(пер. с англ. Татьяны Пирусской)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 4, 2016
Перевод Татьяна Пирусская
Марк Д. Стейнберг (Иллинойсский университет, Урбана-Шампейн; профессор кафедры истории; PhD) steinb@illinois.edu.
УДК: 303.01+304.2+304.5+930.2
Аннотация:
В дискуссии собраны десять откликов на статью Майкла Дэвид-Фокса «Модерность в России и СССР: отсутствующая, общая, альтернативная или переплетенная?», представляющих достаточно широкую палитру мнений. В центре дискуссии — вопрос о советской и постсоветской модерности как таковой: была ли она в России в принципе, и если да, то в каком виде и качестве? Фактически каждый из участников дискуссии предлагает свой вариант концепции модерности и свое ви´дение того, что представляет собой российская модерность (либо аргументирует позицию, согласно которой о «модерности» применительно к России и СССР говорить некорректно). При этом не меньше внимания авторы откликов уделяют и историографии (пост)советской модерности, которая была основным объектом исследования в статье Дэвид-Фокса.
Ключевые слова: модерность, современность, историография, Россия, Российская империя, СССР, Майкл Дэвид-Фокс
Mark D. Steinberg (University of Illinois at Urbana—Champaign; professor, Department of History; PhD) steinb@illinois.edu.
UDC: 303.01+304.2+304.5+930.2
Abstract:
The ten responses gathered here in response to Michael David-Fox’s article Russian—Soviet Modernity: None, Shared, Alternative, or Entangled? represent a broad diversity of opinions. The discussion centers around the question of Soviet and post-Soviet modernity as such: did Russia have a modernity at all, and if yes, then in what form and of what quality? Each participant in the discussion suggests his or her own conception of modernity and vision of what Russian modernity looks like (or argues that there can be no discussion of “modernity” in connection with Russia or the USSR). Meanwhile, the respondents also comment at length on the historiography of (post-)Soviet modernity, the starting point for David-Fox’s article in the first place.
Key words: modernity, historiography, Russia, the Russian Empire, the USSR, Michael David-Fox
С тех пор как Шарль Бодлер впервые настоял на обозначении словом «современность» / «модерность» (modernité) не только настоящего времени, но и определенной формы и опыта социальной жизни, концепция «модерности» оставалась интригующим и вместе с тем неуловимым и спорным предметом изучения. Сам Бодлер смело назвал modernité «эфемерной, неуловимой и полной случайностей». Это определение можно было бы применить и к обсуждаемой истории этого понятия во всей его разноречивости. Майкл Дэвид-Фокс в блестяще написанном критическом эссе присоединяется к этим неутихающим спорам, рассматривая существующие подходы к определению и интерпретации модерности среди англоязычных специалистов по истории России, в первую очередь — по раннему советскому периоду.
Можно не согласиться с выбором историографических источников и задаться вопросом, какое влияние имело бы изменение этой подборки на аргументацию Дэвид-Фокса. Он признает, что «не претендует на всеохватность, но старается приводить яркие и наглядные примеры», исходя из «собственного поля деятельности». Обращаясь к англоязычной историографии «российско-советской модерности», он говорит в основном об исследователях, чьи работы посвящены 1920—1930-м годам, и в особенности американских историках. Не могу не задуматься (здесь я апеллирую к своему полю деятельности и опыту историка), насколько иным мог бы быть его анализ и даже как могли бы быть удовлетворены некоторые из его критических замечаний в адрес существующей историографии, если бы он уделил больше внимания, например, исследованиям по дореволюционной российской модерности — весьма значимым работам о городской жизни, потреблении, культуре низших слоев общества и массовой культуре, журналистике, гендере и сексуальности, эмоциях, преступности, медицине, религии и империи, если перечислять лишь некоторые из затронутых за последнее время тем. На самом деле — предупреждая основной довод Дэвид-Фокса — многие исследования, посвященные позднеимперскому периоду российской истории, непосредственно касаются проблемы сложных взаимодействий России с транснациональными типами модерности, вопроса о том, как российское общество в целом и отдельные граждане приспосабливали, отвергали, видоизменяли и создавали модерность. То же самое можно сказать о недавних исследованиях раннего советского периода. Даже ограничив поле зрения англоязычными работами по 1920-м годам, мы наталкиваемся на существенную полемику о гендере, этнической принадлежности, расе, поколениях, труде, империи, границах, пространствах и перемещениях, в рамках которой подробно рассматривается, как советские люди ориентировались в мире взаимосвязанных глобальных модерностей. Отчасти это подразумевается в эссе Дэвид-Фокса, однако большей частью это тенденции, которые он не считает «яркими» или «наглядными» с точки зрения его доводов.
На самом деле, несмотря на наличие вопросов к сделанному им выбору и расстановке акцентов, в целом я согласен с его критикой и аргументацией. Он прав, подвергая сомнению устоявшиеся историографические трактовки российской истории, в особенности истории советской, как «другой стороны» модерности, по-разному объясняемой через отсталость, неполноту, архаичность, деградацию, неудачу или какое-либо другое отличие от нормативного европейского стандарта «современной цивилизации» (объяснения, которые, разумеется, были — и до сих пор остаются — широко распространены и в России). Я поддерживаю его предостережения относительно вреда, который наносят упрощенные противопоставления, национальный эссенциализм, унифицирующие телеологии и политические предубеждения, — а также не в последнюю очередь относительно того, что подобные работы в основном не в состоянии проанализировать или даже четко определить концепцию модерности. Можно задаться вопросом, насколько справедлива критика Дэвид-Фокса в отношении отдельных исследователей. Но я согласен с тем, как он ставит проблему. Согласен я и с его предупреждениями, что еще более убедительные аргументы недавних исследований в пользу того, что и в позднеимперский, и в советский период государственное устройство России, массовая мобилизация и ориентация на массовую культуру и массовое производство были «ультрамодерными», слишком сильно тяготеют к односторонней и единообразной модели модерности.
Больше всего я разделяю приверженность Дэвид-Фокса доводам в пользу «множественной» и «переплетенной» модерности — теоретического метода изучения прошлого, который выявляет и помогает избежать аналитических ловушек в виде бинарных оппозиций, глобальных обобщений и других чрезмерно схематичных способов стереть различия. Он уместно цитирует — отчасти поддерживая — высказывание историка Фредерика Купера, что важнее «прислушаться к тому, что говорится в мире» о модерности, и «задаться вопросом, как это понятие используется и почему», чем пытаться сформулировать лучшее «определение» модерности. Но именно здесь методологические доводы Дэвид-Фокса теряют отчетливость, как это происходит и в его недавно изданной книге «Пересекая границы: Модерность, идеология и культура в России и Советском Союзе» [David-Fox 2015]. В книге он еще более определенно высказывается в пользу «мультикаузальных», «плюралистических», «разнородных» и даже «эклектичных» подходов к модерности и истории, за распознавание множества «переплетений», «слияний» и «синтезов», формирующих исторический процесс.
Дэвид-Фокс не одинок в своем предпочтении множественности, плюрализма и переступания границ в понимании истории. Я пишу эти слова, находясь в Петербурге, где недавно принимал участие в международной конференции по российской истории «Эпоха войн и революций (1914—1922)». Одним из ее наиболее интересных лейтмотивов было осознание разнообразности, двусмысленности, неясности, противоречий, хаоса и т.д., определявших обстоятельства, живой опыт и нарративы того периода. Подобным образом, на защитах докторских диссертаций в последнее время часто можно услышать, что молодые ученые заявляют сложность, множественность и амбивалентность одной из главных своих находок или даже основным аргументом. Это становится нормативной предпосылкой нашего изучения истории.
К чести своей, Дэвид-Фокс сопротивляется постструктуралистскому соблазну объявить множественность, амбивалентность и хаос полнотой исторической действительности и одновременно способом ее истолкования. (Такой соблазн, признаюсь, нередко возникал у меня самого, хотя я постоянно напоминаю аспирантам, что «сложность сама по себе еще не аргумент».) Хотя множественность может удовлетворять нашему постмодернистскому мышлению и во многом отражать современную реальность — в конце концов, постмодерн как состояние является следствием разрушительного опыта модерности, — но она может оказаться и способом уйти от ответственности аналитика, выявляющего связи и закономерности. Вслед за Штефаном Плаггенборгом Дэвид-Фокс утверждает, что «сама в себе и по себе множественность не дает теоретического объяснения значению модерности». В этом, подчеркивает он, на самом деле и заключается аналитический риск подхода, разъединяющего все до такой степени, что теряются «базовые взаимосвязи». Это приводит его к теоретической модели, основанной на «переплетениях» и «взаимодействиях».
Но какие «базовые взаимосвязи» объединяют российскую и советскую модерность, какова природа ее «глубоко системного» характера? Как этот подход может выглядеть на практике? Дэвид-Фокс предлагает некоторые решения — восходящие, пусть неявно, к некоторым тенденциям постколониальной, имперской и транснациональной историографии. Одним из таких решений является отсылка к прекрасной новой книге Адиба Халида о зарождении советского Узбекистана как одновременно самостоятельного региона и территории взаимодействия исламского модернизма джадидов с марксистским модернизмом большевиков, каждый из которых, в свою очередь, был переплетен с глобальными модерностями. (Мы находим подобные инсайты и в других недавних исследованиях империи в российской и советской истории.) Другая возможность, которую Дэвид-Фокс развивает и в собственной книге [David-Fox 2015], но которая здесь представлена упоминанием диссертации доктора философии Алексея Голубева, подразумевает сосредоточение на транснациональном круговороте и взаимодействиях людей, идей и материальных объектов. (Опять же, удачные примеры такого глобального и транснационального подхода можно найти в работах об СССР как многонациональном пространстве и в недавних исследованиях, посвященных, к примеру, пограничным территориям и туризму в Советском Союзе.) Наконец, он указывает на модерные претензии советского коммунизма, мыслящего себя альтернативной — по отношению к капиталистическому Западу — моделью современного развития, т.е. модерностью «одновременно <…> альтернативной и переплетенной». Можно было бы сделать больше, чтобы развить эти идеи в инструменты методологии и интерпретации. И, как можно понять из моих отрывочных комментариев, больше уже было сделано историками, не упомянутыми в этом эссе. Я восхищаюсь этими попытками и симпатизирую им, хотя и задаюсь вопросом, на самом ли деле они уводят нас, как он полагает, от разъединяющей множественности к новой «упорядоченной, по сути», модели фундаментальных связей и даже желательна ли такая цель.
Если нам предстоит выявить системные связи в отношениях России с модерностью, я бы закончил тем, что стал бы искать в другом направлении. Дэвид-Фокс намекает на это, когда ссылается на исследования, где модерность рассматривается как практика, намеренно и активно поощряющая «абсолютную нестабильность» (он цитирует высказывание Петера Фрицше из статьи «Нацистский модерн» [Fritzsche 1996]), разрушающая представление о времени как постепенном движении вперед (он упоминает Энтони Гидденса, хотя другие писали о времени и модерности глубже) и наносящая «раны» (здесь цитируется Маршалл Берман, пишущий о Марксе). Он также касается тем рабства, геноцида и целенаправленного воздействия государства на общество, переплетенных с глобальной модерностью. Но он обсуждает их главным образом в русле тенденций, которые хотел бы преодолеть, — парадигм «отсутствующей» и «общей» модерности. Думаю, что с его стороны слишком опрометчиво оставлять эти мысли в стороне.
Вальтер Беньямин — чьи «Пассажи», возможно, являются самой оригинальной и проницательной, хотя и неоконченной, интерпретацией содержания и структур европейской модерности (и в размышлениях Беньямина, хотя предлогом для них был Париж XIX века, оставили глубокий след и более поздние времена и места, не в последнюю очередь — современные ему самому) — определял модерность как «чрезвычайное положение», ставшее «не исключением, а правилом». В последней работе, «О понятии истории» (1940), он, как известно, воплотил свое ви´дение в зрительной форме, используя в качестве метафоры картину Пауля Клее «Angelus Novus» — «нового ангела», вглядывающегося в отступающее прошлое, в то время как «неодолимая буря» толкает его в будущее. Беньямин говорит о значении этого образа для современной истории в своем едва ли не самом цитируемом отрывке:
Там, где для нас — цепочка предстоящих событий, там он видит сплошную катастрофу, непрестанно громоздящую руины над руинами и сваливающую все это к его ногам. Он бы и остался, чтобы поднять мертвых и слепить обломки. <…> Ветер неудержимо несет его в будущее, к которому он обращен спиной, в то время как гора обломков перед ним поднимается к небу. То, что мы называем прогрессом, и есть этот шквал [Беньямин 2012: 242].
Мы можем увидеть здесь указание на то, что между разрозненными и многообразными фрагментами модерного опыта существует глубокая и сильная связь. С учетом этого мы можем вновь вернуться к проблеме фрагментарной множественности и противоречивости как методологического подхода и инструмента интерпретации. Если мы полагаем, что важно «прислушиваться к тому, что говорится» о модерности — или о любой другой служащей для объяснения идее — людьми, живущими в то время и в том месте, которые мы изучаем, тогда важно и уместно обращать внимание на то, что общественный дискурс модерности в России начиная с рубежа веков и почти до середины 1920-х годов (когда подобные интерпретации начали объявляться политически вредоносными и подавляться) чаще всего описывает тот период как отмеченный разложением, разочарованием, беспочвенностью, неясностью и противоречиями, а 1917—1921 годы — еще и хаосом, анархией, разрушением, катастрофами, смутой и т.д. И это были не абстрактные понятия, тем более не постструктуралистская игра во фрагментарность, но осязаемый и эмоционально переживаемый опыт современной жизни. Российский историк Игорь Нарский обозначил русскую революцию и Гражданскую войну как «жизнь в катастрофе» (название его книги 2001 года). Это можно спроецировать на понимание модерности в целом — как в России, так и в Советском Союзе. Разумеется, определение ее как «катастрофы», как ставшего нормой «чрезвычайного положения», как бури, оставляющей после себя горы руин и обломков, не отражает всей ее сущности. Она должна включать в себя все «лица модерности», по словам Матеи Калинеску. Не менее ощутимым был дух жизненной динамики и возможностей — даже в самые бедственные времена российской и советской истории. Суть в том, что эти многочисленные обличья составляют одно целое, прогресс и разрушение взаимно переплетаются.
Возможно, это не то направление, в котором размышляет Дэвид-Фокс, однако сказанное не противоречит его акценту на связях и взаимодействиях во множественном мире. Эти доводы могут также показаться ему чересчур политизированными. Он напоминает, какой ущерб нашей трактовке российской и советской истории нанесли идеологии прошлого и настоящего. Конечно, есть политическая составляющая в понимании модерности как катастрофы, как чрезвычайного положения, на которое мы перестали обращать внимание, как истории нанесенных ран — ведь история эта не кончена. Это политика исторического анализа, по-прежнему нам необходимая, если наша работа имеет целью что-то иное, помимо отвлеченной науки ради нее самой. Но политическая окраска такой точки зрения, желательна она или нет, не делает аргументацию менее жизнеспособной для понимания прошлого как такового, поскольку дает нам возможность вслушаться в голоса множества людей, переживших это прошлое на своем непосредственном личном опыте.
Пер. с англ. Татьяны Пирусской
Библиография / References
[Беньямин 2012] – Беньямин В. О понятии истории / Пер. с нем. и коммент. С. Ромашко // Беньямин В. Учение о подобии: Медиаэстетические произведения / Сост. и послесл. И. Чубарова и И. Болдырева. М.: РГГУ, 2012. С. 237–253.
(Benjamin W. Über den Begriff der Geschichte // Benjamin W. Uchenie o podobii: Mediaesteticheskie proizvedeniya / Ed. by I. Chubarov and I. Boldyrev. Moscow, 2012. P. 237–253. – In Russ.)
[David-Fox 2015] – David-Fox M. Crossing Borders: Modernity, Ideology, and Culture in Russia and the Soviet Union. Pittsburgh: University of Pittsburgh Press, 2015.
[Fritzsche 1996] – Fritzsche P. Nazi Modern // Modernism/modernity. 1996. Vol. 3. № 1. P. 1–22.