Опубликовано в журнале НЛО, номер 6, 2017
Блоуин Ф., Розенберг У. Происхождение прошлого: «Подлинность» для историков и архивистов / пер. с англ. Ю. Князькиной, Е. Шраги.
СПб.: изд-во европейского университета в Санкт-Петербурге, 2017. — 376 с. — 500 экз.
Когда историческое исследование затрагивает смежные академические сферы (например, архивоведение), его авторы чаще всего оговаривают, что не являются специалистами в данной области, а потому их выводы носят предварительный характер и они очень заинтересованы в диалоге с «автохтонными» представителями данного дисциплинарного поля[1]. когда же речь заходит об исследованиях памяти (memory studies), значительная часть историков и архивистов занимает гораздо более скептическую позицию, критикуя ангажированность и необъективность «мемориального бума». Чем вызваны такие различия в дисциплинарной политике? На этот вопрос и пытаются ответить авторы вышедшей недавно в русском переводе книги «работая с прошлым: история и архивы в борьбе за авторитет» («Processing the Past: Contesting Authority in History and the Archives», 2011) — архивист, директор библиотеки Бентли Фрэнсис Блоуин и историк-славист Уильям Розенберг. как следует из названия, в центре внимания мичиганских исследователей находится происхождение дисциплинарного авторитета: «основное внимание мы сосредоточили на спорных и изменчивых понятиях авторитетной истории, на подвергаемой сомнениям роли исторического авторитета как главной предпосылки архивного дела и новых несоответствиях в способах работы историков и архивистов с прошлым» (с. 13). Несколько раз они цитируют известную фразу Жака ле Гоффа о том, что «документ — это не объективный, невинный сырой материал, в нем выражается власть общества прошлого над памятью и будущим» (с. 178, 225). соответственно, книга Блоуина и Розенберга делится на две части. в первой («истоки профессионального размежевания) рассматривается история дисциплинарного взаимодействия историков и архивистов в XIX—XX вв. вторая («работа с прошлым») касается современных разногласий, подрывающих былое влияние и тех, и других. как отмечают авторы, в эпоху просвещения архивы отобрали часть авторитета у церкви: хотя папский архив выступал для них скорее образцом для подражания, но аутентичность документов оказалась важнее ссылок на догматы и мнения отцов церкви. архивисты стали важными государственными служащими: монарху они помогали в управлении колониями, находя веские доводы в спорах с соседями; аристократам гарантировали подлинность их родословных и прав на владение землей; торговым компаниям предоставляли оперативную экономическую информацию и т.д.
Французская и американская революции превратили их в важных служащих нации. именно архивы хранили ее новые реликвии (например, конституцию и декларацию независимости США), а также разделяли исторические документы (утратившие силу после победы над старым режимом) и современные, актуальные для государственного управления и местных властей. с первыми работали историки, которые из хаоса источников выстраивали единый нарратив и (ре)конструировали генеалогию нации, подкрепляя ее указанием на аутентичность архивных документов. Эпоха л. фон ранке и Ж. Мишле представляется Блоуину и Розенбергу «золотым веком» продуктивного и взаимовыгодного сотрудничества историков и архивистов, работавших в едином методологическом пространстве, а также легитимировавших дисциплинарные нормы и практики друг друга. однако к концу XIX в. индустриализация, рост национальных бюрократий и реформы образования вызвали экспоненциальный рост материалов, поступающих в архивы, работники которых вынуждены были уничтожать все больше и больше «не имеющих исторической ценности» документов. кроме того, усилились региональные различия исторических нарративов: немецкого и французского, либерального и социалистического, — столкнувшихся и дискредитировавших друг друга в ходе первой мировой войны и последующих революций. в этих условиях позитивистская модель сотрудничества историков и архивистов оказалась в тупике: и те, и другие вынуждены были пересматривать механизмы и принципы демаркации прошлого и настоящего (значение которого неуклонно росло). обществоведы, занимавшиеся именно современностью, стали активно оспаривать былой авторитет архивистов и историков.
В 1960—1970-е гг. на традиционные практики работы и тех, и других обрушилась новая волна критики. последователи П. Бурдьё, Ж. Деррида, К. Гирца, Э. Саида, Г. Спивак, Э.П. Томпсона, Х. Уайта, М. Фуко, с. Холла требовали ревизии сложившихся исторических нарративов и схем макросоциального анализа. их интерес вызывали не созданные институтами государственной власти источники, производящие искажающий эффект и работающие на конструирование наций с их специфическим режимом знания/власти (с. 103), а выпадающие за рамки традиционных архивов «следы» и «голоса угнетенных», которые теперь стали собирать новые «архивы идентичности». Эта «постмодернистская» критика, по мнению Блоуина и Розенберга, предполагала деконструкцию любых авторитетов, что вело к распаду устойчивых дисциплинарных норм, а также к расколу профессиональных ассоциаций и сообществ (включая историков и архивистов). последние в этой ситуации обострения теоретических споров оказались вынуждены решать свои проблемы самостоятельно, отказавшись от былого сотрудничества. во второй части книги авторы рассматривают современные практики «работы с прошлым». для архивистов главной проблемой последних тридцати лет стала цифровая революция, а для историков — «мемориальный бум».
Широкое распространение компьютеров поставило перед архивами целый ряд принципиально важных вопросов: о критериях различия копии и оригинала, о соотношении понятий «историческая ценность» и «архивная ценность». кроме того, оно потребовало прагматической стандартизации программ оцифровки и считывания документов, электронных носителей и форматов, решений о хранении/уничтожении документов, алгоритмов создания онлайн-каталогов и т.д. решить эти проблемы самостоятельно архивисты не могли, — они оказались жизненно заинтересованы в сотрудничестве с программистами и системными администраторами, что вело к трансформации их профессиональной идентичности. теперь «это были менеджеры, служащие институциональным интересам исключительно в рамках управления информационными потоками» (с. 71). ради быстроты поиска и работы системы они вынуждены были выстраивать свою работу с опорой на формальные признаки, а не на содержательные характеристики документов. впрочем, такой функционализм предполагал стремление к универсальности знания и процедур «обработки (processing) прошлого» (с. 131), от которой под влиянием постмодернизма отказались историки. в свою очередь, профессиональная идентичность последних также сильно трансформировалась под влиянием исследований памяти, настаивающих на пересмотре былого авторитета социально-политических институтов нации в пользу дискурса (интер)субъективной идентичности. сторонники «мемориальной» парадигмы ставили под сомнение традиционные практики работы с источниками, противопоставляя их нейтральности экзистенциально окрашенные свидетельства и «невостребованный» исторический опыт, работу с которым было крайне трудно стандартизировать[2]. кроме того, они оспаривали жесткую темпоральную демаркацию прошлого и настоящего, признавая неизбежность и даже желательность анахронизма[3]. Блоуин и Розенберг критически оценивают когнитивный потенциал «мемориального бума»: по их мнению, политика памяти проецирует на индивидов клишированные морально-этические нарративы, опирающиеся на веру, чувство и сам факт принадлежности к социально значимой общности. «в основе практик социальной памя ти лежит “общий” опыт изобретенных традиций, независимо от его “правдивости”» (с. 158). «прожитый “опыт” сам по себе оказывается авторитетным источником исторической валидации, несмотря на сложность и неоднозначность воспоминаний, его репрезентирующих» (с. 136). такой опыт крайне проблематично верифицировать и сравнивать: «историю побежденных» трудно согласовать с «историей победителей»; общества «память» и «Мемориал» никогда не смогут договориться меж ду собой. таким образом, проблемы дисциплинарного взаимодействия историков, архивистов и исследователей памяти вызваны не просто борьбой за академический авторитет, но важными различиями их исследовательских практик, нацеленностью на разную аудиторию и разным пониманием характера темпоральных связей прошлого и настоящего.
пытаясь выстроить диалог с исследователями памяти, историки все дальше уходят от сотрудничества с архивистами. а в результате, по мнению Блоуина и Розенберга, «на передовой исторической мысли царит, по сути, непонимание процессов технологической обработки прошлого архивистами, которые когда-то были коллегами историков по дисциплине. <…> На переднем же крае архивной мысли нет ни осознания пользы обновленной истории, ни времени, чтобы учесть ее потребности и сложности» (с. 131—132). Что же делать в этой ситуации? возможно ли «перекинуть мост» через образовавшуюся пропасть профессионального размежевания?
ответ авторов рецензируемой книги противоречив. с одной стороны, они последовательно выступают за восстановление былого сотрудничества посредством совместного создания новых (компьютерных) поисковых систем, посредством реорганизации доступа к архивной информации в публичном пространстве, а главное — посредством признания историчности их дисциплин. «…документы и исторические архивы, которые из них формируются, являются продуктами конкретных конструктов истории и памяти в конкретные моменты времени» (с. 220). с другой стороны, позиция «старый друг лучше новых двух» мешает им увидеть сильные стороны исследований памяти. показательно, например, что анализ современных архивных и исторических практик во второй части книги не содержит упоминаний ни архива видеоинтервью с жертвами Холокоста (Fortunoff Video Archive for Holocaust Testimonies), созданного при Йельском университете еще в 1979 г.; ни известного фотоархива Беттмана (Bettmann Archive), в 1995 г. выкупленного компанией «Corbis» б. Гейтса; ни цифрового архива хип-хопа в Гарварде; ни разного рода семейных или дигитальных архивов, которые все чаще привлекают внимание исследователей[4]. кроме того, спорным представляется авторское понимание природы дисциплинарного авторитета. ссылаясь на работу Брюса Линкольна[5], Блоуин и Розенберг выделяют три нарративные стратегии употребления понятия «авторитет»: индивидуальная «жажда социального порядка»; социальная критика авторитаризма; «уверенность в прогрессивном развитии веберианских форм юридического авторитета, встроенного в структуры современных бюрократических государств» (с. 114). в XIX — первой половине ХХ в. преобладала последняя стратегия, делающая акцент на авторитете государственной власти и ее институтах господства. сегодня возобладали две другие, делегирующие морально-этический авторитет сообществам разного уровня и отдельным индивидам. по мнению авторов, современные разногласия историков, архивистов и исследователей памяти во многом оказываются производными от этой трансформации.
однако такой (небесспорный[6]) вариант историзации понятия «authority» лишь частично объясняет рост популярности «мемориального бума» и не решает проблемы дисциплинарных границ между ним и традиционным историописанием. На наш взгляд, наряду с диахроническим анализом важно еще синхроническое понимание различия внешних источников авторитета (власти) и внутренних — этического авторитета, не делегируемого кому-либо, основанного на знании, персональной
История, архивы, исследования памяти…
активности и связанного с практиками социальной солидарности[7]. с этой точки зрения современные архивисты признают внешний авторитет государственных органов, производящих и передающих им на хранение документы, и ожидают в ответ подтверждения сверху своего статуса госслужащих. исследования памяти апеллируют к неотчуждаемому опыту, идентичности и этическому авторитету своих «героев» снизу. историки же ищут пути соединения этих моделей (пусть и не всегда успешно).
в этом контексте весьма продуктивным применительно к исторической и архивной дисциплинарной политике может оказаться предложенное нью-йоркским профессором Майклом Фришем понятие «shared authority» — совместного (или общего, разделяемого) авторитета[8]. речь идет о двустороннем характере взаимодействия исследователя с представителями тех или иных социальных групп. историк не может стать их независимым представителем, говорить от их имени и распоряжаться их наследием. Но нельзя и возводить их коллективную память в абсолют: исследователь имеет право на «неудобные вопросы», проблематизацию социальнополитического контекста, нарративных структур и ритуализованных практик коммеморации. Например, в разговоре о фронтовом опыте ветеранов Вьетнама не должны выноситься за скобки вопросы, касающиеся политических решений, приведших к этой войне, и ее последствий. (публичная) история должна подходить и к личной, и к коллективной памяти критически[9]. однако подобная критика играет скорее вспомогательную (хотя и достаточно важную) роль. ключевое значение для Фриша имеет стремление к диалогу историка и его респондентов, а также объединение усилий по отстаиванию общей позиции и «совместного авторитета». в качестве примера он приводит историю с публикацией интервью безработных буффало в газете «Нью-Йорк Таймс»: несмотря на долгие переговоры, в последний момент эти тексты были резко сокращены и сильно отредактированы. были вырезаны аналитические размышления и саморефлексия респондентов, реплики членов их семей и сами вопросы интервьюеров — редакторы явно стремились сдела ть высказывания безработных максимально простыми, «понятными» (однозначными), скорее эмоциональными, чем рациональными. «редакция целенаправленно обращала внимание на боль и страдания рабочих, но не собиралась отражать их идеи, ценности и проявления саморефлексии. <…> она не случайно исправила наши материалы так, чтобы авторитет, взгляды и историческое самосознание оставались в руках тех, кто уже контролирует культуру и ее трансформации в журналистике, литературе и истории»[10]. с этой точки зрения историки должны не просто заниматься публикацией устных источников, но и совместно со своими респондентами отстаивать общую стратегию их интерпретации и политического использования. «ключевым вопросом является не презентация источников, а авторитет. <…> Мы должны слушать и разделять (share) ответственность за исторические объяснения и интерпретации. Мы должны использовать все свои навыки, ресурсы и возможности, чтобы наши собеседники были услышаны»[11]. «совместный авторитет» не может быть строго академическим и распространяться только на профессионалов определенной отрасли знания: взаимодействие с публикой, а также с представителями других форм знания (например, специалистами в области медиа или компьютерного программирования) требует двустороннего диалога и сотрудничества.
в этом смысле «совместный авторитет» принципиально отличается от неолиберального менеджмента, признающего власть только за профессионалами и воспринимающего аудиторию как пассивный объект влияния (конструктивистского по своему характеру, что выражается в риторике «услуг» и формальных «показателей эффективности»). применительно к такой элитистской дисциплинарной политике постколониальная и деконструктивистская критика архивов, а также социальный пафос исследований памяти остаются по-прежнему актуальны.
возможно, книга Блоуина и Розенберга оказалась бы гораздо интереснее, если бы третьим участником их диалога стал специалист в области исследований памяти или публичной истории. разговор о дисциплинарной политике нормативности, опирающейся только на «град репутации»[12] или мнение специалистов, не представляется перспективным способом для историков и архивистов вернуть былой (характерный для эпохи национальных государств XIX в.) авторитет.
Учитывая принципиальную важность этой проблематики, перевод названия книги в русском издании («происхождение прошлого: “подлинность” для историков и архивистов») следует признать неудачным. в оригинале речь идет не о «подлинности», а о разных трактовках дисциплинарного авторитета, укорененных в исследовательских практиках историков и архивистов XIX—XX вв. иная версия названия требует как минимум развернутого пояснения в примечаниях, тем более что вторая глава работы Блоуина и Розенберга также называется «Processing the Past», но переводится на сей раз как «осмысление прошлого». Чем вызвано такое расхождение — неясно, как непонятно и решение объединить комментарии переводчиков и авторские примечания. в основном тексте также встречаются неточности, неудачные транскрипции и стилистических погрешности: «billions» переведены как «биллионы» (с. 294), «сultural history» (культурная, или культуральная, история) — как «история культуры» (c. 196), Г. спигел (Spiegel) — как Г. Шпигель (с. 129, 374); в именном указателе знаменитый французский историк Пьер Нора превращается в Пирра Нора (с. 368) и т.д. все эти «шероховатости» сильно портят впечатление от издания.
в заключение, возвращаясь к проблеме дисциплинарного авторитета, еще раз отметим важность совместной работы историков, архивистов, исследователей памяти, теоретиков медиа и программистов с разными социальными группами. едва ли проблемы экспоненциального роста объема и специализации знания могут быть решены путем корпоративного лоббирования своих профессиональных интересов и усиления дисциплинарного размежевания. Экспертная оценка специалистов очень важна, но не достаточна. Господство неолиберального менеджмента в управлении современной наукой и образованием во многом вызвано именно эксплуатацией идеи универсальности знания, от которой отказались гуманитарные исследования в конце ХХ в. артикулировать иное ее понимание, не сводимое к текущей «экономической эффективности», сегодня крайне трудно. Но в этом и состоит одна из важнейших задач гуманитарного знания, достичь которой возможно только совместными усилиями представителей широкого спектра академических дисциплин (включая архивистов, историков, исследователей памяти) и культурных практик.
[1] Так, например, редакторы замечательного сборника «биографии университетских архивов» Е. Вишленкова и В. Парсамов говорят об итогах совместной работы пятнадцати известных историков из разных стран как о движении от персонального опыта к «коллективному опыту диалога с архивами» (Вишленкова Е., Парсамов В. архив как исследовательская проблема для историка университетской культуры // биографии университетских архивов / под ред. Е.А. Вишленковой, К.А. Ильиной, В.С. Парсамова. М., 2017. с. 5). см. также: Окончательная бумажка или отчужденное свидетельство?: Статус документа в культуре / под ред. И.М. Каспэ. М., 2012. кстати, последнее издание включает в себя перевод одной из глав рецензируемой книги, выполненный Е. Канищевой.
[2] см.: Felman S., Laub D. Testimony: Crises of Witnessing in Literature, Psychoanalysis and History. N.Y., 1992; Caruth C. Unclaimed Experience: Trauma, Narrative, and Histo ry. Baltimore, 1996.
[3] см.: Boyarin J.A. Space, Time, and the Politics of Memory // Remapping Memory: The Politics of TimeSpace / Ed. by J. Boyarin. Minneapolis; L., 1994. P. 1—38; Huyssen A. Present Past: Urban Palimpsests and the Politics of Memory. Stanford, 2003; Idem. Twilight Memories: Marking Time in the Culture of Amnesia. N.Y., 1995; Олейников А.А. откуда берется прошлое? (апология анахронизма) // Нло. 2014. № 126. с. 337—344.
[4] см., например: Banking on Images: The Bettmann Archive and Corbis / Ed. E. Blaschke. Leipzig, 2015; Rosenzweig R. Clio Wired: The Future of the Past in the Digital Age. N.Y., 2011. Минимально представлена в книге и теоретическая полемика по поводу архивов в 1990-е гг. для сравнения см.: Assman A. Canon and Archive // Cultural Memory Studies / Ed. A. Erll. Berlin; N.Y., 2008. р. 97—108; Archives, Documentation, and Institutions of Social Memory: Essays from the Sawyer Seminar / Eds. F.X. Blouin, W.G. Rosenberg. Ann Arbor, 2006; Ridener J. From Polders to Postmodernism: A Concise History of Archival Theory. Duluth, 2009.
[5] см.: Lincoln B. Authority: Construction and Corrosion. Chicago, 1994.
[6] об отсутствии единства в современных трактовках авторитета см.: Марей А. авторитет, или подчинение без насилия. СПб., 2017; Furedi F. Authority: A Sociological History. Cambridge; N.Y., 2013.
[7] см.: Марей А. Указ. соч. с. 14—23.
[8] Фриш пишет, что сначала хотел назвать свою книгу «Shared Author-ity» (Frisch M. A Shared Authority: Essays on the Craft and Meaning of Oral and Public History. N.Y., 1990. P. XXI). власть выступает у него прямым следствием доминирующей интерпретации и «культурного авторитета». Устная и публичная история же перераспределяют власть, расширяя и укрепляя горизонтальные связи между сообществами и гражданами. также см.: Letting Go? Sharing Historical Authority in a User-Generated World / Eds. B. Adair, B. Filene, L. Koloski. Philadelphia, 2011.
[9] «в обществе модерна вопрос о социальных основаниях персонального опыта, а также о способах его воплощения и выражения является вопросом классового сознания <…>» (Frisch M. Op. cit. р. 61).
[10] Ibid. P. 70.
[11] Ibid. P. 71.
[12] см.: Болтански Л., Тевено Л. критика и обоснование справедливости: очерки социологии градов / пер. с фр. о.в. ковеневой. М., 2013.