не отрефлексированной, несмотря на многочисленные публичные дискуссии вокруг этого кризиса. Основой исторического мировоззрения докладчик предложил считать возникновение саморефлексии у интеллектуалов последней трети XVIII века и такие ее эпистемологические следствия, как перспективизм и различение сознательного опыта и физического восприятия реальности. Ответом на открытие множественности возможных взглядов на тот или иной объект стало появление нарратива как модели историзации. Множественность становится важной частью конструкции картезианского субъекта, принципиальной для которой была возможность действенного выбора между различными вариантами будущего. Как подчеркнул докладчик, вышедшая в 1979 году книга Жана-Франсуа Лиотара «Состояние постмодерна» обозначила ключевой момент в осознании интеллектуалами кризиса совре менного исторического мировоззрения. Это осознание было связано с крити кой «больших нарративов», опора на которые ранее выглядела как решение проб лемы перспективизма. Гумбрехт предположил, что работа Лиотара обозначила не просто новый период, но изменение режима темпоральности, лежавшего в основе самой идеи такой последовательности. Ключевым для новой темпоральности, по Гумбрехту, стало понятие «расширяющегося настоящего», переполненного прошлым и сталкивающегося с будущим, представляющим собой нескончаемую череду угроз. Если «настоящее» исторического мировоззрения понимается как точка перехода от прошлого к будущему и связывается с сознанием, то одним из знаков новой темпоральности оказывается внимание к телесности, наблюдаемое в философии, исследованиях культуры и повседневных практиках последних десятилетий. Нарушение линейности времени приводит к тому, что его течение больше не связывается с неизбежностью перемен, что возвращает возможность воспринимать некоторые вещи как вечные. В этой связи Гумбрехт говорил о переходе от «поля неопределенности» (field of contingency), в рамках которого перспективизм сочетается с постоянной необходимостью выносить суждение, к «вселенной неопределенности» (universe of contingency), где возможно не только помыслить казавшиеся раньше невероятными вещи (например, бессмертие), но и непосредственно ассоциировать их с человеком. Одним из следствий усложнения темпоральности и трудности ее восприятия докладчик назвал желание многих людей сегодня найти какую-то опору, что объясняет востребованность популистских проектов (например, победу Дональда Трампа на президентских выборах в США). Так, его основной слоган (We will make America great again) не предполагает никаких конкретных моделей будущего, являясь чистым знаком принадлежности. Кроме того, одним из производимых Трампом эффектов оказывается «резонанс», подразумевающий телесное измерение восприятия. На примере мероприятий предвыборной кампании Трампа и его твиттера докладчик показал, как телесность внедряется в сущест вующие политические и медиатехнологии и пересобирает внимание аудитории на других основаниях.
Андрей Олейников (МВШСЭН) в докладе «Анахронизм и со-временность» указал на политическую природу разграничения прошлого и настоящего на примере рефлексии о понятии «анахронизм» в современной интеллектуальной истории. Историк Константин Фазолт в вышедшей в 2004 году книге «The Limits of History» показал, что представление о категорической несовместимости порядков прошлого и настоящего исторично и имеет политические основания. Именно подобный способ организации времени позволил жившему в XVII веке немецкому историку Герману Конрингу поставить под вопрос правомерность существования Священной Римской империи задолго до ее юридического упразднения. Критика Конринга была основана на отрицании преемственности, позволявшей считать им ператора «хозяином мира» (dominus mundi). Фазолт подчеркнул, что аргументация Конринга не вызвала бы удивления у современного читателя, поскольку пред ставляет довольно конвенциональный взгляд на средневековую историю Германии и Италии. В то же время для XVII века этот текст был настолько революционным, что Конринг отказывался признавать свое авторство. Фазолт рассмотрел серию подобных случаев пересмотра гуманистами XVI—XVII веков оснований церковной власти, включая, например, разоблачение Лоренцо Валлой подложности «константинова дара». По Фазолту, изобретение анахронизма происходит почти синхронно с появлением идеи государственного суверенитета, основанного на территориальной целостности. Олейников подчеркнул, что необходимость пространственного размежевания с другими государствами потребовала автономизации настоящего по отношению к прошлому и связанным с ним властным порядкам. В то же время, как показал докладчик на примере работы Захарии Шиффмана «The Birth of The Past», прошлое не всегда мыслилось как несовместимое с настоящим. Как показал Шиффман, оно не было таковым и для историков-гуманистов. Уже упомянутый Лоренцо Валла пользовался анахронизмом как риторическим средством для разоблачения «константинова дара», то есть фактически совмещал два регистра отношения к прошлому. Олейников подчеркнул, что эти примеры указывают, во-первых, на отсутствие эпистемологических критериев разграничения прошлого и настоящего и, во-вторых, на роль историка в его установлении. В ситуации постоянного «контрабандного» (по выражению Бербера Бевернажа) проникновения прошлого в настоящее, оказывающегося предметом тревоги как для историков, так и для политиков, возможным шагом могло бы стать признание открытости прошлого. Вслед за Джорджо Агамбеном, описавшим современность как «взаимоотношение со временем, в котором связь выражается через смещение и анахронизм», Олейников предложил рассматривать подвижность границ между прошлым и настоящим и связанную с ней неопределенность будущего не как препятствие, а как возможность для осознания себя в современности и, в конечном счете, политического изменения.
Кевин М.Ф. Платт (Пенсильванский университет, США) в докладе «Упереться в стену: перезапуск истории в эпоху Трампа, Путина и др.» также обратил внимание на связь пространства и времени в воображении будущего. Он заметил, что известная формулировка Райнхарда Козеллека о «пространстве опыта» и «горизонте ожидания» как конституирующих элементах современного понятия истории имеет пространственную составляющую. Современный кризис образов будущего Платт предложил рассматривать как тупик пространственного характера, а ключевым его элементом — изменившееся значение границ. Докладчик представил проект своеобразной археологии границ, проследив их изменение через таки е элементы истории XIX—XXI веков, как утопическая темпоральность, глобальное политическое воображение, развертывание «тотальной войны» и коллективные эстетические программы. Так, горизонт радикальных политических и эстетических проектов начала ХХ века, по Платту, был задан расширением теории и практики военных действий. В частности, осуществлявшиеся во время Первой мировой войны бомбардировки гражданских населенных пунктов превратили их, по выражению Пола Сан-Амура, в «пространство напряженного ожидания». Возможность ведения воздушной войны, таким образом, трансформировала представления о политической власти, которая стала зависеть не от легитимного права, а от технических и экономических возможностей государства. В этом контексте любой из политических проектов фактически становится глобальным. Проектом такого типа можно назвать и авангард, чьей движущей силой была принципиальная открытость и непредсказуемость будущего. Тем не менее, как показала Сьюзен БакМорс, в конце 1920-х годов в СССР авангардный режим темпоральности сменяется концепцией времени, где будущее обретает устойчивый горизонт — план, что де лает будущее скорее точкой отсчета, нежели открытым пространством. Во всех больших политических проектах того времени (коммунизм, либерализм и фашизм) закрытие горизонта будущего совпадает с локализацией этих проектов в определенных географических границах. Угроза будущего в этом контексте связывается с неминуемостью столкновения между разными идеологическими программами и становится реальностью после применения США ядерного оружия во время Второй мировой войны. Гонка ядерных вооружений, развернувшаяся в послевоенное время, переопределила идею суверенитета как власть над жизнью и не просто смертью (по Карлу Шмитту), но глобальной катастрофой. Именно по этой причине поражение двух из трех больших политических программ ХХ века не устранило противоречий, связанных с глобальными притязаниями каждой из них и отсутствием отличного от катастрофичного сценария будущего. Так, современный либеральный мир, несмотря на декларируемое преодоление границ, продолжает производить имперскую систему, в которой единственной перспективой будущего является накопление капитала, а поддержание демократии для немногих основывается на эксплуатации и тирании в отношении остального мира. В такой системе, как предположил Платт, крайнего воплощения достигает шмиттовская идея суверенитета, поскольку использование беспилотников позволяет распоряжаться жизнью и смертью безо всяких рисков для «метрополии». В этом контексте победа Трампа (и сыгравший важную роль в ней образ стены между США и Мексикой) связывается не с предложенной им моделью будущего (отсутствовавшей у обоих кандидатов на пост президента США), а с циничной артикуляцией сложившегося порядка с дополнительным его «усовершенствованием» для электората.
Начиная второй день конференции, Марина Могильнер (Иллинойский университет в Чикаго / журнал «Ab Imperio») отметила, что обсуждаемые в первый день вызовы «широкого настоящего» отразились и на эпистемологиии и методах современной историографии. Именно с этим можно связать неприменимость язы ка историографии для воображения будущего. В то же время докладчица обратила внимание, что популярная история говорит на другом языке, изобретенном в XIX веке и связанном со сложившимися тогда формами национального во об ражения. В этом контексте одной из задач историка должно быть сознательное воздей ствие на язык публичного обсуждения исторических вопросов. В докладе «Фантомное единство как проект будущего: Российско-еврейская медицинская статистика вне дихотомии “империя versus нация”» Могильнер отметила, что использование аналитического аппарата, опирающегося на дихотомию «империя/нация», в рамках которой территориальная нация рассматривается как единственная форма воображения будущего, ограничивает способы понимания форм политики идентичности и связанных с ними проектов будущего. В качестве примера, плохо поддающегося исследованию в этих категориях, был приведен проект постимперского коллективного русского-еврейского самовосстановления, связываемый современниками не с конкретной территорией, идеологией, классом или культурой, но с интерпретацией объективных биологических фактов. В докладе было показано, как сбор и интерпретация медицинской статистики стали инструментом переизобретения еврейской субъектности в координатах современности. В центре этого процесса находилось основанное в 1912 году ОЗЕ («Общество охранения здоровья еврейского населения»), идеологи и активисты которого реализовывали проект еврейской нации как «психологически здорового, физически сильного коллективного организма». ОЗЕ систематически собирало медицинскую и антропометрическую статистику о евреях и совершенствовало ее методы. Так, рас пространенные в 1922 году Евобщесткомом (сменившим ОЗЕ) анкеты для обсле дования еврейских детей — беженцев и жертв погромов включали эксперимен тально-психологический опрос, сбор медицинской семейной генеалогии каждого ребенка, медицинское документирование последствий погрома, а также меди цинскую форму на русском и идише. Таким образом, опрос был связан не только с фиксацией настоящего, но и с определенной политикой будущего в отношении рассеянных по стране и пострадавших от войны, революции и погромов евреев. Во время голода 1921—1922 годов в Поволжье некоторые члены ОЗЕ работали в Отделе медицинской статистики Американской ассоциации помощи (АРА), оказывавшей помощь жертвам катастрофы. Могильнер отметила, что данные, которые собирались казанскими врачами, очень отличались как от рекомендаций АРА, так и от практики организации в других странах. В то время как АРА декларировала помощь детям «без учета расы, политики и религии», врачи собирали подробную антропометрическую статистику и разделяли ее, исходя из национальности детей. Инициатива расоизации и национализации данных исходила именно из Отдела медицинской статистики, что позволяет говорить о том, что им была свойственна активная позиция. Часть результатов этого исследования, касающаяся еврейских детей, была проанализирована также работавшим на АРА антропологом Борисом Вишневским. В опубликованной в 1924 году в журнале «Еврейская старина» статье Вишневский связывал эти результаты с наблюдением Франца Боаса, исследовавшего еврейских и итальянских иммигрантов в Нью-Йорке и сделавшего вывод о приближении к местной норме «головного указателя» (или «черепного индек са») у первого рожденного в США поколения. Как предположила Могильнер, Вишневский увидел в американском примере возможный механизм нормализации, при помощи которого евреи СССР могли быть интегрированы в советский проект на собственных коллективных началах. На это указывают игнорирование Вишневским контекста, связанного с голодом, сам выбор немногочисленного еврейского населения Казани в качестве объекта рефлексии и сравнение «головного указателя» еврейских и русских детей без учета второй по численности группы населения — татар. Таким образом, проект постимперской русско-еврейской нации предстает как имперский — по своему масштабу и способности сочетать гибридные элементы — и в то же время разрывающий связь с имперским прошлым и стремящийся стать частью устремленного в будущее советского варианта модерна.
Сергей Глебов (Смит-колледж / Амхерст-колледж, США / журнал «Ab Imperio») в докладе «Революция гибридности и ее альтернативы: постимперское воображение в Сибири и на Дальнем Востоке» продолжил разговор о формах постимперского воображения в контексте проблемы разнообразия. Глебов указал на плодотворность такой оптики в контексте дискуссий об истоках раннесоветской политики национальности, которые многие исследователи видят в работе Сталина 1913 года «Марксизм и национальный вопрос». Было отмечено, что помимо выведенного там определения нации Сталин предложил принцип областной автономии в качестве решения проблемы разнообразия. Глебов отметил, что понятие авто номии получило широкое распространение во время возникновения и развития сибирского областничества. Так, оказавший на него большое влияние Афанасий Щапов был автором протофедералистской концепции организации имперского пространства, основанной на связанных со смешением русских и местных народов региональных отличиях. По Глебову, именно гибридность (смешанность) областничества позволила его авторам создать не основанную на идее национального госу дарства мо дель постимперского порядка. Так, система идей, разделяемых областниками, содер жала как локальные (сибирский патриотизм), так и общие (прогрессивизм) элементы. Уникальной для российской интеллигенции была политика областников, рассматривавших Сибирь как поселенческую колонию и считавших необходимым изучить подобный опыт. Интересно, что, несмотря на существование в опыте других стран как минимум одного потенциально опасного примера (Северная Америка) и закрепление за областничеством ярлыка сепаратизма, сами его создатели, как показал Глебов, всегда дистанцировались от последнего. Несмотря на интерес об ластников к различиям, который проявлялся, например, в этнографической работе, разделение ими народнических идей обуславливало их внимание к социальным проблемам (например, к крестьянской общине). Докладчик отдельно выделил интерес народников к работам Эдварда Гиббона Уэйкфил да, создателя политической экономии колоний и непосредственного участника коло низации Австралии и Новой Зеландии. Уэйкфилд утверждал, что свободное распределение земли в колониях привело к экономическому стагнированию, поскольку колонисты не были заин тересованы в продаже своего труда. Для областников колониальный статус Сибири связывался с возможностью миновать период капитализма. Глебов отметил, что областничество было не партией, но скорее самоорганизующейся политической «протонацией», объединенной не подвижными географическими границами, но языком самоописания и комплексом идей. По этой причине оно так легко сочеталось с различными политическими и профессиональными идентичностями. Имен но с отсутствием у областничества партийных структур и ресурсов Глебов связал крах областничества во время революции и Гражданской войны. С другой стороны, популярность идеи областной автономии и такие примеры, как недолгая работа открытой различиям Сибирской областной думы, позволяют предположить, что идеи областников были восприняты в сущест венной степени. Однако областничество все же уступило контрреволюцонным иде ям, пропагандировавшим гомогенность. Отождествление Лениным в «Государстве и революции» государства с классом, положенное в основу раннесоветской национальной политики, делало невозможным сохранение гибридности в рамках какой-либо метаструктуры и в итоге приводило к эссенциализации любой коллективности.
Александр Семенов (НИУ ВШЭ, Санкт-Петербург / журнал «Ab Imperio») в докладе «От империи к нации? Горизонты будущего и прошлого в контексте имперских трансформаций в России» предложил рассмотреть позднеимперские и раннесоветские дискуссии о формах государственного устройства сквозь призму новой имперской истории, поставившей под вопрос теологические притязания крити ческих теорий национализма 1970—1980-х годов. Семенов отметил, что в рамках этих исследований нации не просто виделись как закономерный итог исчезновения империй, но и сами империи понимались исключительно как следствие распа да наций. Как заметил докладчик, подобный «нациоцентризм» отличает сегодня не только исследования национализма, но и некоторые исследования империи. Предложения новой имперской истории позволяют рассматривать и империю, и нацию как идеальные типы в перспективе особенностей управления и производства разнообразия как динамического процесса. Так, смена фокуса в историографии 1917 года с революции на распад империи был связан с появлением большого количества исследований, посвященных национальным движениями, которые рассматривались в логике этнического конфликта или колониальной вой ны. Семенов отметил такие слабые стороны этой рамки, как разрыв между имперскими модернизационными и послереволюционными процессами, упрощение анти номии раннесоветской национальной политики и политики мировой революции и, наконец, исключение Российской империи и СССР из сравнительной перспективы трансформаций межвоенного периода. При этом было замечено, что харак терная для имперского политического воображения тема разнообразия продолжала тревожить политических деятелей и после революции. Докладчик пред ложил использовать рамку имперской трансформации (или имперской револю ции) для анализа этих процессов, чтобы избежать выбора между элементами таких оппозиций, как революция / распад империи, национальность / класс, разрыв / преемственность. Идея федерализации в контексте Российской империи связывалась с реализацией сценария Габсбургской империи, что обуславливало национальный характер понимания автономии в рамках союзного государства. Однако функционирование категории национальности в системе практик учета и управления в Российской империи отличалось от функционирования ее в австрийской ситуации. Так, первая всеобщая перепись населения 1897 года не содержала категории «народность» и «национальность». В мониторинге и прогнозах результатов выборов в первую Государственную думу эта категория появлялась в двух случаях: в случае еврейского происхождения кандидата или наличия в программе идеи национальной автономии. С другой стороны, статистика выбранных депутатов всех государственных дум уже включала их национальность. Однако сделанные на основе этой статистики выводы о представленности интересов различных этносов и конфессий в этом органе оказываются не совсем корректными в силу различий между практиками политической самоидентификации депутатов и их зарегистрированной национальностью. Семенов связал поддержку идеи автономии, оказанную силами, представлявшими разнообразие общества, с разномерностью отличий (национальных, конфессиональных, партийных и сословных), сосуществовавших в одном поли тическом пространстве. Именно в этих условиях возникла критика проектов федерализации постимперского пространства, разные варианты которой высвечивали сложность заключения отмеченной разномерности в рамки непротиворечивой идеи общности. Идея федерирования возникает в думской политике только как следствие универсализации некоторого набора прав и инструментов управления. В похожем, прагматическом, ключе Семенов интерпретирует внезапное принятие федеративного устройства большевиками в 1918 году. В определении федерации Конституцией 1918 года сосуществуют два принципа — союзной организации («союза наций») во 2-й статье и народного суверенитета в 10-й статье. Докладчик предположил, что восприятие советского федерализма как маргинального связано с его внутренней асимметрией, отражающей антиномии политических воображений начала ХХ века.
Андрей Зорин (Оксфордский университет) в докладе «История как интроспекция. Движение времени в незавершенных исторических замыслах Л.Н. Толстого» рассказал о рецепции истории в текстах Толстого разного времени. Зорин выделил две составляющие антиисторизма Толстого, считавшего историю не только ненужной, но и вредной дисциплиной. Одна сторона этого отношения укоренена в рационалистском представлении об истории как цепи ошибок и заблуждений. Другая связана с близостью темпоральности исторического нарратива (с его неизбежным началом и концом) к человеческой жизни, которая безусловно определяется только рождением и смертью. Поскольку Толстой всегда считал главным обстоятельством, не дающим человеку быть свободным, именно страх смерти, можно предположить, что сам принцип организации истории был для него враждебен. В этом контексте повесть «Детство», как и первая часть «Войны и мира» оказываются проектами воссоздания романтического мифа детства как рая, еще не тронутого историей и смертью. Использование Толстым новаторского приема — погружения автора во время повествования — делает смерть матери главного героя концом этого идеального мира, увиденного глазами ребенка. Характерно, что в обоих произведениях в этом мире два действительно важных для Толстого сословия — дворянство и крестьянство — живут в полной гармонии. При этом контекст написания «Войны и мира», как предположил Зорин, для Толстого является причиной обращения к истории: именно начало 1860-х годов можно назвать временем, когда в России возникает ненавистный ему модерн. Таким образом, погружение в прошлое может быть рассмотрено как отказ от не устраивавшей Толстого эпохи и поиск им других оснований для преобразований в обществе. «Отмена истории» осуществляется Толстым с помощью ее инкорпорирования в его собственные семейные нарративы. «Радикальный биографизм» произведений Толстого создает особую, двойную темпоральность «Войны и мира», где историческое (хронологическое) время оказывается подчинено времени жизни персонажей. Характерно, что главным способом преодоления страха смерти в этом романе предстает выход из истории посредством включения в естественный ход семейной жизни. В набросках к роману о Петре I, где такая идентификация с персонажами оказывается невозможной, движение истории отсылает к самому себе и в итоге заводит повествование в тупик. Толстой еще раз обращается к петровской эпохе (и декабристскому восстанию) в замысле романа «Сто лет», где он сводит в Сибири мучителей народа и выживших. Зорин отметил парадоксальный эффект такой встречи: оказывается, что в жизни «нормального» человека, труженика, нет сюжета, который мог бы поддерживать столетнюю линию истории преступлений государства. Разочарование Толстого в идее семьи как способе борьбы со страхом смерти и выхода из истории Зорин связал с осознанием писателем будущего как основного ограничения человеческой свободы. Инвестиции в семью и детей в этой перспективе также оказываются подчинены заботе о будущем. Единственный способ противостоять этому заключается в отказе от семьи, детей, собственности, художественного творчества — то есть от всего, что ограничивает реализацию свободной воли человека. В заключение доклада Зорин обратил внимание на воодушевление, с которым Толстой воспринимал ослабление собственной памяти. В рамках толстовского проекта свободы это означало возможность концентрации исключительно на настоящем и отказ от истории как нарративной структуры, оформляющей наши воспоминания о прошлом и размышления о будущем.
Доклад Константина Богданова (Институт русской литературы (Пушкинский Дом) РАН, Санкт-Петербург) «Этрусские русские: futurum exactum» был посвящен особенностям представления пространства и времени в российской профессиональной и любительской этрускологии XVIII—XXI веков. Богданов отметил, что фокусом его доклада является не столько история этрускологии, сколько обрат ная зависимость между масштабом ее инструментализации и профессионализмом ее исследователей. Интерес к этрусскому языку вписался в традицию отечест венных исследований, ставивших задачу доказательства древности и пер вородст ва русского языка по отношению к другим языкам Европы. Рост этого интереса в XIX веке связывается с расширением значения понятия «раса» в публицистическом и историософском дискурсах. Так, почвенники 1850-х годов понимали принадлежность к народу, племени и расе через «естественную» принадлежность к определенной «земле». В статье 1858 года «Метрополия и колония» Илья Березин видел основания надежды на будущее расширение пространства России именно в географии ее прошлого. Богданов отметил популярность конспирологической риторики в многочисленных филологических и историографических исследованиях того времени. Так, монография Егора Классена «Новые материалы для древнейшей истории славян вообще и славяно-руссов до рюриковского времени в особенности с легким очерком истории руссов до рождества Христова», по замечанию Богданова, предопределила многие постулаты, аргументацию и методы патриотической историографии. Лингвистические «открытия» Классена, сделанные средствами произвольного фонетического этимологизирования и сближения слов разных языковых групп, позволяли представить Русь как не только самое древнее, но и самое большое государство в мире. Ее влияние на Западе при этом связывалось именно с этрусками — вернее, с гетами, которых Классен вслед за польским филологом-любителем Фаддеем Воланским относил к славянам и считал причиною обозначения племени своего этрусками («гет’русски»). Легкость, с которой этрускология впадает в подобные спекуляции, связана не только с ее от даленностью от профессиональной науки, но и с лингвистическими проблемами исследования этрусского языка. Так, предложение итальянского филолога Себастьяно Чьямпи использовать для расшифровки этрусских надписей славянский алфавит (на него откликнулся лидер отечественной этрускологии XIX века Александр Чертков) было одним из многочисленных примеров поисков исследователями ключей к пониманию этрусских слов в других языках. Эти поиски были связаны с отсутствием вплоть до 1960-х годов каких-либо двуязычных памятников этрусского. Подобные сложности делали этрусский язык легкой мишенью для произвольных толкований, что признавалось и самими учеными. Что касается современной российской любительской лингвистики, Богданов связал особенности ее рецепции ограничений и возможностей исследований этрусского с ее протестным характером и подчиненностью расовой аксиологии. Логика конспирологии и задаваемые ей критерии «нового» лишают какого-либо веса как уровень образованности участников, так и возникающую внутри сообщества критику. Это сочетание делает возможным бесконечное соревнование в поисках «утаенных» истоков истории России. Зацикленность постсоветского, а теперь и современного российского общества на географии уравнивает ее с историей во вневременном пространстве наступившего будущего.
Илья Калинин (Смольный институт свободных искусств и наук, Санкт-Петербург) в докладе «Future in the Past / Past in the Future: грамматика новейшей истории» проанализировал роль исторического воображения в позднесоветской и российской политике идентичности на примере тематизрующих перемещение во времени фильмов 1980-х и 2000-х годов. Калинин отметил, что именно темы, связанные с трагическими эпизодами прошлого, получили гораздо более мощный общественный отклик во время перестройки, чем идеи экономических преобразований и технического прогресса. Докладчик связал этот факт с исчерпанностью не столько советского проекта будущего, сколько самой модели модерной истории, структурированной разрывом между «пространством опыта» и «горизонтом ожидания». Как отметил Калинин, преодоление разорванности истории в перестроечных фильмах осуществлялось с помощью намеренного нанесения травмы. Так, в фильме Владимира Хотиненко (1987) «Зеркало для героя» отчуждение главного героя от отца преодолевается через возвращение в прошлое и возможность его переживания. При этом запуск бесконечно повторяющего 8 мая времени этого прошлого и возвращение в будущее выражается через метафору травмы рождения. В фильме Карена Шахназарова «Цареубийца» (1991) главный герой, пациент психиатрической больницы, отождествляет себя с убийцами Александра II и Нико лая II. В попытке вызвать у пациента рациональную реакцию врач начинает играть роль Николая. В результате они меняются местами, так что полное отождествление с персонажем прошлого происходит у психиатра. Попытка осознания цареубийства как травмы идентификации «маленького человека» с историей проваливается: пациент осознает, что был всего лишь винтиком в машине революции, а врач умирает, посетив место гибели императора в Свердловске. Калинин отметил, что меланхолическому перестроечному (и постперестроечному) субъекту нужно было отождествиться с травматическим событием для собственного движения вперед. Подобная встреча была главным эффектом фильма Элема Климова «Иди и смот ри», вышедшего к 40-летнему юбилею Победы. Однако рационализации травмы не произошло: в ключевой сцене фильма — расстреле Флёрой портрета Гитлера — восстановление хода времени отражается только на безмолвной маске, в которую превратилось лицо его свидетеля, и сухих цифрах о сожженных белорусских деревнях. Запрос на рационализацию травмы в постсоветской ситуации, по Калинину, нашел отражение в модели позитивной идентификации с трагическим прошлым, понятым в категориях патриотической и поэтому — осмысленной жертвы. Постоянное меланхолическое отождествление постсоветского субъекта с утраченным привело к интериоризации им фрагментов советского режима и превращению прошлого в горизонт для свободного движения его нарциссических проекций. Калинин проанализировал эти механизмы на примере фильмов «Мы из будущего» (2008), «Мы из будущего — 2» (2010), «Туман» (2010), «Туман — 2» (2012), также посвященных путешествиям современных молодых людей в прошлое. Обретение ими собственной — и коллективной — субъективности происходит через совпадение героев с их идеализированными проекциями в прошлом. Аффективный заряд различных практик взаимодействия с прошлым (герои фильмов занимаются черным копательством, исторической реконструкцией, поисковыми работами или смотрят оцифрованный в цветном варианте парад Победы) переводится официальным патриотическим дискурсом на язык вневременного единства истории. Так, герой «Мы из будущего — 2» спасает ребенка своей возлюбленной в 1944 году, чтобы, вернувшись в настоящее, встретиться с ее внучкой, до неразличимости похожей на бабушку (их играет одна актриса). Горизонт будущего по-прежнему оказывается опрокинут в прошлое, но если в фильмах 1980-х годов его обретение связывалось с неизбежностью переживания травматического, то теперь время оказывается свободным от ответственности пространством движения аффекта.