(Рец. на кн.: Кромм М.М. Введение в историческую компаративистику. СПб., 2015)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 4, 2017
Кром М.М. Введение в историческую
компаративистику: Учеб. пособие.СПб.: Изд-во ЕУСПб, 2015. — 248 с. — 800 экз.
«Не сравнивай, живущий несравним», — писал Осип Мандельштам. Историкам проще согласиться, что сравнивать «живущего» не следует. Не всякий историк наших дней согласится с тем, что изучает некогда живое. Взгляд исследователя движется, как правило, мимо самой жизни, достигая то структурных масштабов надличного и, говоря на языке искусствоведения, «доличного», то погружаясь в мотивации, подсознание, во властные силы, кроющиеся за витринами «я» людей прошлого. Тем не менее сравнение считается у профессионалов занятием почти неприличным. В то же время формула «сравнительный метод» (или «сравнительно-исторический метод») кочует из автореферата в автореферат, и научные руководители, поощряемые методологическим безразличием диссертационных советов, считают ее допустимой жертвой академическому формализму.
В спорах на круглых столах и конференциях часто можно слышать о сходстве и несходстве между идеальными типами различных объектов прошлого. Как правило, измеримость объектов и есть главный критерий сравнимости. При этом, нырнув в специальную периодику, можно с удивлением заметить, что историки сравнивают там крайне редко. Откроем любой журнал от «Российской истории» до «Анналов» («Annales») и «Американского исторического обозрения» («American Historical Review») — и окажется, что в научной экспертизе превалирует «нормальная» нарративная история. Даже создатели единственного в своем роде профессионального историко-компаративного журнала «Сравнительные исследования общества и истории» («Comparative Studies in Society and History») сомневались в широкой применимости компаративистики, методы которой, более того, только еще предстояло выявить и обдумать (с. 9). Историки пишут рассказы и предметные аналитические исследования. Это подкрепленные источниковедческими штудиями, сличением исследовательских точек зрения и визуальными дополнениями, но все же, по словам Х. Уайта, именно «вербальные структуры в форме повествовательного прозаического дискурса»[1]. Сравнение — все чаще удел филологов, антропологов и совсем уже социальных наук. Образцами компаративного метода скорее служат теории исторической поэтики в духе А.Н. Веселовского, этно-антропологические и археологические теории культурных типов, марксистская теория формаций или глобальные построения в духе У. Ростоу, Ч. Тилли, Дж. Хикса, Й. Шумпетера, Д. Ливена. Все это исследования, чутко осмыслившие историографические тенденции, но это другие науки — не история.
Хотя стимул компаративным исследованиям был дан социально ориентированными историческими направлениями, историки проявляют латентную тягу к диффузионизму, редко выходят на уровень «больших длительностей» и редко проводят масштабные компаративные дискуссии, которые главным образом ориентированы на ревизию ключевых понятий. Одна из таких дискуссий — о глобальных пространственных образах — прошла на страницах журнала «Репрезентации» («Representations») в 2001 г.[2]
Сравнение — большой риск, неспроста историки идут на него крайне редко. Этому есть, как мне кажется, объяснение. Устойчивые, измеримые структуры (или сущности, как их предпочитают называть исследователи) вызывают у историков подозрение. Сравнивать две «разошедшиеся цивилизации», как Старый и Новый Свет в момент их встречи и взаимного открытия, рискованно, и уже не раз звучали доводы против возможности типологического сравнения двух заокеанских (друг для друга) миров. К тому же и до взаимного открытия между ними могли быть пусть редкие, но все же контакты. Исследователь, работающий с культурой или произведением как готовым фактом, всегда рискует попасть под критику историка, стремящегося отказаться от прежних прочтений источников и расплавить факты в аналитическую протоплазму. Историки подсознательно или даже вполне осознанно не любят готовых фактов, потому что их учат сомневаться в готовности всего готового и искать динамику, неустойчивость, тенденциозность, идеологии, фабрикации во всем, что претендует быть достаточно устойчивым для того, чтобы компаративный анализ состоялся.
Подобные рассуждения подводят к сентенциям о том, что сравнительная история негодна как научный метод, она родилась «из духа» этнографии, а точнее даже — из античной и ренессансной хорографии и ее рафинированных версий XIX в. и из филологии, причем именно из классической филологической герменевтики и сравнительного метода в литературоведении, в исторической поэтике. Конечно, историки-профессионалы всегда сравнивали. Всё — источники, свидетельства, понятия, государственные институты (опять же, все самое институциональное вроде бы поддается сравнению). Но чтобы сравнивать, необязательно пользоваться «компаративистикой», достаточно опереться на «универсальные способности разума». Ренессансная историческая наука, с тех пор как задумалась о роли исследовательского метода, постоянно обсуждает необходимость сравнивать и противопоставлять. Ради того, чтобы установить генезис сравнительного метода или классифицировать бесконечное разнообразие компаративных техник, необязательно было писать курс лекций и выросшую на его основе книгу по исторической компаративистике: это — общий вопрос науковедения, и решаться он должен применительно к науке вообще. Впрочем, этот тревожный момент вполне осознает М.М. Кром; он ссылается на Т. Шидера, пришедшего к выводу о том, что еще в культуре Просвещения не было историко-сравнительного метода, а был лишь универсальный научный метод, в котором сравнение было обычным и «инстинктивно применяемым средством парадигматического доказательства основной идеи» (цит. по с. 20).
Вкратце о структуре книги и ее основной, как представляется, идее. Книга делится на три части: предыстория; теоретическое обоснование основного тезиса; аналитические казусы. Отправной точкой для автора служит идея о конвенциональной сравнимости различных явлений прошлого, набор которых существенно — а временами кардинально — менялся по ходу трансформаций исторических представлений. Сравнение организует понимание исторического явления, придает ему «измеримость» и статистический «вес». Впрочем, издержками компаративного метода нередко оказываются подведение под стандарты, навязывание чуждой перспективы, оценочность, «“нормализация” исторического опыта» (с. 218). Тезис М.М. Крома может быть охарактеризован в русле тех дискуссионных полей, в которых осмыслению подлежит само компаративное усилие в гуманитарных науках. Возможен ли сравнительный метод в истории? Профессиональные историки освоили его не сразу. В первых двух главах первой части и затем еще в ряде глав затрагиваются проблемы генезиса современной исторической компаративистики. По мнению М.М. Крома, уже античные историки задавались вопросом о сходствах и различиях в истории народов и государств, хотя до появления просветительских доктрин рефлексия о сравнении не выходила на уровень теоретических построений. Первые попытки «раздвинуть рамки исторического знания и преодолеть традиционный европоцентризм» автор обнаруживает в эпоху Просвещения (с. 18—19). На смену философии истории «долгого XVIII в.» приходит новый научный стиль, соотносящий свои теоретические основания с теми сферами знания, где проводились эксперименты и добывалось «позитивное» знание. По мнению М.М. Крома, методы наук о жизни, природе и обществе оказали влияние на историографию. Одной из таких интеллектуальных «прививок» стал сравнительный метод. Впрочем, историки осваивали его неохотно и нередко видели в нем путь к «поверхностным аналогиям, ведущим к сомнительным и недолговечным выводам» (с. 30).
Типичным для теоретиков истории XIX — начала XX в. было как раз недоверие к компаративистике. Его выражали по разным причинам Г. Дройзен, Э. Фриман, Ш.-В. Ланглуа, Ш. Сеньобос и неокантианцы рубежа веков. В чем же причина этого недоверия? Последовательное изложение «истории метода» в книге М.М. Крома оставляет много неясностей. Читателю приходится учиться сравнительному методу, отделяя его от концепции историографических влияний (близких к эволюционизму, диффузионизму, теориям архетипов и т.п.). А все же: было ли вызвано недоверие к сравнениям этосом научной работы историка или различные исследователи доходили «своим умом», что сравнивать — не «историческое» дело? По мнению М.М. Крома, наиболее серьезное потрясение для (и без того скудных) наработок компаративной историографии вызвано как раз теми исследованиями, в которых исторический метод выделен в особую «науку о духе» (или «идиографический метод»). Как представляется, этот тезис важен для построений М.М. Крома в целом. Отказ от сравнительных методов был даже не эффектом, а условием sine qua non существования гуманитарных наук, при том что представители «естественных наук» (в период развития естествознания еще не существовавших) отнюдь не спешили принимать неокантианство, не проявили научного интереса к этой доктрине и не собирались отказываться от различных форм историзма.
Это ценное наблюдение, позволяющее отчасти задаться вопросом, почему историки «естественных наук» на протяжении XX в. неоднократно подрывали основы устойчивых, как могло показаться сторонникам неокантианских доктрин, структур естественно-научного знания. Следуя логике М.М. Крома, можно усомниться, что «неопозитивизм» был возрождением донеокантианских древностей и ответвлением оригинального позитивизма. Например, усилия К. Поппера по сокрушению радикального историзма («историцизма») были направлены скорее на самоустранившуюся (то есть вышедшую из ряда наук, чтобы стать «науками о духе») научную область, которая для представителей естественных наук все еще была частью общей теории знания. С другой стороны, «лингвистический поворот» и развитие нарративных теорий историописания, проходившие в 1950—1960-е гг. во взаимодействии с бихевиористской психологией, структурализмом, нейрофизиологическими учениями и биохимией, плодотворно сказались на историографических трендах, несмотря на то что профессиональные историки не стремились к преодолению неокантианской догмы. По крайней мере, М.М. Кром не считает нужным об этом «промежуточном звене» упоминать, обсуждая методы социальной и социокультурной истории XX в. в отрыве от проблемы воздействия «естественных наук» на историков.
Прорыв в области исторической компаративистики описан в следующих главах первой части, при том что даже самые горячие сторонники этого (никем процедурно не раскрытого) метода сомневались в возможности такого прорыва. Он был и впрямь невозможен, потому что всякий раз прививался истории из смежных наук: из логики Дж.С. Милля, лингвистики А. Мейе, антропологии Дж. Фрэзера, социологии М. Вебера, экономической теории роста в духе У. Ростоу или теории отсталости в духе А. Гершенкрона. Чем дальше от исторической профессии, тем увереннее чувствуют себя компаративисты. И наоборот (см. цитаты П. Болдуина на с. 81, Р. Гру на с. 9 и 123, Д. Коэна на с. 129 и 136). Книга М.М. Крома намечает прямую преемственность между сравнительными техниками синтетической истории начала XX в. и социальной историей наших дней. Последователь Вебера О. Хинце и основоположник синтетического метода в историографии М. Блок, конечно, больше похожи на историков-профессионалов наших дней, чем блистательные любители, чьи имена записаны в «теории культурных типов» или «цивилизационных подходах».
Впрочем, по ходу построения преемственности между опытами сравнения прошлого и наших дней в книге звучат, как мне представляется, три дискуссионных утверждения, которых я принять не могу. Первое из них — о преемственности между «теорией культурных типов» и античными циклическими моделями. Разве не ближе истоки концепций Т. Бокля и Н.Я. Данилевского к классическому позитивизму в духе О. Конта и Г. Спенсера? Разве нужно искать «истоки» влияния на О. Шпенглера так далеко в древности, учитывая мощную германскую историографию и культурологию Античности? Разве концепция А. Тойнби не больше напоминает концепцию бихевиористов, чем демонстрирует сходства с историческими трудами Фукидида или Тита Ливия? Эти вопросы к «истокам» наиболее внушительного (прежде всего по объемам написанного) сегмента компаративистики подводят еще к одному. Не было ли сравнение в духе историко-сравнительных исследований М. Блока и Л. Февра такой особой формой компаративистики, которая не только противопоставляла себя «теории культурных типов», но и черпала свои теоретические основания в осмыслении недостатков этой теории? Нужна ли была этим маститым французским исследователям сравнительная теория, если объектами внимания для них служили скорее незаполненные или ложно понятые паттерны не только родственных, но именно диффузно сосуществующих общественных и государственных институтов? Исцеление от золотухи во Франции и в Англии — это родственные проявления одного и того же средневекового мифа (вышедшего за рамки любой классической хронологии Средних веков). Феодализм, книгопечатание, библейский атеизм тоже отражают диффузные, а не типологически сходные процессы. Они получили широкое распространение, но Блок и Февр изучали их там и тогда, где и когда эти явления распространялись стремительнее способности историка уследить за их распространением, и выбор метода между компаративистикой и генетическим анализом во всех названных случаях затруднен — и едва ли благоприятен — для компаративистики.
И, наконец, третье. Вслед за теоретиками «исторического ремесла» (инструктивные теории истории — это уже особый жанр рефлексии) историю и социологию можно понимать как две родственные дисциплины, различающиеся по интенсивности техник, а не по своей «природе» (см. с. 141). С этим согласился А. Про, но едва ли согласился бы Ж.-К. Пассерон[3]. Как и в случае с неокантианским предписанием «наук не-о-Духе», демаркация дисциплинарных полей в наши дни приглашает к диалогу, а не предписывает (каждому свое) место. Генезис «неестественной» истории и «негуманитарных» естественных наук сам по себе является плодом ангажированного взгляда, который интересно и, на мой взгляд, убедительно раскрыт в словах М.М. Крома о влиянии неокантианства: «Хотя Риккерт много писал о методологии естественных наук, едва ли его идеи как-то повлияли на развитие физики или биологии; впрочем, они явно не были адресованы натуралистам» (с. 36, см. также с. 143). Аналогичный вопрос об адресате со всей неизбежностью подстерегает и историографию «новой волны», построенную на понятиях социально-культурных наук; здесь можно назвать теорию ментальности, антропологический поворот, устную историю, публичную историю, историю дисциплинарных практик, историю телесности и т.д.[4] Может оказаться, что связь социальных историков, возродивших на очередном витке интерес к компаративистике, с синтетической историографией — это всего лишь большая амбиция присвоить себе «ничье» наследие. Мрачный образ «позитивизма» в «Идее истории» Р.Дж. Коллингвуда, ехидство Л. Февра по отношению к Л. фон Ранке сегодня прочитываются скорее как историографические факты, полемические выпады и повествовательные кредо. М. Блок не был противником позитивизма, его отношение к предшествующей науке гораздо сложнее, чем это изображалось историками «третьего поколения школы “Анналов”». Наблюдения М.М. Крома по поводу дискуссии о статье М. Блока 1928 г. как будто также движутся в русле деконструкции концепций своей эго-предыстории такими историками, как Ж. Дюби, Ж. Ле Гофф и А.Я. Гуревич.
Построение теории исторического сравнения и ее экспликация на примерах даны в двух следующих частях книги. Задача снятия конфликта между «науками о духе» и «естественными науками» в этих разделах последовательно выполнена. Наиболее актуальными для современной историографии автор признает концепции исторического сравнения, близкие, с одной стороны, к исторической социологии (Т. Шидер, Р. Бендикс, Т. Скочпол, М. Сомерс, Б. Мур, С. Роккан, Ч. Тилли). С другой стороны, вслед за Х.-Г. Хауптом формулируется идея «контрастного сравнения», которое индивидуализирует сравниваемые предметы. Впрочем, тот же Хаупт и Ю. Кокка доказывают, что между сравниваемыми объектами должно быть хотя бы минимальное сходство, причем чем больше сравниваемых случаев в исследовании, тем труднее исследователю придерживаться источников (с. 137, 148, 151, 160). Набор «кейсов» подкрепляет выдвинутую научную программу. Примеры в книге подобраны из различных сфер исторической науки — экономической, политической, социальной и культурной истории (на одном только российском примере обсуждаются концепции С.М. Каштанова, Б.Н. Флори, А.Я. Гуревича, В.Д. Назарова, А.Л. Юрганова, В. Кивельсон, Д. Островского и др.).
М.М. Кром часто ссылается на труды Х. Кэлбле, Т. Шидера, Дж. Фредриксона, Х.-Г. Хаупта, П. Болдуина, Р. Гру, и читатель может ожидать, что об этих работах, занимающих метапозицию по отношению к тексту лекций (или его значительных фрагментов), будет рассказано более подробно. Выстраивая такую генеалогию своей концепции, исследователь открывает, на мой взгляд, весьма важную дискуссионную площадку. Может оказаться (и читатель чувствует эту возможность неоднократно), что компаративная история — это всего лишь одно исследовательское усилие, растянутое во времени и совершенное узким кругом ученых. Институционализация этого усилия, как отмечено выше, происходила по принципу захвата незанятого. Допустим, однако же, что М. Блок не предшественник Ю. Кокки: их научные инструментарии несходны, но нацелены на разработку компаративного метода в историографии. Даже в этом случае усилия этих двух историков не привели к широкому принятию метода. В курсе лекций М.М. Крома показано, как в наши дни теряют эпистемологическую прозрачность сами понятия социальной истории — скажем, в дискуссии вокруг тезисов С. Рейнолдс, А.Я. Гуревича и А.Л. Юрганова о применимости понятия «феодализм» (см. с. 187—189, 209—212)[5]. И, конечно, помимо институциональных, есть тому еще одна, очень простая причина. Компаративный метод требует большой аналитической работы, на которую «нормальная» историческая наука, как и любая другая, идет с большим трудом.
Важным подспорьем для прояснения и обоснования той или иной точки зрения на задачи компаративного метода является расстановка акцентов в дискуссиях русистов. В книге это, казалось бы, факультативный сюжет, иллюстрация общих положений. Однако для читателей-историков здесь кроется еще одна трудность. Почему же в России и русистике компаративный метод не столь успешен и не столь живуч? Почему не возникло институциональных центров изучения прошлого с точки зрения компаративистики? Польза этого метода в условиях ослабления международной напряженности в 1990-х — начале 2000-х гг., открытости границ и доступности для историков неведомых ранее ресурсов нуждается в пристальном осмыслении. Лишь немногие взялись за это. Впрочем, их число все же растет.
В постсоветской России склонность к компаративистике сохраняется не только у историков-теоретиков, выходящих на широкие теоретические постановки, но и у исследователей частных вопросов прошлого. Помимо дискуссий, в которых М.М. Кром характеризует свое участие (ч. 2, гл. 4; ч. 3, гл. 3—5), можно вспомнить и ряд других. М.В. Дмитриев с начала 2000-х гг. разрабатывает в сравнительно малых «рабочих группах» (в рамках семинара) проблему религиозных и этнических параллелей в России и мире[6]. Сравнительная перспектива постоянно звучит в выступлениях и публикациях С.М. Каштанова, и одна из его последних книг целиком посвящена сравнительной истории на оси «Россия — Запад»[7]. Площадкой для компаративных интерпретаций историкам служат и признанные журналы, чем-то напоминающие по своим особенностям западные образцы: схожий одновременно с «Анналами» и «Репрезентациями» «Одиссей», чем-то близкий к «Журналу по истории идей» («Journal of the History of Ideas») «Диалог со временем». Успешно прошла по меньшей мере одна защита компаративной исторической диссертации; впрочем, ее автор, Т.В. Гимон, — академический «внук» (ученик ученика) С.М. Каштанова[8]. В этом исследовании проведено сравнение особенностей исторического сознания и жанров анналов и летописей в двух сильно удаленных друг от друга регионах эпохи Средневековья — Англии и Русской земле.
Более близкие примеры, заставляющие постоянно задаваться вопросами о взаимовлиянии (как и в построениях М. Блока о феодализме), — отношения между русскими землями Московской Руси и Европы, между Россией и Речью Посполитой и т.д.[9] Как мне представляется, аргументация М.М. Крома против концепций С.М. Каштанова и Б.Н. Флори и в пользу горизонтального сравнения государства в России конца XV — XVI в. с современными ему европейскими аналогами предпринята для уточнения методики типологических сравнений. Эта аргументация ослаблена перспективой дискуссии о сходствах между государствами и их институтами в генетической логике. Даже если сходства между государствами Ивана IV и Карла Великого не могут быть переосмыслены как результат совпадений в (развивающихся) государственных институтах эпохи, из дискуссии М.М. Крома с С.М. Каштановым можно понять прежде всего, что Каштанов проводит сопоставление в рамках формационно-стадиальных методик, тогда как Кром тяготеет к концепции сравнения близких по хронологии или одномоментных «кейсов» (с. 158—159, 214—215).
Несмотря на все недоверие к сравнениям, историки нуждаются в них. Только так, во взаимном отталкивании и сходстве удается обнаружить «другого», взгляд которого позволяет дестабилизировать беспроблемные поля интерпретации и стабильные (а по сути — закрытые и непроницаемые) культурные системы. Ориентация историографии на культурно-социальные формы, тяга к феномену непереводимости как оборотной стороне уникальности и все того же неокантианского «идиографического» подхода свойственны нашим дням. Иной раз, вчитываясь в предметные работы, далекие от компаративистики, обнаруживаешь извиняющийся тон автора или самокритику. Историк испытывает беспокойство, что «жизненный мир» его героев может оказаться хрупкой неустойчивой конструкцией, которая рухнет под взглядом со стороны. Это ощущение, на мой взгляд, точно передает Х.-У. Гумбрехт, когда пишет в своей книге «В 1926 году» об опыте «исторической симультанности», который не дает привилегий «ни одной точке зрения и ни одной наблюдательской позиции»[10]. Сравнение позволило бы нарушить границы того «жизненного мира», в котором усилие самого историка кажется минимальным. Кажется, — и кажется тем больше, чем глубже погружаешься в «свое» и утрачиваешь «другие» доступные перспективы, точки зрения и наблюдательские позиции, — что источники сами рассказывают свою историю. Источники давно ничего историку не рассказывают, но прием все еще жив.
[1] Уайт Х. Метаистория: Историческое воображение в Европе XIX в. / Пер. с англ. под ред. Е.Г. Трубиной и В.В. Харитонова. Екатеринбург, 2002. С. 23.
[2] См.: Потапова Н. Исторические журналы США: интеллектуальные трансформации последнего десятилетия // Laboratorium. 2012. № 1. С. 124.
[3] См.: Копосов Н.Е. Как думают историки. М., 2001. С. 20.
[4] О влиянии антропологического поворота наших дней на компаративистику М.М. Кром пишет также в другом своем учебном пособии: Кром М.М. Историческая антропология: Учебное пособие. 3-е изд., испр. и доп. СПб.; М., 2010. С. 187.
[5] См. также: Гуди Дж. Похищение истории. М., 2015 (рец.: НЛО. 2015. № 136. С. 311—316).
[6] См., например: Религиозные и этнические традиции в формировании национальных идентичностей в Европе. Средние века — Новое время = Religion et ethnicité dans la formation des identités nationales en Europe. Moyen Âge-Epoque moderne / Под ред. М.В. Дмитриева. М., 2008; Евреи и христиане в обществах православных стран Восточной Европы / Под ред. М.В. Дмитриева. М., 2011.
[7] См.: Каштанов С.М. Московское царство и Запад: историографические очерки. М., 2015.
[8] См.: Гимон Т.В. Ведение погодных записей в средневековой анналистике: (Сравнительно-историческое исследование). Дисс. … канд. ист. наук. М., 2001.
[9] См., например: Grala H. Człowiek wobec władzy na Rusi Moskiewskiej (XIV—XVI w.) // Człowiek w społeczeństwie średniowiecznym. Warszawa, 1997. S. 405—436; Idem. Diacy i pisarze. Wczesnonowożytny aparat władzy w Państwie Moskiewskim i Wielkim Księstwie Litewskim (XVI — pocz. XVII w.) // Modernizacja struktur władzy w warunkach opóźnienia. Europa Środkowa i Wschodnia na przełomie średniowiecza i czasów nowożytnych. Warszawa, 1999. S. 73—91.
[10] Гумбрехт Х.-У. В 1926 году: На острие времени / Пер. с англ. Е. Канищевой. М., 2005. С. 491. P. 63.