(Рец. на кн.: Das Wissen der Poesie: Lyrik, Versepik und die Wissenschaften im 19. Jahrhundert. Berlin; Boston, 2015)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 5, 2017
Das Wissen der Poesie: Lyrik, Versepik und die Wissenschaften
im 19. Jahrhundert / Hgg. H. Hufnagel, O. Krämer.
Berlin; Boston: De Gruyter, 2015. — 300 S.
В 1999 г. под редакцией веймарского (на тот момент) профессора Йозефа Фогля вышла книга, во многом ставшая поворотной для литературоведческих исследований в Германии[1]. Это была, разумеется, не первая работа, посвященная вопросу о месте литературы в контексте интеллектуальной истории. Взаимосвязь литературы и знания, прежде всего научного, давно привлекала внимание исследователей[2]. Но, сформулировав максиму: «Наука и поэзия в равной мере представляют собой знание»[3], Фогль спровоцировал дискуссию, в ходе которой были уже написаны десятки, если не сотни, статей и книг, и число их растет с каждым годом. Об одной из таких книг и пойдет речь.
Но сначала несколько слов о теоретическом контексте, в котором она появилась. Из того, что поэзия (и литература вообще) представляет собой один из видов знания, следует вопрос: обладает ли это знание какими-то уникальными чертами, связанными со спецификой литературного дискурса? На этот вопрос можно ответить отрицательно, положительно и, так сказать, более сложно.
Отрицательный ответ нас интересовать не будет, поскольку он сразу же снимает саму поставленную проблему. Его суть примерно такова: все, что можно выразить в форме стихотворения, можно выразить и любым другим способом, например в виде научной статьи. Именно к такому пониманию, в целом игнорирующему эстетическую природу литературы, в конечном счете склоняются ученые, на литературном материале исследующие те или иные культурные процессы. Для них художественный текст — это документ, из которого можно извлечь данные, например, о культуре повседневности, распространенных в обществе мифах и представлениях, моделях поведения, механизмах, регулирующих когнитивную и эмоциональную жизнь авторов, персонажей и читателей.
Однозначно положительный ответ мог бы звучать так: поэзия — это специфическое знание о мире, коренным образом отличающееся от научного. Подобная убежденность была свойственна поэтам еще со времен романтиков. Но спустя столетие она получила теоретическое обоснование в американской «новой критике». В сегодняшней ситуации такая трактовка воспринимается, пожалуй, как чересчур жесткая и предвзятая, хотя, как мы увидим, все же нередко актуализируется.
Более сложные подходы распределяются в спектре между «да» и «нет», или же учитывают оба варианта. Тот же Фогль полагал, что знанию, в частности научному, свойственна известная «литературность». Поэтому можно и нужно изучать литературные приемы, присущие любым видам текстов. Но такая «поэтология знания» не столько придавала литературе бóльшую значимость в интеллектуальном поле, сколько, наоборот, лишала ее особого культурного статуса: если все — литература, то последняя перестает существовать как таковая. Филологов это не устраивало. Поэтому почти все последующие работы на эту тему непременно включают в себя полемику с Фоглем и его единомышленниками. Впрочем, оппоненты разделяют базовую идею «поэтологии знания», что литература — это не башня из слоновой кости, а подвижная интеллектуальная среда, которая находится в постоянном познавательном обмене с наукой, философией, публицистикой и т.д.
Итак, литература была признана важным участником процесса интеллектуального производства, при этом сохранив за собой статус специфической разновидности знания. Думается, что такого рода «эпистемологический поворот» меняет актуальную ситуацию в литературоведении. Сегодня «литературная эпистемология» воспринимается не просто как предметная область, но и как одна из перспектив развития теории и истории литературы. Интерес исследователей все более смещается от вопросов поэтики и интерпретации произведений к изучению исторических форм литературного знания. По остроумному выражению Кристиана Кольросса[4], в современной филологии происходит сдвиг от «знания о литературе» к «литературе как знанию». При этом исследования последних лет отличает стремление перейти от общих рассуждений о том, как литературный текст может что-либо «знать»[5], к изучению места литературы в рамках конкретных исторических конфигураций знания[6], в частности с точки зрения ее способности «отвечать» на вызовы науки и самостоятельно генерировать релевантные познавательные модели.
Проблематика новейших немецких работ по литературной эпистемологии стремительно расширяется и диверсифицируется. Появляются труды о взаимодействии литературы с отдельными видами знания — естественно-научного, политического, экономического и т.д., в том числе в аспекте развития научных дисциплин, институций и сообществ[7]. Ставится вопрос о познавательном потенциале жанровых структур[8], например жанра «ученой поэзии»[9]. Целые серии работ посвящаются стратегиям экспериментального познания в литературе[10]. С другой стороны, много внимания уделяется художественному представлению маргинального, иррационального и неполезного знания[11] и концептуализации отдельных теоретических категорий в литературном тексте[12].
Объем рецензии не позволяет назвать не только все вышедшие работы, но даже основные темы, затронутые в них. О том, какого рода теоретические и методологические проблемы возникают в рамках названного «поворота», мы поговорим на примере одного издания, характерного для нынешних литературно-эпистемологических штудий.
Сборник статей «Знание (в) поэзии» под редакцией Хеннинга Хуфнагеля и Олафа Кремера, как следует из подзаголовка, посвящен взаимоотношениям лирики и стихотворного эпоса XIX в. с наукой. Авторы обращаются к трем поэтическим традициям — английской, немецкой и французской. Бóльшая часть работ посвящена поэзии второй половины века. Сборник отличает довольно большое тематическое разнообразие. За редакторским введением следует статья Олафа Кремера о «Храме природы» Э. Дарвина и «Метаморфозе животных» И.В. Гёте. Автор размышляет о том, какие трансформации происходят с научными идеями при их изложении в форме «ученой поэзии». Кристоф Боде изучает противостояние поэзии науке в произведениях английских романтиков (главные герои — У. Блейк, У. Вордсворт, П.Б. Шелли, Д. Китс и Ш. Смит). Марк Фёкинг показывает, как трансформировался лирический субъект в «железнодорожных» стихах А. де Виньи, П. Верлена и др. в связи с представлениями о движении в современной науке. Научные идеи, инспирировавшие поэтическое творчество Ш. Бодлера, анализирует Томас Клинкерт. Три статьи (Хеннинга Хуфнагеля, Юго Маршаля и Марко Томаса Боссхарда) посвящены поэтической рефлексии о науке у «парнасцев» — Ш. Леконта де Лиля, Ж.-М. де Эредиа и Сюлли-Прюдома. Коль скоро «ни одна книга о литературе и науке XIX в. не может обойтись без Чарльза Дарвина» (с. 28), в сборник включена статья Ульрике Циммерман о пародиях на дарвиновское учение у английских поэтесс конца века К. Нейден и М. Кендалл. Отзвуки политэкономических теорий в лирике Ф. Гёльдерлина, Э. Мёрике, Г. Гейне и др. рассматривает Фабиан Лампарт. Статья Александра Небриха посвящена оригинальной натурфилософии А. Хольца в его грандиозной поэме «Фантазус» и ее источникам в современной науке. Беньямин Шпехт исследует научные метафоры в лирике Г. фон Гофмансталя.
Помимо фундаментального введения Хуфнагеля и Кремера, теоретические рассуждения присутствуют практически в каждой статье сборника. Исследователи почти во всем солидарны друг с другом, поэтому можно утверждать, что работы, представленные в книге, объединяет общая теоретическая программа.
Указывая на «инфляцию» понятий «литература» и «знание» в современных исследованиях, авторы предлагают строго ограничить их значение, исходя из исторической прагматики дискурсов. В их понимании литература как дискурс обладает большой внутренней гетерогенностью. При этом по отношению к науке литературные роды и жанры ведут себя совершенно по-разному. В современных исследованиях наблюдается известная асимметрия: в качестве литературы, имеющей отношение к знанию, в подавляющем большинстве случаев рассматривается нарративная проза, прежде всего роман. В особенности это касается романа середины — второй половины XIX в., который претендует на познание действительности, аналогичное или же альтернативное научному. Поэтому своей задачей авторы сборника видят детальное рассмотрение эпистемологии стихотворных жанров. Под знанием они подразумевают собственно научное знание, трактуя науку как социальную практику с меняющимися во времени правилами, процедурами, профессиональными стандартами, значительной предметной дифференциацией, требованиями институций и национально-культурными особенностями[13].
Исходя из этого при изучении отношений между поэзией и наукой (в XIX в. претерпевшей радикальную модернизацию) предлагается обращать внимание не на типологические сходства и различия двух дискурсов, а на конкретные ситуации их взаимодействия, что, помимо прочего, свидетельствует о подчеркнутом историзме подхода. Выделяются две основные линии анализа: анализ функций научного знания в поэзии и стратегий его текстуализации (Vertextungsmodi).
Исследование функций во многом разочаровывает. Как поэзия может реагировать на развитие и растущий авторитет науки в модернизирующемся обществе? Она либо отвергает научные достижения, выступая против «расколдовывания мира», его рационализации, дробления и технического освоения, либо приветствует прогресс знания и возможностей человека (с. 10—13). В обоих случаях поэзия предлагает модель целостной, интуитивно-эстетически постижимой (или непостижимой) вселенной. То есть речь идет даже не о трансфере научных концепций в литературу, а об эстетической и этической оценке ею научной картины мира как таковой (в прозе, в частности в романах реалистов и натуралистов, как отмечают авторы, дело обстоит совсем иначе). Где же здесь искомое «поэтическое знание», на обнаружение которого претендуют исследователи, говоря об эпистемологической реакции поэзии на науку? Напротив, бросается в глаза, что исходное определение знания в принципе не имеет никакого отношения к поэзии. Но ведь наши авторы в основном настаивают на том, что последней присуща «специфическая познавательная продуктивность» («besondere Erkenntnisleistungen der Lyrik undVersepik» — с. 13), хотя и считают открытым вопрос о параметрах поэтического знания (с. 6—7).
Определенные надежды внушает вторая линия исследования — анализ способов текстуализации знания в поэзии. Но и здесь, даже при рассмотрении конкретных кейсов, господствует чисто теоретическая убежденность, что поэзия не просто использует отсылки к науке в своих собственных — эстетических — целях, но, отталкиваясь от нее, выстраивает альтернативные модели познания. Кремер и Хуфнагель, а затем Боде и Боссхард выдвигают идею о поэзии как «контрдискурсе», который становится возможным благодаря тому, что представляет собой не столько знание о реальности, сколько «неноминативное» (unbenennbar), «непропозициональное» (nichtpropositional) и «неаргументативное» (nichtargumentativ) знание о возможностях языка[14]. У поэтической речи нет своего «определенного, специфического предмета», но она так «“перемешивает” и динамизирует все другие общественные дискурсы, в особенности научный, что они утрачивают свою социальную и институциональную укорененность» (с. 25) и в таком виде могут быть подвергнуты поэтической рефлексии. Перед нами, таким образом, не только «контрдискурс», который «подрывает» (unterläuft) все другие, но и сверх- или метадискурс, способный вбирать в себя и критиковать любое знание, выраженное в языковой форме.
Обратим внимание, что, опираясь на эти апофатические определения, поэзию, вопреки названию сборника, вообще невозможно рассматривать как знание. И не только потому, что знанием авторы считают лишь науку. Кристоф Боде, говоря о поэтическом знании, вспоминает витгенштейновскую метафору реки и русла из трактата «О достоверности»[15], многозначительно замечая: «Река течет по руслу, но само русло формируется и изменяется течением реки» (с. 89). Возможно, этот пример намекает на то, что в поэзии следует искать не мысль (как процесс) и не идею (как результат), а формы мыслей и идей, что, кстати, отвечает эстетической природе этого «контрдискурса».
Но вернемся к нашей теме. При чтении книги создается ощущение, что предложенная теория поэзии, в которой, помимо прочего[16], угадывается модификация неокритических воззрений, идей русских формалистов и представления о поэтическом высказывании как особом роде речевых актов, пришедшего из аналитической философии, обещает не менее впечатляющий анализ познавательной практики в лирике XIX в. Но на деле в сборнике эта гипотеза применима опять-таки лишь к эстетическому статусу поэзии и почти никак не работает на объяснение ее эпистемологической специфики. Х. Хуфнагель в статье о «парнасцах» тонко анализирует рецепцию научных идей в стихах Эредиа, Сюлли-Прюдома и Леконта де Лиля. Он раскрывает не только отношение поэтов к научному прогрессу (очень разное), но и взаимосвязь между распространением объективистской картины мира во второй половине XIX в. и стратегией «научной» десубъективации поэтического высказывания, а также установкой на предметность, документальность изображения в текстах «парнасцев», преодолевающих романтическую поэтику самовыражения[17]. Таким образом, их «эстетический позитивизм» (по выражению Ф. Брюнетьера) продиктован эпистемой, гегемония в которой принадлежит естественным наукам.
Но если так, то каким образом это согласуется с представлениями об эпистемологии самой лирики как «контрдискурса», которые в числе прочих разделяет и автор статьи? Если верить Хуфнагелю, лирика просто защищается, мимикрируя под воздействием требований современной системы знания и попутно решая свои, чисто эстетические задачи. Поэтому — по крайней мере, в данном случае — грандиозная претензия на «подрыв» и критическое «форматирование» (с. 9—10) всего дискурсного порядка, приписываемая поэзии, едва ли состоятельна. Взаимодействие науки и поэзии оказывается односторонним: первая попросту не обращает на последнюю никакого внимания. Кроме того, если поэты, заигрывая с наукой, на самом деле заняты созданием новой эстетики, то это еще никак не проясняет их позиции в контексте «эпистемической формации». Получается, что поэзия, даже характеризующаяся «эстетическим позитивизмом», подменяет познавательную задачу поиском эстетической автономии. В этом смысле весьма характерно, что применительно к поэзии Хуфнагель без разъяснений отождествляет термины «эпистемический» и «эстетический» (с. 134). В итоге теория не только не работает на практике, но и препятствует объяснению специфики сложившейся исторической ситуации, в которой, как покажет следующий пример, имеются сюжеты, связанные именно с познавательными потенциями поэзии.
В статье М.Т. Боссхарда исследуется влияние эпических поэм Андре Шенье, сыгравшего важную роль в формировании эстетической программы «Парнаса», на современное группе историко-филологическое знание, к которому имели отношение и сами «парнасцы», например Жозе-Мария де Эредиа. Автор рассматривает формирование научных взглядов Андре Готье (1832—1897), выпускника и впоследствии профессора Национальной школы хартий, автора классических работ о французской эпической традиции и редактора критического издания «Песни о Роланде». Вдохновляясь произведениями Шенье, он перенес в свою историографическую практику принцип, который Боссхард называет «фикциональной рамкой фактографии» («fiktionalisierendeRahmung von Faktualem» — с. 180—181). Тремя десятилетиями позже выпускник той же Школы хартий и издатель «Буколик» Шенье, поэт-«парнасец» Эредиа создает эпический фрагмент «Крушение Атахуальпы» («Завоеватели золота»). В этом тексте он, по мнению Боссхарда, в большей степени придерживается исторической документальности, чем Готье, осознанно допускавший в своих трудах элементы вымысла и субъективного авторского участия. Причем любопытно, что текст Эредиа также во многом инспирирован Шенье, в частности его неоконченной эпической поэмой «Америка». Но поэтический историзм Эредиа (в издательской деятельности позволявшего себе вольное обращение с материалом, со ссылкой на художественную интуицию) объясняется, по мнению Боссхарда, «объективирующей» (с. 188) эстетикой «Парнаса», с которой (в лице Леконта де Лиля), в свою очередь, жестко полемизировал Леон Готье. Таким образом, более современные эстетические принципы, ориентированные на позитивизм в науке, позволили поэту быть более «научным», нежели ученый.
В этом случае эпистемологический потенциал поэзии при сохранении ее эстетической функции и даже пресловутой автономии кажется более очевидным. Однако предположение Боссхарда, что поэзия в конце XIX в., по сути, опережает историю и филологию по части научности, едва ли может считаться вполне доказанным без привлечения дополнительных аргументов. Насколько типичен случай Готье? Не обусловлена ли историографическая точность Эредиа при подготовке исторического материала для поэмы его историко-филологическим образованием, а не эстетическими принципами «Парнаса»? Более того, поскольку в это время синкретическое единство литературы и гуманитарных наук, на которое указывает Боссхард, расшатывается, разговор о конкуренции, возникающей между поэзией и историографией (с. 15), требует более весомых критериев научного знания, нежели аккуратность при обращении с источниками. В частности, необходим анализ соотношения позитивистских и антипозитивистских тенденций в гуманитаристике этого времени.
Внимательнее своих коллег к истории научных дисциплин и институций подходит Александр Небрих. Он анализирует роль гуманитарных и естественно-научных идей в поэме Арно Хольца «Фантазус» (1898—1925). Рассматривая ранние и поздние редакции поэмы, исследователь замечает, что чем дальше поэт уходит от стилизации научного дискурса, тем больше его поэтическая картина мира сближается с научной, включая в себя, в частности, переосмысленную теорию эволюции. При этом в отличие от наук, разделенных на дисциплины, поэтическое знание, по Хольцу, целостно и универсально. Объединяя психологию и антропологию с ботаникой, зоологией и даже астрономией, он создает динамический образ растущего и меняющегося природно-психического континуума.
Однако подобная интеграция наук, как показывает Небрих, не является в полной мере заслугой Хольца. Стремление к преодолению дискретности научного знания обнаруживается уже в научно-популярных произведениях зоолога Эрнста Геккеля и писателя Вильгельма Бёльше, чьи работы стали непосредственными источниками поэмы Хольца. Таким образом, Небрих присоединяется к общей идее сборника, согласно которой литературные формы знания в XIX в. всецело зависят от развития науки. При этом его аргументация в большей степени, чем у коллег, ориентирована на историко-прагматический анализ интеллектуального производства, заявленный в теоретическом введении к сборнику, но практически нигде не реализованный. Исследуя контекст взаимодействий литературы и науки в конце века, Небрих не апеллирует к абстрактной логике эпистемы, а указывает на конкретные социальные механизмы: литература была вынуждена идти на сближение с наукой, поскольку «ссылка на авторитет науки гарантировала внимание в литературной среде» (с. 242), повышая символическую ценность произведения.
В этом отношении интересен его пример с немецким натурализмом. По наблюдениям исследователя, в отличие от Франции в Германии натуралистический роман так и не смог отказаться от метафизического наследия романтизма и принять позитивистскую картину мира. И произошло это не в силу «памяти жанра» и следования собственно литературной традиции, а потому, что романтическая натурфилософия и сопряженные с ней эстетические идеи сохраняли свое влияние на современную науку, причем как на содержательном, так и на дисциплинарно-институциональном уровне. «Романтическая традиция проникала в натуралистическую литературу в силу того, что находила прибежище в гуманитарных и естественных науках» (с. 248). Здесь логика социальных взаимодействий между дискурсами, очевидно, преобладает над логикой развития жанров. Надо заметить, что в книге в целом не выдерживается обещанная во Введении ориентация на исследование литературных жанров как специфических познавательных (а не только художественных) моделей.
Но односторонний трансфер знания из науки в литературу объясняется не только подчиненным положением последней. Наука XIX в., считает Небрих, сама во многом нуждается в эстетизации и активно использует ресурсы литературы — как для развития своей аргументационной базы, усиления убедительности, так и для популяризации, которая часто предстает в пародийных формах (курьезный пример — романтическая опера «Уголь, химический Тангейзер», поставленная в 1891 г. Вюрцбургским химическим обществом). В результате создается своего рода буферная зона между наукой и литературой, находящаяся вне дисциплин. Из этой-то области и черпает литература свою «научность». На нее влияют не сами эмпирические исследования, а сопровождающие их научно-популярные изложения, в том числе представленные в «художественной» форме, философские истолкования опытов и экспериментов, а также гуманитарное знание, трансформируемое под влиянием естественных наук. Другими словами, «онаучиваясь», поэзия проходит мимо самой науки и осваивает уже эстетически освоенное знание, вынесенное за пределы научных дисциплин. В свою очередь, наука заимствует у поэзии лишь выразительные средства и (в популярных жанрах) метафизический пафос, позволяющий ей говорить, например, об «эстетике природы» и своеобразном пантеизме, которые Небрих обнаруживает у таких ученых, как вышеупомянутый Геккель, Герман Лотце или Густав Теодор Фехнер (с. 247).
Но отсюда следуют два вывода, идущие вразрез с подходом Небриха и общей концепцией книги. Во-первых, получается, что и наука, и поэзия как таковые глубоко безразличны к познавательным возможностям друг друга: первая интересуется лишь эстетическими эффектами, вторая использует научные идеи и научный язык как материал в художественных и — отчасти — репутационных целях. Снова мы видим, что вопрос о знании в литературе или о ее реакции на научное знание подменяется вопросом о его эстетическом оформлении. Возможно, именно здесь и нужно было искать специфический познавательный ресурс поэзии?
Во-вторых, выводы Небриха о том, что материалом поэзии является не сам научный дискурс, а лишь продукты его переработки, ставят под сомнение исходный тезис сборника, определяющий поэзию как особую дискурсивную систему, в которой происходит переплавка любых других социальных языков. Получается, что вовсе не поэзия изымает эти языки и связанные с ними формы знания из их прагматических контекстов и «форматирует» их, порождая новое, альтернативное знание. Например, наука сама переводит свое «эзотерическое» знание на язык, доступный «непосвященным». И лишь став достоянием общественности, это знание утилизируется поэзией. Язык научно-популярной литературы, действующий за пределами научных дисциплин, в какой-то мере эстетизирован, но это еще не художественный язык. Следует ли из этого, что способность «освобождать» высказывания от дискурсивных правил, ориентированных на те или иные прагматические задачи (например, на научное познание действительности), вовсе не является уникальным свойством поэзии? А может быть, кроме поэтического «контрдискурса», оспаривающего монополию науки на истину, в обществе существуют и другие способы производства «неноминативного», «непропозиционального» и «неаргументативного» знания (например, порождение научных, культурных или политических мифов), в зависимости от которых находится поэзия? На этот вопрос книга, увы, не дает ответа даже применительно к рассматриваемой эпохе, что, конечно, является слабой стороной серьезного исторического исследования.
Я рассмотрел не все тексты и не все проблемы этой книги, остановившись лишь на нескольких, на мой взгляд, наиболее существенных. Тем более я не коснулся всех болевых точек того направления исследований, к которому относится представленная работа. Но, надеюсь, мне удалось показать, сколь увлекательные теоретические и исторические сюжеты предлагаются немецкими учеными в рамках эпистемологического подхода. Надеюсь также, что интерес к такого рода исследованиям возрастет и в России, где познавательную роль литературы трудно переоценить*.
* Работа выполнена в рамках поддержанного РФФИ (РГНФ) научного проекта № 16-24-49004.
[1] См.: Poetologien des Wissens um 1800 / Hg. J. Vogl. München, 1999.
[2] См., например: Wehle W. Littérature des images. Balzacs Poetik der wissenschaftlichen Imagination // Honoré de Balzac / Hgg. H.U. Gumbrecht, K. Stierle, R. Warning. München, 1980; Lepenies W. Die drei Kulturen. Soziologie zwischen Literatur und Wissenschaft. München, 1985; Thomé H. Autonomes Ich und «Inneres Ausland». Studien über Realismus, Tiefenpsychologie und Psychiatrie in deutschen Erzähltexten (1848—1914). Tübingen, 1993; Fulda D. Wissenschaft aus Kunst. Die Entstehung der modernen deutschen Geschichtsschreibung 1760—1860. Berlin; N.Y., 1996; Die Literatur und die Wissenschaften 1770—1930 / Hg. K. Richter. Stuttgart, 1997. Впрочем, в последней из названных книг была опубликована одна из программных статей Фогля о «поэтологии знания».
[3] Vogl J. Einleitung // Poetologien des Wissens um 1800. S. 14.
[4] О его концепции см. в: Корчинский А. Литература как эпистемологический проект // НЛО. 2015. № 131. С. 360—367.
[5] См.: Köppe T. Literatur und Wissen: Zur Strukturierung des Forschungsfeldes und seiner Kontroversen // Literatur und Wissen Theoretisch-methodische Zugänge / Hg. T. Köppe. Berlin; N.Y., 2010.
[6] См.: Wissens-Ordnungen: zu einer historischen Epistemologie der Literatur / Hgg. N. Gess, S. Janßen. Berlin, 2014. В теоретическом введении к сборнику Никола Гесс и Сандра Янссен заявляют о создании «исторической эпистемологии литературы» и в духе Фуко говорят о «порядках знания», в которые — в разные эпохи по-разному — вписывается литература. Фигура Фуко вообще имеет ключевое значение для обсуждаемого направления исследований. Но если в одних работах (как это было еще у Фогля) делается акцент на том, как в литературе реализуются принципы той или иной исторической эпистемы, то в других — на том, как литература выламывается из этих эпистем. Обе эти идеи, часто рассматриваемые как противоположные, восходят к книге Фуко «Слова и вещи».
[7] Ср.: Nebrig A. Disziplinäre Dichtung. Philologische Bildung und deutsche Literatur in der ersten Hälfte des 20. Jahrhunderts. Berlin; Boston, 2013; Hufnagel H., Ventarola B. Literatur als Herausforderung: zwischen ästhetischem Autonomiestreben, kontextueller Fremdbestimmung und dem Gestaltungsanspruch gesellschaftlicher Zukunft. Würzburg, 2015.
[8] См.: Gattungs-Wissen: Wissenspoetologie und literarische Form / Hgg. M. Gamper, M. Bies, I. Kleeberg. Göttingen, 2013.
[9] См.: Kühlmann W. Wissen als Poesie: Ein Grundriss zu Formen und Funktionen der frühneuzeitlichen Lehrdichtung im deutschen Kulturraum des 16. und 17. Jahrhunderts. Berlin, 2016.
[10] См.: Experiment und Literatur: Themen, Methoden, Theorien / Hg. M. Gamper. Göttingen, 2010. Это направление было представлено в «НЛО» (2015. № 134) статьями Михаэля Гампера и Риккардо Николози.
[11] См.: Literatur und Nicht-Wissen: Historische Konstellationen 1730—1930 / Hgg. M. Gamper, M. Bies. Zürich; Berlin, 2012; Das unnütze Wissen in der Literatur / Hgg. J. Bühler, A. Eder. Freiburg; Berlin; Wien, 2015.
[12] См.: Erdle B.R. Literarische Epistemologie der Zeit: Lektüren zu Kant, Kleist, Heine und Kafka. Paderborn, 2015.
[13] В этом авторы сборника расходятся и с литературоведческой когнитивистикой, и с исследованиями идеологий и разного рода коллективных представлений, и с теми версиями исторического анализа дискурсов, которые оперируют широким фукольдианским понятием знания. При этом они тоже ссылаются на Фуко и используют, например, термин «эпистемические формации» (с. 126).
[14] Хуфнагель и Кремер ссылаются на работы Жерара Дессана и Рюдигера Цимнера: Dessons G. Le désavoir du poème: un mode spécifique de connaissance // Literatur, Wissenschaft und Wissen seit der Epochenschwelle um 1800: Theorie — Epistemologie — komparatistische Fallstudien / Hgg. Th. Klinkert, M. Neuhofer. Berlin; N.Y., 2008. S. 53—64; Zymner R. Das «Wissen» der Lyrik // Gattungs-Wissen: Wissenspoetologie und literarische Form. S. 109—120.
[15] См.: Витгенштейн Л. Философские работы. Ч. 1. М., 1994. С. 335—336.
[16] Кристоф Боде, по сути, выводит теорию «контрдискурса» из творчества английских романтиков, сопротивлявшихся диктату науки, но затем гипостазирует ее с опорой на того же Фуко. Но нет ли здесь искажения теоретической перспективы?
[17] Подробнее см.: Hufnagel H. Entsubjektivierung und Objektivierungsstrategien in der Lyrik der Parnassiens // Objektivität und literarische Objektivierung seit 1750 / Hgg. N. Bender, S. Schneider. Tübingen, 2010.