(пер. с англ. Александра Слободкина)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 5, 2016
Перевод Александр Слободкин
*
Orlando Patterson. The Two Conceptions of Social Death
Орландо Паттерсон (Гарвардский университет; профессор социологии кафедры социологии; PhD) opatters@fas.harvard.edu.
УДК: 326+342.721+347.167+94
Аннотация:
Орландо Паттерсон рассматривает рабство как особого рода социальные отношения — различные формы социальной смерти. Он выделяет два типа этих отношений: интрузивный и экструзивный. Согласно интрузивной концепции социальной смерти, раб — это ритуальное воплощение внутреннего врага, «домашний враг», чужой, захваченный в плен. Согласно экструзивной концепции, раб — это свой, член общины, утративший статус и исключенный из нее, поскольку считалось, что он теперь неспособен соответствовать минимальным юридическим или социально-экономическим нормам поведения. При интрузивном типе раб не воспринимался своим, потому что изначально был чужаком; при экструзивном типе раб был чужаком, потому что больше не являлся своим. В первом случае речь шла о внешнем изгнании, вторжении в иное общество, во втором же — об изгнании внутреннем, в котором раб утрачивал статус члена сообщества.
Ключевые слова: раб, рабство, социальная смерть, чужой, враг, пленник, изгой
Orlando Patterson (Harvard University; John Cowles professor of sociology, Department of Sociology; PhD) opatters@fas.harvard.edu.
UDC: 326+342.721+347.167+94
Abstract:
Patterson looks at slavery as a special kind of social relationship — as various forms of social death. He highlights two types of this relationship: intrusive and extrusive. In the intrusive version of social death, the slave is the ritualized embodiment of an internal enemy, a “domestic enemy,” an other taken captive. In the extrusive version, the slave is “one of us,” a member of the collective who has lost status and is excluded from it, since it is thought that s/he is no longer capable of adhering to the minimal legal or socio-economic behavioral norms. With intrusive social death, the slave was never thought of as “one of us,” because s/he was an outsider from the outset; with the extrusive type, the slave is an outsider because s/he is no longer one of us. In the first case, correspondingly, the slave is subject to external proscription, invasion of a foreign society, while in the second case we are dealing with internal proscription, whereby the slave loses his/her status as a member of the community.
Key words: slave, slavery, social death, other, enemy, captive, outcast
Если раб переставал быть частью общины, если у него не было общественных связей вне своего хозяина, кем же он был? Первоначально почти в любом рабовладельческом обществе раб определялся как человек, мертвый в социальном смысле. Клод Мейясу и его коллеги весьма основательно изучили этот аспект рабства. Они отказались от упрощенного материалистического взгляда, не учитывавшего эту проблему и, по сути, даже не признававшего ее существования [Meillassoux 1975: 11—26]. Со структурной точки зрения Мейясу утверждает, что рабство нужно рассматривать как процесс, включающий несколько переходных фаз. Раб жестоко оторван от своей среды. Он десоциализирован и деперсонифицирован. Этот процесс социального несуществования составляет первую — по сути, внешнюю — фазу порабощения. Следующая фаза включает внедрение раба в социум своего хозяина, но, парадоксальным образом, в качестве несущества. Это объясняет важность законов, обычаев и идеологий для представления рабского положения. Обобщая собственные взгляды, а также взгляды своего коллеги Мишеля Изара, Мейясу пишет:
Кажется, что пленник всегда носит печать первичного, неизгладимого порока, вечно играющего роль в его судьбе. Это, по словам Изара, разновидность «социальной смерти». Его никогда нельзя будет вернуть к жизни, поскольку, невзирая на некоторые обманчивые примеры (сами по себе поучительные) воображаемого возрождения, раб навсегда останется нерожденным существом (non-né) [Meillassoux 1975: 20—21].
Этот анализ очень ценен, несмотря на то что в нем есть преувеличения. Он уводит в сторону или, во всяком случае, способен приводить к заблуждениям, главным образом из-за чрезмерного акцента на внешних источниках и на завоевании как первоначальном акте порабощения. Неверно, что «состояние рабства никогда не следует из внутреннего процесса социальной дифференциации». Здесь Мейясу слишком ограничивает себя своим опытом исследований в Западной Африке, подобно тому как более ранний французский теоретик Анри Леви-Брюль пришел к тому же заключению лишь на основе рабства в Древнем Риме [Lévy-Bruhl 1960]. Рабство у первобытного народа гуахиро в Венесуэле, повсеместное рабство в Корее с периода Корё почти до конца династии Ли, крепостное право в России XVII—XVIII веков — это три вида рабства, существовавшего в разном историческом контексте и принимавшего очень разные формы в результате процесса внутренней дифференциации.
Почти в любом рабовладельческом обществе, существовавшем до Нового времени, по крайней мере часть рабов происходила из местного населения. Их положение ничем не отличалось от положения трагически оторванных от родных мест товарищей по несчастью. Иным, однако, был способ их социальной смерти. Мне представляется, что существовали два способа ее репрезентации и «объяснения» в культуре в зависимости от того, какой тип порабощения первоначально преобладал. Там, где наиболее ранний и преобладавший в тот момент тип порабощения был внешним, путь представления социальной смерти в культуре я назову интрузивным, и, вероятнее всего, он оставался таковым и позднее, когда большинство рабов уже набиралось из местного населения. Второй путь можно назвать экструзивным, и он тоже определялся тем видом порабощения, который доминировал на первом этапе. Он оставался неизменным даже при позднейшем переходе к внешним источникам.
При интрузивном способе репрезентации социальной смерти раб являл собою ритуальное воплощение внутреннего врага, «домашнего врага», как он был известен в средневековой Тоскане [Origo 1955]. Он не был и не мог быть своим, являясь продуктом враждебной, чужой культуры. С одной стороны, он был живым вызовом местным богам, самозванцем в сакральном пространстве (космизированном круге, как сказал бы Мирча Элиаде, определяющем принадлежность к общине) [Eliade 1959: 20—65]. Взгляды индейцев района белла-кула в Британской Колумбии и жителей острова Ниас в Индонезии не только почти совпадают, но вообще характерны для всех народов. Индейцы белла-кула любили говорить, что «первые люди пришли на землю без рабов», а Томас Форсайт Макилрайт поясняет:
Для индейцев белла-кула, все еще считающих, что силы человека на земле в значительной степени зависят от родового мифа, величайшее несчастье раба основывается на отсутствии у него дома предков, а значит, и прав. <…> Раб был чужаком в чужой стране, не имевшим поддержки в виде цепи предков, уходящей корнями в начало времен [McIlwraith 1948: 159].
Подобным образом, согласно Питеру Сузуки, у жителей острова Ниас рабы не упоминаются ни в каких мифах предков, не имеют места на мировом древе, а значит, у них нет религии и, следовательно, места в мироздании. У них нет ни прошлого, ни будущего, они живут как могут, отданные на милость своих хозяев. Они живут на краю мира, почти что приравненные к животным [Suzuki 1959: 45].
С другой стороны, раб символизировал поверженного врага, могущество местных богов, высшее достоинство рода. Поскольку в этом способе репрезентации социальной смерти он ассоциировался с врагом, то неудивительно, что рабство имело ассоциации с армией и что связанная с ним терминология во многих подобных обществах носила военный оттенок. Среди индейцев квакиютль (квакиутл), живущих на северо-западном побережье Америки, «раб обозначается элементом q’.aku q’.ak’o, в основе которого лежит корень q!ak’, что означает — “отрезать голову”» [Аверкиева 1941: 64]. Ю.П. Аверкиева замечает:
Существовавший, наряду с рабством, обычай отрезать головы убитых противников и привозить их в виде трофеев свидетельствует о том, что враги, которым в далеком прошлом отрезали головы, ибо рабам не было еще места в обществе, позже стали обращаться в рабство… [Аверкиева 1941: 64].
Племя ашанти в Западной Африке, подобно народам древней Месопотамии, называло врагов иностранцами. В самом деле, слово адонке — общее название для раба в языке ашанти — служило для обозначения всех иностранцев с севера, а в третьей династии Ура слово для обозначения раба буквально обозначало также мужчину или женщину с гор, откуда происходили первые рабы[1].
Этимология греческого слова «рабство», дулос, по-прежнему остается загадкой, но, несмотря на сугубо коммерческий характер греческого рабства в классический период и тот факт, что начиная с VI века до н.э. подавляющее большинство рабов чаще покупали на рынках, чем брали в плен, государство управляло институтом рабовладения в лице военного архонта[2]. Римский опыт был еще более показательным. П.Р.К. Уивер в рассуждении на тему папства (servus vicarius) говорит, что этот термин, «как и многое в терминологии римского рабовладения (курсив мой. — О.П.), происходит из военной терминологии и организации»; общим обозначением раба было слово «пленник» (captivus) [Weaver 1964: 118]. Римское право полностью отражало интрузивную концепцию раба. Римляне, взятые в плен врагом, теряли все права римских граждан, однако в случае удачного побега и возвращения домой к ним применялся принцип постлиминиума (postliminium): их полностью восстанавливали в правах, но накладывали на них некоторые ограничения и иногда, в случае освобождения за деньги, обязывали возместить выкуп [Buckland 1908: 291—312]. Идея социальной смерти также была прямо отражена в римском праве. Раб был pro nullo. Из комедий Плавта и Теренция мы также узнаем, что раб не знает ни отца, ни отечества [Spranger 1961: 65].
Рабство у древних евреев по закону и на практике как в древние, так и в средневековые времена было крайне интрузивным. Евреи в библейские времена могли стать и действительно становились рабами, но раб как таковой считался квинтэссенцией внутреннего врага. В Левите мы находим следующее:
А чтобы раб твой и рабыня твоя были у тебя, то покупайте себе раба и рабыню у народов, которые вокруг вас; также и из детей поселенцев, поселившихся у вас, можете покупать, и из племени их, которое у вас, которое у них родилось в земле вашей, и они могут быть вашей собственностью; можете передавать их в наследство и сынам вашим по себе, как имение; вечно владейте ими, как рабами (Лев. 25:44—46).
По Маймониду, на чужеземного раба «можно приобрести право владения, как на землю», а несовершеннолетний «подобен скоту, и можно приобрести его во владение так же, как приобретается скот» [Maimonides 1951: 809][3].
Средневековое христианство с самого раннего времени определяло всех язычников и безбожников, сопротивлявшихся крещению, как врагов, справедливо подлежавших порабощению, если их возьмут в плен на войне. Подобно древним евреям, средневековые христианские народы разрешали порабощение других христиан и не считали, что хозяева должны освобождать рабов в случае их обращения в истинную веру [Keen 1965: 137; Davis 1966: 48, 100—101].
Но чистейшее выражение интрузивной концепции социальной смерти мы находим именно в исламской религиозной и общественной мысли. Иностранец, враг и неверный были чужаками, пригодными лишь для рабского труда после военного похода, и воплощали собой внутреннего врага. По закону мусульманину не разрешается обращать в рабство единоверцев, хотя, как будет показано далее, находилось много способов обойти этот запрет. В исламской мысли был твердо закреплен образ раба как захваченного в плен врага и внедренного чужака в состоянии социальной смерти. Наиболее частым выражением для рабынь в Коране является фраза «то, чем владеет твоя правая рука». Раб — это прежде всего «человек, взятый в плен на войне или уведенный силой из враждебного государства, во время пленения являвшийся безбожником» [Roberts 1925: 54]. Али Абд Эльвахед утверждал, что, в отличие от преимущественно этнической специфичности рабов, присутствовавшей в западных рабовладельческих обществах, как древних, так и современных, соответствующая концепция в исламском мире была основана на религиозных различиях. Он признавал, что и в политическом, и в юридическом мышлении арабов присутствовали отчетливые расистские черты, но настаивал, что в своем «коллективном выражении» рабство было результатом пленения врагов в справедливых войнах против неверных [Abd Elwahed 1931: 139, 166—167]. Майкл Гарфилд Смит также подчеркивал это различие в интерпретации рабства среди рабовладельцев в исламском мире и в Вест-Индии [Smith 1965]. Недавно Пол Лавджой обратил внимание на необходимость делать различие между идеологией и практикой в интерпретации рабства среди исламских народов [Lovejoy 1980]. Помимо проблемы смешения идеологии и реальности, чрезмерный упор на религиозном характере исламского способа представления социальной смерти раба обычно заслоняет более важный элемент: то общее, что присутствует и в западной, и в исламской интерпретациях, — их интрузивность.
Резкий контраст с интрузивной демонстрирует экструзивная концепция смерти. Здесь доминирующий образ раба — это свой, утративший статус, отныне не относящийся к общине и исключенный из нее, так как более не способен соответствовать минимальным юридическим или социально-экономическим нормам поведения. Терпящий нужду также включался в эту группу, поскольку он, пусть и не совершив, вероятно, формального преступления, демонстрировал неспособность к самостоятельному выживанию, а это воспринималось как знак врожденной непригодности и божественного нерасположения. Типичный пример экструзивной концепции социальной смерти среди первобытных народов — гуахиро в Венесуэле, среди которых рабство было преимущественно «следствием нарушения норм общественного уклада» [Gutiérrez de Pineda 1950: 172]. Среди более развитых древних цивилизаций интрузивное рабство было у ацтеков, египтян и китайцев. Хотя ацтеки и захватывали большое количество военнопленных, но использовали их в религиозных церемониях или куда-либо переселяли. Рабство считалось внутренним делом, а рабом становился падший в результате обнищания или преступления [Bosch García 1944: 22]. В Египте во времена фараонов терминология рабства резко отличалась от терминологии в ранней Месопотамии, потому что не определяла раба как иностранца. Она в точности отражала внутренний источник рабства и тот факт, что оно возникло прежде всего в результате обнищания. У египтян, как ясно показывает Абд Аль-Мухсин Бакир, статус раба приравнивался к социальной и юридической смерти [Bakīr 1952, ch. 2]. Именно этот статус присваивался пленникам-рабам. Важно, что египетское слово, обозначающее пленника, в буквальном переводе значит «живой мертвец» [Wiesdorf 1952: 63]. Китай на протяжении долгой документированной истории твердо придерживался экструзивной концепции рабства. Раб воспринимался как преступник, а военнопленный в случае порабощения юридически и идеологически приравнивался к внутреннему преступнику [Pulleyblank 1958].
Ни в одном из вышеперечисленных обществ мы не обнаруживаем по-настоящему крупных масштабов рабства, поэтому можно задаться вопросом: не возникает ли экструзивный тип рабства лишь в обществах, в которых оно не получило ярко выраженного структурного значения? Однако это не так. Есть два примера развитых обществ, сильно зависевших от рабовладения, где институт рабовладения был представлен экструзивно. Это Корея периода правления династий Корё и Ли и Россия с конца XVII и почти до конца XVIII века.
Хотя это часто остается неизвестным даже для специалистов по рабству, и в Корее, и в России рабы активно использовались не только в экономическом секторе, но и в управлении, а доля рабов среди населения Кореи в отдельные периоды достигала 30%[4].
В период династии Корё в Корее рабовладение имело «моральный <…> смысл» [Passin 1956/1957: 198]; рабы были людьми, утратившими милость небес. В 1300 году правитель Кореи Чхуннёль был обеспокоен проектом китайца Но Ли Чжи Су реформировать рабовладельческую систему. Монарх объяснил это следующим образом: «Наши предки учили нас, что эти рабские элементы относятся к другой расе и потому им невозможно стать обычными людьми. Нарушить завет наших предков означало бы подвергнуть опасности наш социальный порядок» [Passin 1956/1957: 198]. Спустя пятьсот лет эта концепция практически не изменилась. Сьюзан Шин и Эдуард У. Вагнер, изучая данные переписи населения конца XVII века, обнаружили, что социальная мобильность «преимущественно была направлена вниз» и раб, находившийся на самом низком уровне иерархии, в основном опускался туда с более высокого социального уровня[5].
Еще один пример экструзивного рабовладельческого общества мы находим в России. Один из самых первых сводов законов, касающихся рабства, относится ко второй половине XII века [Vernadsky 1944: 81—82]. Согласно закону, можно быть попасть в рабство тремя путями, и важно, что среди них нет обращения в рабство военнопленных. Последнее озадачивало российских историков, для объяснения предполагаемого умолчания выдвигалось множество теорий, самая распространенная из которых объясняла это тем, что закон описывал лишь случаи, когда человек становился рабом вследствие собственных действий. Возможно, это объяснение является правильным, но настолько же вероятной представляется и другая интерпретация: как в Китайской империи обращенный в рабство военнопленный приравнивался по статусу к ставшему рабом в наказание за совершенное убийство, так же и в Киевской Руси пленник вполне мог быть переопределен в терминах доминирующей экструзивной концепции раба как потерявшего статус «своего».
Еще более показательны споры вокруг коннотации слова «изгой». Это понятие относилось к чужим и вольноотпущенникам, но, что важно, его основное значение — «человек, потерявший прежний статус и нуждающийся в особой защите». В этом понимании оно применялось к царским детям, сиротам и разорившимся купцам так же, как и к обнищавшим бывшим рабам и чужеземцам [Vernadsky 1944: 88—92]. Таким образом, видно, что скорее чужеземцы приравнивались к низко павшим «своим», чем наоборот.
После практически полного исчезновения к началу XVII века рабство снова стало распространяться в эпоху Петра I, и этот процесс продолжался, пока Россия не стала одним из крупнейших европейских рабовладельческих государств (включая государства Нового Света). Однако она оставалась уникальной среди европейских рабовладельческих систем из-за высокоэкструзивной модели рабства. Как и в Китайской империи, рабство в России было тесно связано с системой наказаний, а раб приравнивался к человеку, совершившему убийство. Не все преступники становились рабами — лишь каторжники и поселенцы, пожизненно приговоренные к тяжкому труду и принудительному переселению, были общественными рабами в полном смысле слова. «Обе эти категории по приговору лишались всех гражданских прав. Они не являлись людьми в глазах закона; их собственность передавалась наследникам; их жены могли заново выйти замуж, поскольку все семейные связи объявлялись приговором недействительными» [Sellin 1976: 121].
Экструзивный тип рабства применялся и к личным рабам, служившим своим хозяевам в городах. Выше мы рассматривали, как три монотеистических религии закрепляли интрузивную концепцию рабства. Следовательно, крайне важно, что Россия была единственной христианской страной, где церковь не способствовала определению раба как обращенного неверного. Согласно Ричарду Хелли, православная церковь осуждала, но на самом деле поощряла порабощение одних православных другими и не выступала против порабощения православных представителями других религий. Это особенно поражает, когда мы осознаем, что в Московской Руси национальное сознание выражалось в основном в религиозных категориях и православная церковь играла центральную роль в подъеме и консолидации государства [Hellie 1982].
Рабство в России носило крайне экструзивный характер, раб никогда не рассматривался как внутренний враг, а считался потерявшим более высокий статус. Идеологизация различий между рабами и свободными гражданами не нуждалась в помощи религии, а определяла пропасть между этими двумя группами посредством того, что Хелли называет «искусственными барьерами». Один из таких барьеров наиболее показателен. Рабовладельцы придумывали генеалогию, согласно которой их род восходил к иностранным предкам. Они утверждали, что являются потомками благородных иностранных родов, царствовавших над другими народами [Hellie 1982]. Почти все эти утверждения были ложными, но примечательно, что русские крепостники, вместо того чтобы определять своих крепостных как пленных иностранцев на своей земле, выбирали в точности противоположный способ определения себя как иностранцев благородного происхождения. Это находится в полном соответствии с экструзивной концепцией рабства, в которой раб — один из сограждан, потерявший статус.
Подводя итоги разговора о двух концепциях рабства как социальной смерти, можно сказать, что при интрузивном типе раб не воспринимался как свой, потому что изначально был чужаком, а при экструзивном типе раб превращался в чужака, потому что (больше) не являлся своим. В первом случае речь шла о внешнем изгнании, вторжении в иное общество, во втором же — об изгнании внутреннем, в котором раб утрачивал статус члена сообщества. Один терял все, потому что был врагом; другой становился врагом, потому что терял все. У одних, как в Китае в период правления северных династий, военнопленные были крупнейшим источником рабской силы и сохранялось представление о рабах как о падших членах общества, преступниках. У других же — как в династической Месопотамии вплоть до 3-й династии Ура, где большинство рабов уже составляли местные, — бытовало интрузивное понимание рабов как разбитых противников, как людей «с гор».
Именно превалирование одной из этих концепций рабства там, где мы могли бы ожидать другой модели, и объясняет многие кажущиеся загадочными аспекты изучения проблемы рабства. Позвольте пояснить это на важном примере. Почти все, кто пишет и читает о рабстве в Европе и Америке, полагают, что на севере Западной Европы оно было отменено к концу Средневековья. Однако во Франции, Испании, Англии и Нидерландах с середины XV до XIX века развивалась и процветала жестокая форма порабощения одних европейцев другими. Это было рабство как наказание — от галер, замененных позднее на каторжные тюрьмы (the Bagnes), до уголовного рабства на общественных работах. И то, и другое являлось рабством во всех смыслах слова. Оно появилось в качестве замены смертной казни, когда в Европе еще не было системы тюрем, способной принять огромное число осужденных за убийство. Растущее число этих преступлений в основном было результатом перемен в том, какие деяния следовало считать уголовно наказуемыми. Находится все больше подтверждений тому, что изменение юридического определения преступления и последовавший рост числа приговоренных к рабству определялись необходимостью выполнения определенных работ[6].
Поистине поразительно, что европейские ученые либо пренебрегали этим аспектом, либо, заметив его, считали его чем-то иным, нежели рабство. Было бы слишком легко объяснить причины такого отношения заговором молчания или, еще хуже, намеренной попыткой исказить исторические факты. Мне представляется, что причина заключается в том, что западному интеллектуальному сознанию не удавалось осознать закономерные явления из-за повсеместного распространения интрузивной концепции рабства. Схожим образом можно объяснить игнорирование западноевропейскими учеными современного рабства в России. Тот, кто представляет себе экструзивную концепцию рабства, легко узнает его в рабстве на галерах и на каторге. Когда король Франции обратился с посланием к своим судебным властям, призывая их отправлять на галеры «всех злодеев <…>, заслуживающих смертной казни или телесного наказания, а также всех, кто, по их мнению, не подлежит исправлению и ведет дурную жизнь» [Sellin 1976: 47], он призывал к увеличению числа государственных рабов в точности так же, как сделал бы это восточный или российский монарх. Единственное отличие состояло в том, что восточный или российский правитель понимал бы, что он требует большего числа рабов, и не испытывал бы никаких колебаний по этому поводу, в то время как французский король со своим интрузивным взглядом на рабство либо искренне верил в то, что просит о новом типе труда, либо убедил себя в этом для самоуспокоения[7].
Пер. с англ. Александра Слободкина
Библиография / References
[Аверкиева 1941] — Аверкиева Ю.П. Рабство у индейцев Северной Америки. М.; Л.: Издательство АН СССР, 1941.
(Averkieva Yu.P. Rabstvo u indeytsev Severnoy Ameriki. Moscow; Leningrad, 1941.)
[Abd Elwahed 1931] — Abd Elwahed A. Contribution à une théorie sociologique de l’esclavage. Paris: Mechelinck, 1931.
[Bakīr 1952] — Bakīr A.M. Slavery in Pharaonic Egypt. Cairo: L’Institut français d’archéologie orientale, 1952.
[Bosch García 1944] — Bosch García C. La esclavitud prehispanica entre los Aztecas. Mexico City: Colegio de Mexico; Centro de Estudios Históricos, 1944.
[Buckland 1908] — Buckland W.W. The Roman Law of Slavery. Cambridge: Cambridge University Press, 1908.
[Davis 1966] — Davis D.B. The Problem of Slavery in Western Culture. Ithaca, N.Y.: Cornell University Press, 1966.
[Eliade 1959] — Eliade M. The Sacred and the Profane. New York: Harvest Books, 1959.
[Finley 1960] — Finley M.I. Was Greek Civilization Based on Slavery? // Slavery in Classical Antiquity: Views and Controversies / Ed. by M.I. Finley. Cambridge: W. Heifer and Sons, 1960. P. 53—72.
[Gutiérrez de Pineda 1950] — Gutiérrez de Pineda V. Organización social en la Guajira. Bogota: Instituto Etnologico Nacional, 1950.
[Han Woo-Keun 1970] — Han Woo-Keun. History of Korea. Seoul: Eul-Yoo Publishing Co., 1970.
[Hatada 1969] — Hatada T. A History of Korea. Santa Barbara: ABC-Press, 1969.
[Hellie 1976] — Hellie R. Recent Soviet Historiography on Medieval and Early Modern Russian Slavery // Russian Review. 1976. Vol. 35. № 1. P. 1—32.
[Hellie 1982] — Hellie R. Slavery in Russia, 1475—1725. Chicago: University of Chicago Press, 1982.
[Keen 1965] — Keen M. The Laws of War in the Late Middle Ages. London: Routledge; Kegan Paul, 1965.
[Lévy-Bruhl 1960] — Lévy-Bruhl H. Théorie de l’esclavage // Slavery in Classical Antiquity: Views and Controversies / Ed. by M.I. Finley. Cambridge: W. Heifer and Sons, 1960. P. 151—169.
[Lovejoy 1980] — Lovejoy P. Conceptions of Slavery in the Nineteenth Century Sokoto Caliphate: [Paper presented at the Conference on the Ideology of Slavery in Africa, York University, Toronto, April 3—4, 1980].
[Maimonides 1951] — Maimonides. The Code: Book Twelve; The Book of Acquisition / Ed. by I. Klein. New Haven: Yale University Press, 1951.
[McIlwraith 1948] — McIlwraith Th.F. Bella Coola Indians. Vol. I. Toronto: University of Toronto Press, 1948.
[Meillassoux 1975] — Meillassoux C. L’esclavage en Afrique précoloniale. Paris: François Maspero, 1975.
[Mintz 1979] — Mintz S.W. The Dignity of Honest Toil: A Review Article // Comparative Studies in Society and History. 1979. Vol. 21. № 4. P. 558—566.
[Origo 1955] — Origo I. The Domestic Enemy: The Eastern Slaves in Tuscany in the Fourteenth and Fifteenth Centuries // Speculum. 1955. Vol. 30. № 3. P. 321—366.
[Passin 1956/1957] — Passin H. The Paekchŏng of Korea: A Brief Social History // Monumenta Nipponica. 1956/1957. Vol. 12. № 3/4. P. 195—240.
[Pulleyblank 1958] — Pulleyblank E.G. The Origins and Nature of Chattel Slavery in China // Journal of the Economic and Social History of the Orient. 1958. Vol. 1. № 2. P. 204—211.
[Radbruch 1950] — Radbruch G. Der Ursprung des Strafrechts aus dem Stande der Unfreien // Radbruch G. Elegantiae juris criminalis. Basel: Verlag für Recht und Gesellschaft, 1950. P. 1—12.
[Rattray 1929] — Rattray R.S. Ashanti Law and Constitution. Oxford: Clarendon Press, 1929.
[Roberts 1925] — Roberts R. The Social Laws of Qoran. London: Williams & Norgate, 1925.
[Rusche, Kirchheimer 1939] — Rusche G., Kirchheimer O. Punishment and Social Structure. New York: Columbia University Press, 1939.
[Sellin 1976] — Sellin J.Th. Slavery and the Penal System. New York: Elsevier, 1976.
[Shin 1973] — Shin S.S. Land Tenure and the Agrarian Economy in Yi Dynasty Korea: 1600—1800: PhD dis. Cambridge, Mass.: Harvard University, 1973.
[Shin 1974] — Shin S.S. The Social Structure of Kúmhwa County in the Late Seventeenth Century // Occasional Papers on Korea. 1974. Vol. 1. P. 9—35.
[Siegel 1947] — Siegel B.J. Slavery during the Third Dynasty of Ur // Memoirs of the American Anthropological Association. 1947. Vol. 66. P. 1—54.
[Smith 1965] — Smith M.G. Slavery and Emancipation in Two Societies // The Plural Society in the British West Indies / Ed. by M.G. Smith. Berkeley: University of California Press, 1965. P. 116—161.
[Somerville 1974] — Somerville J. Success and Failure in Eighteenth Century Ulsan: A Study in Social Mobility: PhD dis. Cambridge, Mass.: Harvard University, 1974.
[Spranger 1961] — Spranger P.P. Historische Untersuchungen zu den Sklavenfiguren des Plautus und Terenz. Wiesbaden: Akademie Mainz, 1961.
[Suzuki 1959] — Suzuki P. The Religious System and Culture of Nias, Indonesia. The Hague: Uitgeverij Excelsior, 1959.
[Unruh 1978] — Unruh E.S. Slavery in Medieval Korea: PhD dis. New York: Columbia University, 1978.
[Vernadsky 1944] — Vernadsky G. Three Notes on the Social History of Kievan Russia // Slavonic Review. 1944. Vol. 3. № 4. P. 81—92.
[Wagner 1974] — Wagner E.W. Social Stratification in Seventeenth-Century Korea: Some Observations from a 1663 Seoul Census Register // Occasional Papers on Korea. 1974. Vol. 1. P. 36—54.
[Weaver 1964] — Weaver P.R.C. Vicarius and Vicarianus in the Familia Caesaris // Journal of Roman Studies. 1964. Vol. 54. № 1-2. P. 117—128.
[Weisser 1979] — Weisser M.R. Crime and Punishment in Early Modern Europe. Sussex: Harvester Press, 1979.
[Westermann 1955] — Westermann W.L. The Slave Systems of Greek and Roman Antiquity. Philadelphia: American Philosophical Society, 1955.
[Wiesdorf 1952] — Wiesdorf H. Bergleute und Hüttenmänner im Altertum bis zum Ausgang der römischen Republik: Ihre wirtschaftliche, soziale und jurististische Lage. Berlin: Akademie-Verlag, 1952.
* Текст печатается по изданию: Patterson O. The Two Conceptions of Social Death // Patterson O. Slavery and Social Death: A Comparative Study. Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 1982. P. 38—45. Публикуется с согласия правообладателя © Harvard University Press.
[1] Об ашанти см.: [Rattray 1929: 29]; об Уре: [Siegel 1947]. Изучив имеющиеся данные, Бернард Дж. Сигел пишет: «Таким образом, можно заключить, что раннее понятие “раб” было единым с понятием “иностранец”» [Siegel 1947: 8—9]. Такая формулировка сохранялась и тогда, когда подавляющее большинство рабов уже происходило из местных обедневших семей. Об источниках рабской силы см.: [Siegel 1947: 9—27].
[2] О словах, обозначающих рабов, и их источниках см.: [Westermann 1955: 5—12]; см. также: [Finley 1960: 54].
[3] О законах, касающихся рабов-язычников, у Маймонида см.: [Maimonides 1951: 264—282].
[4] Крупнейшее исследование о Корее периода Корё на английском языке: [Unruh 1978]. Два полезных курса общей истории, в которых уделяется внимание рабству этого периода: [Hatada 1969; Han Woo-Keun 1970]. Главные исследования о династии Ли на английском языке: [Shin 1973; Somerville 1974; Wagner 1974]. Другие работы, включая некоторые на корейском языке (переведенные для автора), указаны в ссылках в следующих частях книги (главой из которой в оригинале является публикуемая статья. — Примеч. ред.). Важнейшая работа на английском языке о рабстве в России: [Hellie 1982]; см. также: [Hellie 1976]. Особый интерес представляют работы [Vernadsky 1944; Sellin 1976] (хотя вторая из них и основана полностью на вторичных источниках).
[5] В дополнение к работам [Shin 1973; Wagner 1974] см.: [Shin 1974].
[6] В этих утверждениях я опираюсь на несколько работ, в особенности на: [Sellin 1976; Weisser 1979]. Работа Дж. Торстена Селлина — это преимущественно развитие тезиса, что «потребности рынка труда формировали систему наказания и длительное время определяли ее трансформацию более или менее независимо от современных теорий наказания». Этот тезис был разработан в двух более ранних работах: [Rusche, Kirchheimer 1939; Radbruch 1950]. См. также: [Mintz 1979].
[7] Не все современные реформаторы системы наказаний пытались замаскировать тот факт, что наказание, предлагаемое ими в качестве замены смертной казни, являлось чистым и неприкрытым рабством. Так, благородный миланский реформатор системы наказаний Чезаре Беккариа во влиятельном трактате «О преступлениях и наказаниях» (1764) прямо утверждал, что предлагаемая им альтернатива смертной казни — «пожизненное рабство» [Sellin 1976: 65—69].