(Филологический факультет СПбГУ, кафедра истории русской литературы, 21—22 апреля 2016 г.)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 4, 2016
Идея пригласить известных специалистов по интертекстуальному анализу и поставить перед ними теоретические вопросы, касающиеся предмета и перспектив их исследований, возникла у участников постоянно действующего на кафедре истории русской литературы СПбГУ семинара, имеющего то же название, что и прошедшая конференция.
В заранее разосланной участникам преамбуле были предложены следующие вопросы: где проходит граница между верифицируемой цитатой и «вчитыванием» одного текста в другой, «несомненным источником» и «возможной, но необязательной параллелью»? Какие функции скрытых цитат и реминисценций следует считать наиболее важными для интертекстуального анализа? Каковы современное состояние и перспективы так называемого «мифопоэтического» анализа? Следует ли сохранить расплывчатое понятие «интертекст» или нужно заменить его рядом более конкретных терминов? Можно ли говорить о «топике» и «топосах» в постриторическую эпоху? Каковы перспективы исследований «топосов Нового времени»? Существуют ли «аксиомы» интертекстуального анализа, которые разделяют ученые различных школ и направлений? Ответы на эти вопросы были очень разными.
Открывший конференцию П.Е. Бухаркин (СПбГУ) выдвинул тезис о том, что (пост)структуралистское понимание интертекста не годится для риторической эпохи, поскольку в ней свободные заимствования, в том числе и с прямым авторским указанием источника, не приводят к диалогу текстов и авторов. Княжнин или Кантемир могут брать у Расина или Горация не только отдельные образы и мотивы, но и целые фрагменты, однако при этом они не совсем «заимствуют» у этих классиков, а скорее черпают из широкого резервуара идеальных жанровых образцов. При подобном подходе никогда не возникает той фрагментарной «мозаики цитаций», о которой писала Юлия Кристева. Поэтому, с точки зрения докладчика, по отношению к «культуре готового слова» предпочтительней отказаться от понятия интертекстуальности в пользу широко понимаемой «топики». Свой доклад автор рассматривает как подтверждение на частном материале широкого тезиса: допустимо говорить только об исторически меняющихся формах межтекстовых взаимодействий, зависящих от исторического контекста. Из этого, по-видимому, следует, что общие вопросы, поставленные организаторами конференции, не имеют столь же общих ответов. Дальнейшее течение конференции показало, что с подобной позицией так или иначе могло солидаризироваться большинство участников — либо напрямую, либо «апофатически» — посредством отказа теоретизировать.
Явным исключением выглядел теоретический доклад Ф.Н. Двинятина (СПбГУ) «Поэтическая традиция — топика — интертекстуальность», где все поле задач, связанных с интертекстуальным анализом, было представлено в виде трех концентрических кругов. Во-первых, это широко понимаемая «поэтическая традиция» как особый язык, заставляющий поэтов прибегать к неосознанным повторам текстов предшественников, реминисценциям и заимствованиям на звуковом, лексическом, мотивном, стиховом и других уровнях; во-вторых — формульность и топика, характерные для фольклора и традиционной словесности, но не только для них (см. ниже о докладах М.Н. Виролайнен и Е.А. Филонова). И в-третьих, «более или менее доказанные» индивидуальные взаимодействия текстов отдельных поэтов. Основной тезис докладчика, подкрепленный множеством ярких примеров, заключался в том, что ни один из этих кругов — уровней описания — не существует изолированно и практически при любом анализе перекличек между текстами можно увидеть все три явления одновременно. Границы традиции и индивидуального взаимодействия зыбки, их следует прочерчивать в каждом конкретном случае отдельно. Не отказываясь до конца от «редукционного историзма» (уверенности в том, что нет общих «законов интертекста», а есть исторические разновидности межтекстовых взаимодействий), Двинятин, как лингвист и медиевист, похоже, допускает возможность описания не только «топики», но и «поэтической традиции» как общей теоретико-литературной категории — особого «языка», со своим ритмом, семантическим ореолом размера, фонетикой, лексикой, синтаксисом и т.д.
Как бы продолжая заданную Двинятиным тему, Ю.Б. Орлицкий (РГГУ) прочел доклад о трансформациях гекзаметра, а также устойчивых логаэдических форм вроде сапфической строфы и «экзотических» «твердых форм» в русской поэзии ХХ века. Эти явления оказываются наиболее показательной и несомненной формой большой поэтической традиции, к которой современная поэзия периодически возвращается после того, как она преодолела и подвергла отрицанию самые разнообразные частные традиции. При этом определить содержательную часть того «интертекстуального потенциала», который привносит, например, гекзаметр, кроме самых общих слов («торжественность», «ориентация на античность»), судя по докладу, почти невозможно.
К своего рода «топике» (в двойственном, географическом и риторическом, смысле) обратилась М.Н. Виролайнен (ИРЛИ РАН) в докладе «Поэтическая география как интертекст». Топонимы в поэзии Пушкина и его современников — обычно не обозначения конкретных мест, а элементы поэтического словаря. Они берутся готовыми из фонда классической поэзии, приобретая метонимическое («брега Салгира» — Крым) или политико-эмблематическое («Новгород» — свобода) значение, а если какое-то название вводится впервые, то оно должно быть подано в рамках привычной формулы (например, как «брега …» или «поля …») или же путем поэтического уподобления: чтобы впервые упомянуть в стихах Бешту, надо было сравнить его с Парнасом. Хотя, судя по названию доклада, автор не возражает против использования термина «интертекст» для описания этого явления, ясно, что в рамках предложенного ранее Двинятиным разграничения понятий оно оказывается между «топикой» традиционной словесности и «поэтической традицией» Нового времени.
Вопросов терминологии коснулся в первой части своего доклада В.М. Паперный (Университет Хайфы), предложивший различать «адресованную» и «неадресованную» интертекстуальность, соответственно рассчитанную/не рассчитанную на осознание читателем. В первом случае в качестве объекта цитации могут выступать свои и чужие произведения, отдельные компоненты «текста в тексте», а также фиктивные тексты, приписываемые реальным и вымышленным авторам. Во втором случае, помимо нерефлексивного подражания и эпигонства, следует различать также «манипулятивную» стратегию — присвоение-переработку чужого текста в собственный (примером этого несколько неожиданно послужил Коран, где трансформированные библейские сюжеты представлены как вечные откровения, существовавшие еще до библейской традиции). Весьма смелым показался слушателям тезис докладчика о том, что «манипулятивная» интертекстуальность доминирует в поэтике Л. Толстого (этот сюжет был подробно рассмотрен на примере «Соединения и перевода четырех Евангелий»). Таким образом, докладчик предложил новую классификацию открытых цитат, но обошел своим вниманием проблематику идентификации скрытых цитат и реминисценций, затронутую в вопросах преамбулы.
Зато эти вопросы оказались главной темой доклада И.Н. Сухих (СПбГУ) «О границах интертекстуальности (на примере Чехова)». По мнению докладчика, вопрос об интертекстуальности надо решать, исходя из противопоставления значимых/незначимых совпадений в художественных текстах. Даже точное повторение отдельной фразы во множестве текстов («Мороз крепчал») может не иметь никакого значения. Над этим «нулевым уровнем» надстраиваются более сложные уровни межтекстовых взаимодействий. Можно выделить случаи, когда интерпретация цитаты достаточно однозначна (диалог из «Гамлета» в исполнении Треплева и Аркадиной проецируется на их отношения), и варианты, когда интерпретация размыта, вероятностна, потенциально множественна (загадка Сфинкса в той же «Чайке»). Немаловажным фактором становится и тяготение изучаемых авторов к полюсам «цитатной» и «нецитатной» поэзии, которые были намечены еще в 1968 году в несправедливо забытой статье Вл. Маркова «Русские цитатные поэты». Таким образом, вопреки мнению тех участников конференции, которые настаивали на том, что теория интертекста завершена, И.Н. Сухих намечает довольно большой фронт еще даже не начинавшихся работ.
С этой позицией полностью солидарен А.Д. Степанов (СПбГУ), который в докладе «Чехов и Баранцевич: к вопросу о критериях интертекста» попытался на частном примере показать критерии семантической значимости перекличек текстов за пределами «топосов», «формул» и «традиций», в рамках индивидуальных взаимодействий отдельных авторов. Условиями такой значимости должны быть, во-первых, историко-литературные факты, позволяющие с большой долей вероятности предположить намерение писателя переработать текст предшественника («мотивации» интертекстуального диалога), а во-вторых, совпадения актантной структуры двух текстов (субъект — предикат — объект), дополненные совпадениями обстоятельств места, времени и образа действия. Перерабатывая «Котел» Баранцевича в рассказ «Супруга», Чехов наглядно показывает читателям, как можно добиться яркости и «колоритности» в трактовке стертой и заезженной темы, и тем самым как бы поясняет собственный отзыв о «неколоритной» поэтике Баранцевича, сделанный за два месяца до начала этой работы.
Интерес к теориям адаптации, посвященным «переводу» текстов одного искусства на язык другого, привел к возникновению специальной секции «Интертекстуальность визуального», доклады в которой были посвящены в основном различным способам цитации невербальных текстов.
Информативное сообщение О. Славиной (Университет Гамбурга) «Русско-немецкая арабеска: интертекстуальность визуального у В.А. Жуковского» касалось расшифровки сложной символики арабесок Герхардта фон Рейтерна, обрамляющих стихотворный автограф Гёте, в которых русско-немецкий художник зашифровал этапы своей богатой событиями жизни. Докладчица остановилась также на творческом содружестве Рейтерна и Жуковского, создававших во время совместных путешествий особый вид коллажного путевого рисунка; фронтиспсис, нарисованный Жуковским для своего последнего собрания сочинений, похож по композиции на рисунок Рейтерна. Насыщенный фактами и образами доклад, погрузивший слушателей в атмосферу немецкого романтизма, к сожалению, не был завершен теоретическим обобщением.
С.Д. Титаренко (СПбГУ) в докладе «Интертекстуальность vs. интермедиальность в поэтике символистов: стратегии репрезентации», дав обзор современных представлений об интермедиальности, обратилась к центральной для данной секции проблеме взаимной цитации текстов, написанных на языках разных искусств. Для символистов основой образа, понимаемого как событие внутреннего опыта, а не отражение реальности, могли быть в равной мере вербальные, живописные, музыкальные, архитектурные и иные впечатления, и каждый символистский текст следует рассматривать как синэстетический палимпсест. Таковы, например, итальянские стихи Блока, в которых описания произведений пластических искусств обогащаются аллюзиями из итальянской и русской поэтической классики. Задачей поэта, «теурга» и мифотворца, становится «динамическая инкорпорация» составляющих текст гетерогенных элементов, стремление добиться их изоморфизма («взаимопросвечивания»), и потому постструктуралистский тезис о механической «мозаике цитаций» в этом случае не работает (здесь нетрудно заметить перекличку с приведенным выше тезисом П.Е. Бухаркина).
Полигенетичность и изоморфизм элементов символистского текста были наглядно продемонстрированы в сообщении Н.Ю. Грякаловой (ИРЛИ РАН) «От экфрасиса к интертексту: вокруг стихотворения Вяч. Иванова “Нарцисс. Помпейская бронза”». Подробно проанализировав стихотворение из сборника «Прозрачность» (1904), докладчица показала, что Иванов описывает бронзовую скульптуру так, что образ Нарцисса двоится, сливаясь с образом Диониса. Это может быть объяснено не только экспансией ивановского дионисийского культа, захватывающего в свою орбиту во многом противоположный нарциссический, и не только присутствием в развитии семантического сюжета античного интертекста («Метаморфозы» Овидия), но и отражением реальной искусствоведческой контроверзы. Найденная в 1862 году в Помпеях статуэтка, получившая поначалу известность как «Нарцисс», была затем переатрибутирована и стала именоваться «“Дионис” (так называемый “Нарцисс”)». Таким образом, «колеблющееся» ивановское описание воспроизводит не только саму скульптуру, но и длящиеся до сих пор споры вокруг нее. «В этой сложной экфрастической парадигме личный опыт визуальной рецепции моделируется как процесс смыслопорождения с многочисленными аллюзиями на мифологический интертекст», — заключила докладчица. В данном случае перед нами прекрасный пример академического реального комментария, который в сочетании с интертекстуальным прочтением проясняет смысл непростого текста.
Одним из самых теоретически насыщенных на конференции был доклад Л.Д. Бугаевой (СПбГУ), которая обратилась к когнитивному (в духе Лакоффа и Джонсона) пониманию «интертекстуальной метафоры» — то есть восприятию-воспроизведению метафоры одного текста в другом. Так, галстук-бабочка в гротескном портрете Набокова у Пелевина («Empire V») отсылает к набоковским бабочкам в «Возвращении Чорба» или «Рождестве», где они олицетворяют надежду на возрождение (почему из всех смыслов, которыми наделены бабочки у Набокова, выбран именно этот, докладчица, однако, не пояснила). Метафора «китайской комнаты» (Дж. Сёрль) служит структурным принципом организации сюжетной линии искусственного интеллекта в романе Пелевина «S.N.U.F.F.» (сура Кая) и в романе Питера Уоттса «Ложная слепота» (образ Роршаха). Оба романа восходят к одному «родовому координирующему пространству» (generic space) — пространству мысленного эксперимента. Помимо этих визуальных метафор, докладчица обратилась также к звуковым интертекстуальным метафорам («фоноэкфрасисам»), в которых музыка концептуализируется метафорами движения и может организовывать часть текста или весь текст (примерами послужили «Гавайские гитары» Гайто Газданова и фильм Александра Сокурова «Фауст»). Таким образом, классификация интертекстуальных связей пополнилась новыми понятиями, связанными с когнитивистскими представлениями о метафоре, а задачи будущих исследователей — необходимостью проследить метаморфозы звуковых и визуальных метафор в литературе и искусстве прошлого.
В целом секция «Интертекстуальность визуального» показала нереализованные возможности как для практической работы (реальный комментарий, выявляющий подтексты и принципы построения, взятые из других искусств), так и для теоретизирования (принципы интермедиальности, характерные для тех или иных литературных направлений, течений, групп и т.д.).
Более традиционной проблематикой была занята секция под названием «Интертекст в поэтическом тексте». Как и упомянутый выше доклад Ю.Б. Орлицкого, сообщения участников касались в основном роли «поэтической традиции» в создании смысла отдельных произведений.
Доклад Е.М. Матвеева (ИЛИ РАН / СПбГУ) «Интертекстуальность как риторическая доминанта: стихотворение Георгия Иванова “Свободен путь под Фермопилами…”» был посвящен риторическому анализу текста, чрезвычайно характерного для центонной поэтики Иванова. На основании подробного рассмотрения тропов, фигур и других риторических приемов исследователем был сделан вывод о том, что связи между текстами устанавливаются на основании ритмической цитации, переклички риторических доминант (прежде всего, широко понимаемой антитезы), буквального цитирования (цитата, маркированная кавычками), аллюзий и реминисценций различных типов. Главным претекстом ивановского стихотворения докладчик считает «Незнакомку» Блока: связь проявляется неоднократно и на разных уровнях. Однако обнаруживаются и отсылки к другим, более широким «текстам»: историософской концепции К.Н. Леонтьева, поэзии и философии Ф.И. Тютчева, символистской поэзии. В связи с этим Матвеев выделяет несколько функций интертекстов в ивановском стихотворении: 1) включение в поэтический текст историософской концепции (Леонтьев), 2) обозначение поэтической традиции, 3) полемика с претекстом, 4) оценочная функция (формирование двойственного, колеблющегося между положительным и отрицательным полюсами, отношения поэта к прошлому и современности).
В докладе, названном «Горацианский центон М.Н. Муравьева: стихотворение “К Хемницеру”», Р.Л. Шмараков (НИУ ВШЭ, СПб.) продемонстрировал оригинальный способ установления межтекстовых связей, возникающий в юношеском стихотворении Муравьева. Начав стихотворение с точных и неточных цитат из Горациевой оды «К Помпею Гросфу» (Carm. II, 16), в пятой строфе поэт отказывается от этого литературного образца и заменяет его другим — «Георгиками» Вергилия (Georg. II, 488 sqq.). Смена ориентира дает Муравьеву возможность откорректировать один классический авторитет другим. Однако интересным в данном случае оказывается даже не то, что переносится из текста в текст, а то, что остается не затронутым интертекстуальными переносами. Переключаясь с одного претекста на другой, Муравьев игнорирует появляющиеся и в горацианском, и в вергилиевском текстах приамели — перечни альтернатив, кульминацией которых является выбор самого поэта. Несмотря на уважение к образцам, Муравьев не воспроизводит прием античных авторов, так как это нарушило бы смысловое развитие его собственного текста. Вторым важным отличием стихотворения Муравьева от оды Горация является то, что он отказывается от горацианской концепции жизни здесь и сейчас, отрицания устремленности к завтрашнему дню. Напротив, он говорит именно о будущем и даже свою смерть включает в описание идеальной жизни, содержащееся во второй половине стихотворения. Таким образом, выбирая необходимые элементы из текстов Горация и Вергилия, компонуя и изменяя их, Муравьев создает совершенно новое произведение. В контексте рассуждений других участников конференции случай, описанный Р.Л. Шмараковым, по-видимому, можно рассматривать как пример переходного звена между риторическим и постриторическим подходами к цитации.
К теоретическим аспектам «поэтической традиции» обратился С.И. Монахов (СПбГУ) в докладе «“Осенняя воля” А.А. Блока: еще раз к вопросу о подражательном потенциале ритмической структуры стихотворного текста». Исследователь поставил вопрос о необходимости скорректировать подход к изучению проблемы семантического ореола размера и предложил вместо попыток обнаружить в текстах, написанных одинаковыми размерами, один или несколько устойчивых мотивов определять наличие или отсутствие связи между конкретной лирической темой и ритмическим строением текста. Материал исследования, стихотворение Блока «Осенняя воля», относится к поэтической традиции использования пятистопного хорея, с исследования которой начинал К.Ф. Тарановский. Гипотеза докладчика заключается в следующем: возможно, уязвимость концепции Тарановского состояла в том, что он исключил из рассмотрения ритмику исследуемых текстов, в то время как подражательный потенциал стихотворной речи наиболее естественным образом должен реализовываться именно на этом уровне. Тогда из множества текстов, характеризующихся общностью стихотворного размера, комплекса мотивов и синтаксических формул, мы должны будем выделить подкорпус текстов, в которых эти совпадения носят не случайный, а ритмически обусловленный характер.
Таким образом, несмотря на то что количество докладов в стиховедческой секции было сравнительно небольшим, их тематика позволила осветить довольно широкий круг вопросов: различие в функционировании цитат и реминисценций в текстах риторической и постриторической эпох, сочетание интертекстуальных стратегий и риторических приемов в произведении, проблемы ритма и семантического ореола размера.
Доклады, посвященные не традиции, а диалогу отдельных авторов, часто тяготели к жанру «интертекстуального комментария». Два из них были посвящены произведениям пушкинской эпохи.
Е.В. Кардаш (ИРЛИ) в докладе «Стихотворение А.С. Пушкина “Из А. Шенье”: Перевод как интертекстуальная проблема» обратилась к вольному переводу Пушкиным идиллии А.-М. де Шенье «Œta, mont ennobli par cette nuit ardent…» из однотомника 1819 года. В числе произведений, на которые предположительно ориентировался Пушкин, трансформируя Шенье, были названы французские переводы «Метаморфоз» Овидия, роман Фенелона «Приключения Телемака» и либретто Ж.-Ф. Мармонтеля к опере А. Доверня «Умирающий Геркулес» («Hercule mourant», 1761). Кроме того, в пушкинском тексте обнаруживаются образные и мотивные отсылки к другим произведениями Шенье из указанного сборника — идиллии «Слепец» («L’Aveugle») и элегии XXXV «Hier, en te quittant, enivré de tes charmes…», а также автореминисценции, указывающие на связь перевода «Из А. Шенье» с замыслом стихотворения «Не дай мне бог сойти с ума…». По мнению исследовательницы, ни одна из упомянутых аллюзий в отдельности не может рассматриваться как безусловная, но, взятые вместе, они вступают во взаимодействие и подтверждают друг друга, образуя сложно устроенное смысловое пространство. Таким образом, докладчица обращает внимание на важный маркер интертекстуальности: в сомнительных случаях наличие цитаты или ее смысл могут быть подтверждены или разъяснены другими цитатами, взятыми из ее ближайшего окружения (в данном случае из того же сборника Шенье).
В докладе А.А. Карпова (СПбГУ) «Интертекстуальное поле “классической повести” В.Ф. Одоевского “Жизнь и похождения одного из здешних обывателей в стеклянной банке, или Новый Жоко”» были выявлены разнообразные претексты одной из «Пестрых сказок». Докладчик продемонстрировал, что, помимо прямо названных автором историй Эдипа и Энея, «Поэтического искусства» Буало и повести Ш. Пужана «Жоко, анекдот, извлеченный из неизданных писем об инстинкте животных», Одоевским были использованы приемы, образы и ситуации сочинений Гофмана («Золотой горшок»), Свифта («Путешествие в Бробдингнег»), Вольтера («Микромегас»). При этом особенно значимой стала группа разножанровых претекстов, объединенных темой голода, в том числе входящая в роман Метьюрина «Мельмот Скиталец» история двух влюбленных, чувство которых оказалось побеждено инстинктом самосохранения. Среди источников сказки докладчик обнаружил также описания естественно-научных экспериментов над паукообразными и «Опыт о законе народонаселения» Мальтуса. Используя метафору «пауков в банке», Одоевский гротескно обнажил суть мальтузианских представлений о животной природе человека, разрабатывая свой сюжет в духе «неистовой словесности» с ее редукционистским представлением о человеке и характерной поэтикой «ужасного» (Ж. Жанен и др.)[1]. Многочисленные и разнородные претексты сказки трансформируются сходным образом, что можно считать важным критерием действительного присутствия подтекста — отмечая это, докладчик неявно отвечал на один из вопросов преамбулы.
На другой вопрос преамбулы — о функционировании топики в литературе Нового времени — попытался дать ответ Е.А. Филонов (СПбГУ) в докладе «“И скорби начертали морщины на челе…”: о судьбе романтического топоса в литературе постромантической эпохи». Сообщение было посвящено формулам, которые, родившись еще у романтиков, впоследствии появлялись в самых разных текстах, постепенно смещаясь на периферию литературной системы. В докладе прослеживалась судьба одного из таких романтических топосов — формулы «морщины на челе», которая включалась в состав портретной характеристики героя в русской поэзии и прозе первой трети XIX века. В поэтической системе элегической школы формула получила устойчивое значение: морщины — печать всеуносящего времени, след отрицательно оцениваемых утрат; в рамках «байронической» традиции формируется совсем другой смысл: ранние морщины — признак «отмеченности», знак мистического опыта, возвышающего героя над остальными. В литературе постромантической эпохи формула продолжает функционировать, сохраняя и модифицируя эти значения. Смыслы, восходящие к жанру унылой элегии, получают дополнительный обертон: морщины — символ напрасно растраченной жизни, утрата неоправдавшихся надежд юности (например, у Надсона, Сурикова и др.). Значение, восходящее к байронической традиции, особым образом преломляется в портретных характеристиках «героя из народа», где морщины оказываются знаком специфического жизненного опыта, недоступного повествователю-интеллигенту и возвышающего этого героя — не над остальными (как у романтиков), но до остальных. Подобные примеры обнаруживают актуальность топики в качестве одной из форм интертекстуальных отношений в литературных направлениях после романтизма и способны поколебать устоявшиеся представления о четком водоразделе между «рефлексивным традиционализмом» и «постриторической эпохой».
К романтическим штампам обратилась и Е.Д. Толстая (Еврейский университет, Иерусалим), доклад которой «Общие и необщие места: венецианский сверхтекст и “Накануне” Тургенева» был посвящен широкому кругу возможных источников венецианского эпизода в финале тургеневского романа. Писатель использовал стереотипы венецианского мифа, сложившегося в позднеромантическую эпоху: среди его претекстов — «Паломничество Чайльд-Гарольда» Байрона, «Консуэло» и «Орко» Жорж Санд а также, весьма вероятно, «Камни Венеции» Джона Рёскина. Однако ближайшим (и неожиданным) источником оказывается отрывок Гоголя «Рим», который можно рассматривать как квинтэссенцию русской романтической прозы. Казалось бы, полностью преодолев гоголевское влияние (он писал в 1855 году: «…я первый знаю, où le soulier de Gogol blesse»), Тургенев вдруг обращается к пламенеющему романтизму «Рима». Многочисленные параллели и редкие словоупотребления (последние можно рассматривать как маркеры цитации), найденные исследовательницей, не оставляют сомнений в присутствии гоголевского подтекста. Такую историко-литературную девиацию, по мнению докладчицы, можно объяснить тем, что Тургенев был недоволен засильем «натурализма» и мог увидеть возможность обновления литературы в возвращении к неоромантизму.
В докладе Б.В. Аверина (СПбГУ) «Голоса европейских философов в “Войне и мире”» проблема интертекста была рассмотрена в связи с сюжетной структурой романа о духовном развитии главных героев, переходе от неверия к вере, трансформации религиозного чувства персонажей. Последовательно рассмотрев сюжетные линии, связанные с главными героями произведения (Пьером, князем Андреем, Наташей, княжной Марьей, Николенькой Болконским) и их духовным становлением, докладчик показал, как Толстой вплетает в ткань своего романа идеи, отсылающие к огромному пласту европейской религиозной философии (от Фомы Кемпийского до Канта и Гегеля).
К вопросам исторической изменчивости широко распространенных литературных образов обратилась И.Э. Васильева (СПбГУ) в докладе «О крокодилах, барышнях и сумеречной действительности (к вопросу о границах интертекста)». Оттолкнувшись от цитаты из «Вадима» Лермонтова (грусть «шевелится… как ядовитый крокодил в глубине чистого, прозрачного американского колодца»), докладчица показала, что этот образ заимствован из «Аталы» Шатобриана (заметим, что опознание цитаты происходит за счет почти классического случая устранения «аграмматичности» в смысле М. Риффатера — посредством объяснения странного определения «американский»). У позднейших авторов образ крокодила приобретает иные — аллегорические и фольклорно-смеховые — коннотации и подвергается семантической сатиации. Формальный характер интертекстуальной отсылки был продемонстрирован на примере выражения «тургеневская девушка», которое в текстах второй половины XX века связано не столько с женскими образами Тургенева, сколько с поведенческим стереотипом, утверждаемым дидактическим и идеологическим дискурсом (вопрос о закреплении формулы «тургеневская девушка» именно в советскую эпоху вызвал дискуссию среди участников конференции). Образ «сумеречной действительности», широко распространенный в середине — второй половине XIX века, представляет еще один тип межтекстовых отношений. Многократно повторяясь, он не отсылает к некоему ключевому тексту, предлагающему его развернутую трактовку, но, напротив, фактом своего наличия связывает различные тексты, формируя тем самым собственное значение в этом интертекстуальном поле.
В докладе «Повесть А.М. Ремизова “Странница” (грани интертекстуального анализа» А.М. Грачева (ИРЛИ) показала, что одной из важнейших характеристик герметичного текста Ремизова, раскрывающего апокалиптическое осмысление событий революции 1917 года, является его наполненность интертекстуальными отсылками. Текст основан на виртуозном компилировании и переосмыслении сюжетных мотивов и образов многочисленных источников: Библии, древнерусских оригинальных и переводных апокрифических памятников (апокалипсисов, видений, хождений), житий, посланий, а также посвященных их описанию и исследованию трудов медиевистов XIX—XX веков. Интертекст, выявленный в повести, выполняет ряд функций. Во-первых, экспрессивную — в условиях большевистской цензуры текст Ремизова адекватно выражал историософские взгляды писателя и его политическую позицию в отношении октябрьского переворота. Во-вторых, апеллятивную: повесть «Странница» ориентирована не только на образованную, но и на простонародную читательскую аудиторию. Третья функция — референтная: повесть активизировала в сознании читателей огромный пласт эсхатологических текстов, придающих истории хождения по мукам героини произведения («странницы») обобщающее и остро актуальное значение.
Разговор об интертекстуальности, связанной с древнерусскими текстами, был продолжен М.В. Рождественской (СПбГУ), выступившей с докладом «“Жена бела” и “Жена румяна” (об одном общем фрагменте в древнерусских апокрифических текстах)». В центре внимания докладчицы оказался сюжет, появляющийся в нескольких апокрифических сочинениях («Сказание о 12 пятницах», «Беседы трех святителей» и «Сказание от евангельских чудес»), сохранившихся в списках XV—XVI веков. Проведенный анализ позволил не только сделать вывод о том, что данные тексты основываются на общем источнике, но и выдвинуть предположение о том, что, превращаясь в своеобразный топос, образы двух жен находят свое отражение и в литературе более позднего времени (например, в стихотворении Ломоносова «Разговор с Анакреоном»). Доклад продемонстрировал, что качества, которые более поздняя литературная традиция концентрирует в одном персонаже, в средневековой литературе были связаны с двумя разными женскими образами одного сюжета. Докладчица заметила, что выступавший на пленарном заседании Ф.Н. Двинятин также обращался к литературному образу «белой» и «румяной» женщины, рассматривая его как своеобразный «топос Нового времени». Таким образом, добавим мы, можно говорить о еще одной нерешенной задаче теории интертекстуальности — сопоставлении «старой» и «новой» топики в генетическом и типологическом аспектах.
Еще один значимый и интересный пример преломления средневековой традиции в литературе постриторической эпохи был выявлен в докладе старейшего профессора СПбГУ Н.С. Демковой «Отражение одного из мотивов “Слова о полку Игореве” в романе Бориса Пастернака “Доктор Живаго”». Несмотря на то что сопоставляемые тексты очень далеки друг от друга по времени создания, в центре и того, и другого находится человек, его страсти, его поведение, его выбор, его долг. По мнению докладчицы, в рассказе о бегстве главного героя из лагеря партизан Пастернак творчески переосмыслил мотив бегства князя Игоря из половецкого плена, акцентировав внимание прежде всего на любовной линии: обращаясь к рябине, напомнившей ему о Ларе, Юрий Живаго называет ее княгиней: «Я увижу тебя… княгиня моя, рябинушка…» Таким образом, Пастернак, не цитируя прямо «Слово о полку» и не используя конкретных его образов в своем романе, тем не менее апеллирует к «плачу Ярославны».
Доклад известного специалиста по интертекстуальному анализу М.Я. Вайскопфа (Еврейский университет, Иерусалим) «Сюжетные мистификации и логические ловушки в прозе Бабеля» представлял собой фрагмент из новой, подготовленной к печати книги автора. Исследователь продемонстрировал образчики сюжетных мистификаций Бабеля, объединяемых общим принципом: это замаскированные нарушения пространственно-временных и каузальных связей. Источником такой поэтики может быть Гоголь: отдаленная зависимость от него видна, например, в образах живых мертвецов из рассказов «Берестечко» и «В подвале». Бабель только имитирует «реальное» пространство и время: он может свободно переносить топонимы из Одессы в Николаев («История моей голубятни»), вводить вымышленные локусы («Любка Казак»), производить фантастические перемещения героев («Конец богадельни»), создавать совершенно неправдоподобные хронотопы («Ты проморгал, капитан!»). Другим источником такой техники, возможно, служит библейская экзегеза, при которой события, описанные в Книге Бытия, могут подтверждаться в Псалмах или книге «Руфь».
Оригинальную идею по части верифицируемости межтекстовых связей высказал Р. Ходель (Университет Гамбурга) в докладе «“Опосредованная интертекстуальность”? (А. Платонов и упрек в “каратаевщине”)». Если прямые цитаты относятся к явной (прототипной) интертекстуальности, то другие случаи текстовых перекличек могут казаться куда менее убедительными. Одним из возможных способов установить объективность такой аллюзии или реминисценции может послужить «вчитывание» одного произведения в другое — но не исследователем, а публикой или критикой, которые выступают в таком случае в роли влиятельной литературной институции. Примером, иллюстрирующим такое положение вещей, послужили тексты А. Платонова и Л. Толстого. Упреки в «каратаевщине», которые получал Платонов со стороны советской критики, позволяют литературоведу с достаточной уверенностью говорить о перекличках толстовских и платоновских образов и идей, несмотря на отсутствие прямых цитат и отсылок. Впрочем, судя по теоретической преамбуле к докладу, профессор Ходель не видит способов «гарантированного» опознания интертекста: не случайно он вспомнил в связи с этой проблемой понятие «семейного сходства», которое Витгенштейн применял при определении понятия «игра». Как и игры, разные виды интертекстуальности сходны отдельными чертами, но ни одна из этих черт не является общей для всех.
Интересный пример межродовой (лирика и эпос) интертекстуальности был предложен Ю.В. Доманским (РГГУ) в докладе «Эпическое событие в лирическом сюжете (рассказ Чехова “Тоска” и стихотворение Евгения Карасева “Бессилье”)». Основанием для сопоставления произведений послужило сходство описываемых в текстах ситуаций: желание человека поведать о своих несчастьях хоть кому-нибудь, буквально первому встречному. Произведения, относящиеся к разным родам, оказываются способны «подсветить» эту ситуацию с разных точек зрения: Чехов в «Тоске» сосредоточивается на самом происшествии, его внешней стороне, что дает писателю возможность показать вынесенное в заглавие состояние персонажа — тоску, тогда как в стихотворении Карасева событием становится рефлексия субъекта, находящегося «по ту сторону» и оказавшегося в состоянии бессилия. В результате такой инверсии рассказ Чехова может быть перечитан по-новому: так, что положение слушателя, испытывающего бессилие, ощущается как более трагичное, нежели положение того, кто рассказывает о своих бедах.
Один из немногих участников конференции, занимающихся зарубежной литературой, А.И. Жеребин (РГПУ), посвятил свой доклад функциям русского интертекста в новелле Т. Манна «Тонио Крёгер», где впервые прозвучали слова о «святой русской литературе». Позиция заглавного героя сильно напоминает знаменитое стихотворение Блока об «осиливающей и убивающей» силе творческого разума. Блока Т. Манн не знал, однако в рассказе есть другие русские подтексты: образ русской литературы складывается в сознании писателя под влиянием русского романа, прежде всего Мережковского, и перекликается с мифопоэтикой немецкого романтизма (Б.М. Гаспаров в реплике на этот доклад заметил, что слова о «святой русской литературе» могут быть трансформацией гимна «святому немецкому искусству» в финале «Нюрнбергских мейстерзингеров» Вагнера). Сама история Крёгера — не что иное, как опыт реализации теургической программы, русской по преимуществу. В заключение доклада автор обратился к теоретическим вопросам и высказал мысль о том, что интертекстуальный подход сегодня интересен тем, что дает возможность новой интерпретации иностранных текстов «по русскому коду», в результате чего на первый план выдвигаются маргинальные с точки зрения традиционного прочтения элементы. Однако в отношении перспектив этой теории исследователь скептичен: он полагает, что она не только исчерпана, но и дошла до самоотрицания. Сейчас эту пансинхронную идею вечного присутствия текстов друг в друге надо осмыслять в ряду утопических модернистских концепций, требовавших победы над временем («вечное возвращение» Ницше, «длительность» Бергсона, палимпсест человеческой психики у Фрейда, «большое время» культуры у Бахтина).
Словно продолжая мысль об эффективности интерпретации иностранной литературы через «русский код», Б.М. Гаспаров (Колумбийский университет / НИУ ВШЭ) в докладе «Потомство Ницше в ХХ веке: роман Айн Рэнд “Источник” между социалистическим реализмом и маккартистской Америкой» продемонстрировал удивительные переклички между написанным в 1943 году романом крайне антисоветски настроенной Рэнд и поэтикой соцреализма: идеологический конфликт, борьба новатора с косным окружением, образ идейного героя-аскета — родного брата Павла Корчагина и т.п. В то же время у «бесчеловечной» Рэнд антигерой проповедует жалость к обездоленным, а герой-созидатель одержим любовью к дальнему, в чем нельзя не увидеть влияния философии Ницше (точнее, ее популистского извода), а также «Оправдания добра» Вл. Соловьева, идеи которого уехавшая из СССР в 20 лет Алиса Розенбаум могла воспринять через посредство пьесы Горького «На дне». Хотя автор доклада не высказал своего мнения о перспективах теории интертекста, сам по себе его доклад, сближающий полярные и, казалось бы, независимые друг от друга литературные явления, явно показывает ее пробелы и нереализованные возможности. Тема аналогов соцреализма в европейской и американской литературе 1940-х годов (как и в голливудском кино той эпохи) еще ждет своих исследователей.
В заключительном докладе конференции Г.А. Левинтон (ЕУСПб) вернулся к одному из главных истоков обсуждаемой теории — работам К.Ф. Тарановского и его последователей из числа участников Тартуско-московской школы. Ученый напомнил, что сам по себе интерес к раскрытию цитат — основа основ филологии, и первыми трудами такого рода были древние указания параллельных мест в Библии и старинные комментированные издания классиков. То новое, что внес в эту область Тарановский (продолжая традиции ОПОЯЗа и споря с Тыняновым по вопросу о «генезисе» и «эволюции»), — это тезис о цитатной «мотивации» всех элементов стихов поэта (Мандельштама). Так понимаемый «подтекст» позволяет не просто расшифровывать непонятный текст, но и воспринимать его как сложное целое, допускающее несколько уровней интерпретации. Докладчик еще раз пояснил свое известное функциональное разграничение «цитаты» и «заимствования», которые различаются влиянием на семантику цитирующего текста (об актуальности этого разграничения свидетельствуют приведенные выше соображения И.Н. Сухих). Очень важным моментом, отличающим «подтекст» от не любимого докладчиком «интертекста» Юлии Кристевой, является временнóе измерение: нужно четко понимать, кто у кого заимствует (и при этом хорошо бы быть уверенным, что позднейший автор читал более раннего). Постструктуралистский подход, при котором перекликаются любые тексты, Левинтон сравнил с игрой в футбол на поле, сплошь уставленном воротами, — так играть неинтересно.
Закрывая конференцию, П.Е. Бухаркин отметил, что, судя по всему, теория интертекстуальности действительно исчерпана: в большинстве докладов ученые предпочитали либо делиться новыми частными находками, либо обсуждать и уточнять терминологию (к этому можно добавить, что терминологических нюансов касались в основном и задаваемые на конференции вопросы). Как представляется авторам данного отчета, дело обстоит несколько иначе. Интертекстуальные исследования, накопившие за последние полвека гигантский фактический материал, нуждаются именно в теоретических обобщениях. Если литературоведение хочет сохранить статус науки, оно должно преодолеть нынешнюю ситуацию, когда ни одна статья не обходится без указания на параллели между текстами, а общепринятого представления о границах «истинной» интертекстуальности и произвольного «вчитывания» по-прежнему нет. Конференция показала то, что было очевидно и до нее: решение этой проблемы возможно на путях описания частных «видов интертекстуальности», характерных для определенной эпохи, направления, течения, литературной группы — различных «исторически конкретных групп текстов» (И.А. Пильщиков). Именно в эту сторону стихийно или сознательно направлены усилия многих ученых.
Неспособность выдать сразу, здесь и сейчас, общую теорию вовсе не говорит о том, что она не будет создана и не должна создаваться. Другое дело, что теория интертекста действительно вышла из интеллектуальной моды. Для решения ее насущных задач нужна долгая, кропотливая и скучная работа: обобщение накопленного материала, анализ природы убедительных находок (ср. выше о докладе Б.М. Гаспарова), классификация степеней сходства разных видов текста и степеней влияния претекста на смысл посттекста, классификация видов «аграмматичности» (М. Риффатер) в русском языке и литературе, а также анализ природы явных «вчитываний» и риторических подмен смыслов цитат, которыми пестрит отечественная филология. Конечно, куда проще провести яркую параллель между текстами или обратиться к модным социопсихологическим теориям, гарантирующим внимание коллег. Однако мода пройдет, а оставшиеся в архиве списки параллельных мест от античной до современной филологии все равно будут ждать точных и верифицируемых обобщений, — и, как нам кажется, рано или поздно литературоведение вернется к этой проблеме, хотя бы в целях самосохранения.
[1] Также см.: Николози Р. Апокалипсис перенаселения: политическая экономия и мысленные эксперименты у Т. Мальтуса и В. Одоевского // НЛО. 2015. № 132.