(От редактора)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 4, 2016
Николай Поселягин («НЛО»; редактор отдела «Теория»; кандидат филологических наук) poselyagin@nlo.magazine.ru.
Nikolay Poselyagin (NLO; editor, Theory section; PhD) poselyagin@nlo.magazine.ru.
Дискуссия, публикуемая в этом номере, возникла вокруг термина «modernity», сколь популярного в современной международной гуманитаристике, столь и проблематичного. В российском контексте это понятие выглядит особенно проблемно: в научном сообществе нет консенсуса даже по поводу того, как его следует переводить: «современность»? «модерность»? «модерн» или «модернизм»? может быть, «модернити» или вообще «модернизация»?[1] Терминологическая размытость — лишь внешнее проявление размытости концептуальной: слишком широкое значение дало возможность использовать слово «modernity» в идеологических целях, скорее отражать ценностную установку того или иного историка, чем описывать исторический объект.
В итоге понятие, призванное обозначать определенный исторический период, превратилось в оценочное слово, в своеобразный дискурсивный «приз», которым недобросовестные идеологи и публицисты награждают общества, достигшие, по их мнению, определенной исторической стадии, и в котором они отказывают всем остальным обществам. «Модерность» становится чем-то интуитивно позитивным — тем, к чему государство или общество должно стремиться, чтобы тоже войти в круг мировых победителей. Подобная откровенно политическая сегрегация исторического процесса вряд ли может нравиться профессиональным историкам; в результате и сам термин для многих из них оказывается под подозрением.
В среде российских исследователей реакция часто бывает еще острее: раздача «призов» «модерности» и представление о стадиальности истории подозрительно напоминают теорию общественно-исторических формаций в ее официальном советском изводе, с ее идеологическими манипуляциями и догматической схоластикой, с ее директивным навязыванием внешних категорий «прогресса» и «развития», которые к тому же должны оцениваться однозначно положительно. Здесь становится уже совсем легко подменять исторический анализ своими пристрастными политическими суждениями. Достичь модерности в русском варианте термина — значит уже не просто попасть в содружество развитых стран, не переработав при этом всех своих прежних коллективных травм, — здесь это почти как достичь коммунизма, наивысшей стадии мирового прогресса, тысячелетнего царства бесконечной современности. Таких смыслов, очевидно, нет в английском термине, но они по ассоциации способны всплывать в сознании российского историка и вызывать отторжение концепции modernity в принципе. А популярность концепции в зарубежной историографии создает еще более сильное поле напряженности, что тоже затрудняет рефлексию над спецификой и применимостью категории «модерность». Возможно, этим объясняется и неожиданно эмоциональный спор, который возник в ходе публикуемой здесь дискуссии между Александром Эткиндом и Майклом Дэвид-Фоксом.
Дискуссия была инициирована статьей Майкла Дэвид-Фокса, центральный предмет которой — исследования, в основном англоязычные, по истории России советского и постсоветского периодов. Дэвид-Фокс увидел определенные закономерности в том, как термин «modernity» применяется (или не применяется) в работах историков-русистов в зависимости от того, к какому из научных (и идеологических) «лагерей» они принадлежат. Таких «лагерей» он выявляет четыре. Одни исследователи полагают, что Россия, в отличие от западных стран, до сих пор не достигла стадии модерности; другие утверждают, что Россия вошла в модерную эпоху вместе со всем остальным миром; третьи вместо единой и универсальной модерности видят множество обособленных модерностей, уникальных для каждой отдельной культуры; наконец, четвертые считают, что множественные модерности не изолированы друг от друга, их элементы переплетаются между собой и с элементами традиции.
На статью Дэвид-Фокса пришло десять откликов от одиннадцати человек: обсудить затронутую в ней проблематику согласились Катриона Келли, Марк Д. Стейнберг, Тимур Атнашев и Михаил Велижев, Кирилл Кобрин, Энди Байфорд, Стивен Ловелл, Александр Эткинд, Дуглас Роджерс, Брюс Грант, Александр Марков; этот виртуальный круглый стол завершает общий ответ Майкла Дэвид-Фокса на все комментарии. Участники дискуссии, по сути, разделились на те же четыре группы, которые выделял Дэвид-Фокс, причем главным вопросом для большинства из них стало не столько изучение терминологической и идеологической ситуации в историографии, сколько свое собственное отношение к понятию «модерность» и его (проблематичное) определение. «Модерность» предстала не только трудной для концептуализации, но и ключевой для понимания того, как эти исследователи в целом видят и оценивают историю России последних полутора сотен лет. В центре дискуссии — вопрос о советской и постсоветской модерности как таковой: была ли она в России в принципе, и если да, то в каком виде и качестве? Фактически каждый из участников дискуссии предлагает свой вариант концепции модерности и свое ви´дение того, что представляет собой российская модерность (либо аргументирует позицию, согласно которой о «модерности» применительно к России и СССР говорить некорректно).
Благодаря своей концептуальной неопределенности этот термин, по крайней мере применительно к российской ситуации, оказался очень провокативным и эвристическим, превратился в своеобразное коллективное зеркало, позволяющее участникам дискуссии выйти на разговор о специфике, границах и методологии собственной науки.
[1] В этой подборке я взял на себя ответственность унифицировать терминологию во всех переводных статьях: «modernity» и «modern» я старался везде передавать как «модерность» и «модерный», пусть эти слова и не очень благозвучны для русского уха. Мне они кажутся предпочтительнее других, поскольку являются более лаконичными эквивалентами фразы «относящийся к эпохе Нового времени». Несмотря на весь груз побочных значений и вкусовых оценок, они, на мой взгляд, удобнее, чем «модерн» и «модернизм», поскольку не смешивают большой исторический период с вполне определенным направлением в искусстве и с промежутком времени, когда это художественное направление было ведущим. «Модернизация» здесь выглядит странно, так как обозначает конкретный процесс изменения какого-либо объекта, а не сложившееся положение вещей, — другими словами, модерность отличается от модернизации насколько же, насколько либерализм — от либерализации. Самая сильная позиция в этом ряду — у слова «современность», и когда мы говорим, допустим, о постсоветской России, понятие «модерность» в самом деле может выглядеть избыточно; к тому же «современность» образует важную антонимическую пару со словом «традиция» (не менее проблематичным) — т.е. с ключевой оппозицией к «модерности». Однако термин «модерность» шире. Например, важным эпизодом эпохи Нового времени является Французская революция 1789 года — явление модерное, зато современным его назвать трудно: безусловно, оно modern, но, очевидно, не present-day. В свою очередь, «современность» слишком перегружена идеей «текущей актуальности», что способно приводить к идеологическим искажениям: так, споры о (не)модерности СССР сталинского периода нередко подразумевают под собой полемику о том, должен ли быть важен Сталин нам сегодня.