(Рец. на кн.: Лахман Р. Что такое историческая социология? М., 2016)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 2, 2016
Лахман Р. ЧТО ТАКОЕ ИСТОРИЧЕСКАЯ СОЦИОЛОГИЯ?
Пер. с англ. М.В. Дондуковского; под науч. ред. А.А. Смирнова.
М.: Издательский дом «Дело» РАНХиГС, 2016. — 240 с. — 1000 экз.
Книга Ричарда Лахмана «Что такое историческая социология?», вышедшая в свет в издательстве «Polity Press» в 2013 г., — это самопредставление дисциплины, которая смело заявляет о своих амбициях (понять, «как люди создают и изменяют свой мир» (с. 34)[1]); не испытывает сомнений в собственной значимости и научной легитимности (ибо имеет все институциональные признаки академического признания[2]); уверена в своей теоретической и методологической состоятельности[3] и не боится продемонстрировать свои результаты (приложенный к книге библиографический список, очевидно неполный, содержит почти двести наименований). Избегая как риторики восхваления, так и риторики оспаривания, историческая социология, в представлении Лахмана, культивирует добродетель этической нейтральности. Спокойный, академически выверенный тон книги Лахмана придает исторической социологии вид почти нарочитой респектабельности и сдержанности, граничащей с интеллектуальным (а возможно, и социальным) конформизмом. Историческая социология Лахмана как бы специально держится в стороне от наиболее радикальных форм теоретического воображения и наиболее рискованных интеллектуальных экспериментов и концептуальных инноваций последних десятилетий в области социальных дисциплин: в ней нет места дебатам по правительности, управлению населением и биополитике[4]; историческим приключениям технонауки, медиа и актор-сетей; пространствам потоков, сетевому обществу, многочисленным конституирующим социальные миры феноменам мобильности и делающим их возможными материальным инфраструктурам[5]. Лахмановская историческая социология располагает себя в пространстве конвенциональных понятий и различений.
Поэтому первичный жест, которым Лахман намечает исследовательское поле исторической социологии, может показаться почти банальным и тривиальным: историческая социология — это наука об историческом (социальном) изменении. Историческое изменение (а также вопрос о порождающих его причинах, масштабе и следствиях[6]) — тематическое, проблемное и концептуальное ядро дисциплины. Но оправданность подобного жеста, легитимирующего одновременно историческую социологию в качестве выделенного дисциплинарного порядка, обеспечена, согласно Лахману, по крайней мере двумя обстоятельствами.
Во-первых, сама «социология создавалась с целью объяснить феномен исторического изменения. Основатели были убеждены, что время, в которое они живут, — это время социальной трансформации, не имеющей прецедентов в человеческой истории, и что для описания и анализа этого изменения, для объяснения его истоков и прояснения его следствий для человеческого существования нужна новая дисциплина» (с. 16). Историческая социология оказывается способом в пределах самой социологии сохранить верность фундаментальному проекту дисциплины «отцов-основателей» (Маркса, Вебера, Дюркгейма) и их учредительным актам[7]. Но это и внутридисциплинарная борьба за постоянную реактивацию и актуализацию первичного смысла социологии как научной дисциплины, смысла, который должен определять интенциональную структуру ее исследовательских актов и теоретических построений. Историческая социология — это форма противостояния дисциплинарному предательству: «Будучи с самого начала исторической дисциплиной, предмет которой составляла социальная трансформация в масштабах целой эпохи, социология превратилась в дисциплину, внимание которой все больше сосредотачивается на сегодняшнем дне и на том, чтобы объяснить индивидуальное поведение» (с. 17).
Во-вторых, это фундаментальные трансформации, которые претерпевает современный социальный порядок. У этих трансформаций множество проявлений и множество имен: «беспрецедентный рост численности населения», «структурный кризис капитализма», «технологическое замещение», «глобальный экологический кризис и глобальное потепление», «рост социального неравенства», «изменение природы войны», «урбанизация и радикальное уменьшение доли сельскохозяйственного населения», «новые формы эксплуатации», «принципиально новые системы и каналы коммуникации», «масштабная интенсификация миграционных потоков». Историческая социология стремится реализовать себя как дисциплину-свидетеля, внимательно отслеживающую многочисленные траектории изменений различных социальных миров и претендующую на обнаружение их настолько же многочисленных причин: «…исторические социологи организуют свою исследовательскую деятельность и научную карьеру вокруг теоретических вопросов — например, что является причинами революций, чем объясняется вариативность социальных пособий и льгот, предлагаемых государством своим гражданам, как и почему со временем изменилась структура семьи?» (с. 27). Объяснение события, объяснение вариативности, объяснение структурных сдвигов и изменений — таковы главные исследовательские ставки исторической социологии как дисциплины. Свидетельство об изменениях и объяснение их причин — две главные публичные функции, которые приписывает себе историческая социология.
В своем обзоре и кратком введении в историческую социологию Лахман производит разметку ее исследовательской территории при помощи набора конвенциональных категорий (давших названия отдельным главам книги) и путем разбора соответствующих этим категориям конкретных (эмпирических) социально-исторических исследований, наделяемых статусом образцовых (эта образцовость скорее декларируется Лахманом, чем обосновывается). Тем самым Лахман определяет тематический и проблемный репертуар дисциплины. Первая глава — «Как все начиналось», — по сути, вводная: в ней содержатся предварительный набросок дисциплины, первые методологические замечания, «мягкое» размежевание с историей («…было бы ошибкой выдвигать эссенциалистский аргумент о существовании непреодолимых различий между историей и исторической социологией» (с. 28)).
Вторая глава — «Истоки капитализма», — являясь выражением одновременно дисциплинарного наследования и разрыва (с «отцами-основателями»), касается дискуссий вокруг проблемы, с которой, по Лахману, собственно, и началась социология, — проблемы возникновения капитализма (которое он называет «беспрецедентной социальной трансформацией»). Основное внимание здесь уделяется изменениям в постановке проблемы исторического генезиса капитализма в веберианской традиции (ее переосмыслению на основе новых исследований роли Реформации в становлении капитализма), в послевоенной марксистской историографии (с ее вниманием к необходимости выявления конкретных событийных рядов и различных исторических траекторий), а также в рамках мир-системного анализа Иммануила Валлерстайна и Джованни Арриги.
Третья, самая большая в книге глава — «Революции и социальные движения» — выстраивается вокруг концептуального события внутри самой исторической социологии, того, что Рэндалл Коллинз назвал «революцией в теории революции», — открытия, преобразованного в исследовательский принцип: «Возникновение революции зависит не от недовольства обнищавших народных низов, а от того, что происходит в верхах»[8]. Исследование революций и протестных движений (форм мобилизации, социального состава и типов представительства, их тактик и стратегий, целей и ставок, побед и поражений) — это всегда исследовательский шанс для исторической социологии обнаружить «действующие начала» социальных трансформаций[9]. Парадигмальными для исторической социологии становятся в этой главе исследования Теды Скочпол, Чарльза Тилли, Джека Голдстоуна, Джеффа Гудвина, Роберто Францози.
В четвертой главе — «Империи» — Лахман анализирует социально-исторические исследования (Майкла Манна, Джеймса Махоуни, Бенедикта Андерсона, Джулиана Гоу, Карена Барки, Пьера Бурдьё), предметом которых является «господство в его наибольшем масштабе», то есть империи: причины их возникновения, долговременного существования и исчезновения, а также сложная трансформационная динамика доколониальных, колониальных и постколониальных режимов.
Пятая глава — «Государства» — посвящена одной из привилегированных (начиная, по крайней мере, со второго тома «О процессе цивилизации» Норберта Элиаса) тем исторической социологии. Понимая всю сложность такого объекта, как государство, Лахман ограничивает свое рассмотрение двойным корпусом исследований. С одной стороны, это исследования процесса образования государства и сложных связей этого процесса с развитием капитализма («Родословная абсолютистского государства» Перри Андерсона, «Доверие и правление», «Принуждение, капитал и европейские государства, 990—1992 гг.» Тилли, «Генеалогии гражданства» Маргарет Сомерс); с другой стороны — исследования исторической консолидации и дивергенции государственных систем социального обеспечения (работы Манна, Гесты Эспинг-Андерсон и др.).
В шестой главе — «Неравенства» — критикуются аисторические типы социологического изучения неравенства, не ставящие «вопрос о возникновении множества иерархических позиций, в которых индивиду отведено определенное место» (с. 141). Лахман показывает, каким образом возможна историзация различных порядков социального неравенства — на примере, прежде всего, работ Тилли (в книге Лахмана это почти образцовый исторический социолог), Теодора Шанина (исследование изменения структур неравенства в крестьянской среде до- и постреволюционной России), Ребекки Эмай (исследование властных отношений в сельских окрестностях ренессансной Флоренции), Ивана Селеньи (исследование изменения отношений неравенства и форм мобильности внутри средних классов и элит восточноевропейских стран в период конца государственного социализма и перехода к различным формам рыночной экономики).
В седьмой главе — «Гендер и семья» — речь идет не о том, чтобы в очередной раз показать историческую пластичность гендера и семейных отношений, а о том, чтобы увязать эту пластичность (в рамках причинных объяснительных моделей) с историческими изменениями в других исследовательских областях (генезис государства, трансформация экономических структур и отношений неравенства и т.д.). Одним из интересных примеров, рассматриваемых Лахманом, становится проведенный Муниром Шаррадом анализ различий в политике прав женщин в постколониальных Тунисе, Алжире и Марокко.
В восьмой главе — «Культура» — показывается, как различные сегменты культурного порядка и определяющая их историческая динамика могут становиться предметом историко-социологического исследования. Образцовыми работами в этой главе становятся «Творчество Франсуа Рабле и народная культура Средневековья и Ренессанса» Михаила Бахтина, «Мировая республика литературы» Паскаль Казановы (работа, многим обязанная социоанализу Бурдьё) и «Социология философий» Рэндалла Коллинза[10].
Наконец, в последней, девятой главе — «Предсказывая будущее» — демонстрируются эвристические возможности контрфактического анализа (строящегося исходя из предположения, «что было бы, если бы…») в исторической социологии[11], а также то, каким образом «историко-социологический анализ может быть обращен к изучению будущего» (с. 200), занимаясь проспективной контрфактической историей[12]. (При этом стоит, наверное, иметь в виду ироническое замечание-предупреждение Манна: «Исторические социологи, вроде меня самого, неплохо предсказывают прошлое, но вот с будущим дела у нас обстоят неважно»[13].)
И все-таки в содержательно богатой книге Лахмана, претендующей, несмотря на свой небольшой объем, на образцовое (то есть через демонстрацию образцов исследований) представление дисциплинарного поля, не хватает многих важных имен и работ. Например, Люка Вакана, показавшего парадоксальное усиление репрессивных аппаратов в современных неолиберальных режимах управления и создавшего своеобразную социальную картографию современных «территорий изгнания», порождаемых неолиберализмом, понятым и как идеологический дискурс (регулируемый императивами «свободного рынка» и «индивидуальной» ответственности), и как множество практик управления[14]. Или Джеймса Скотта — социолога-«агрария», социолога государства, социолога сложных форм социального номадизма и седентаризма, продемонстрировавшего, что история государства и иных типов социального доминирования — это и история учреждения специфических эпистемологических режимов (известное «seeing like a State» — «видеть как государство»), но также с необходимостью история «негосударственных людей», практик сопротивления («оружие слабых»), различных «искусств не быть управляемым»[15]. Не нашлось места в книге Лахмана и для «Нового духа капитализма» Люка Болтански и Эва Кьяпелло[16], а радикально историческая социология Бурдьё представлена в четвертой главе в весьма лаконичной форме и только его первой работой «Социология Алжира» (1958).
Тем не менее книга Лахмана дает почти «осязаемое» ощущение того сложно дифференцированного и стратифицированного ландшафта, который историческая социология стремится разметить и картографировать. «Историческая социология» — это не обозначение определенной субтерритории в том исследовательском пространстве, которое очертила и присвоила себе социология. Скорее это имя особых исследовательских практик, отказывающихся сводить социальные миры к актуальности их настоящего: «…историческая социология не имеет какого-то своего отдельного предмета. Скорее, она некий способ заниматься социологией, признающий изменения истинным предметом этой дисциплины» (с. 217). Историческая социология конституирует себя как своеобразная исследовательская игра с пространственными и временными масштабами и, соответственно, с определенными типами исследовательских оптик и характеризующими их возможностями различения («разрешениями»). Успех этой игры не в последнюю очередь зависит от постоянного поддержания интервала между уровнем предельных теоретических обобщений и предполагаемых универсалий (социальных, экономических, антропологических и т.д.), нейтрализующих значимые (исторические) различия и временные последовательности[17], и уровнем негенерализируемой единичности[18].
Социальный мир, каким он проступает на страницах книги Лахмана и в разбираемых им «образцовых социально-исторических исследованиях», не имеет универсального порождающего и универсально действующего принципа. Множественность (действующих акторов, причин, структур, конфликтов, тенденций, траекторий, сценариев будущего и вариантов прошлого) — это и теоретический принцип, регулирующий исследовательские практики в рамках исторической социологии, и очевидность, эмпирически генерируемая и постоянно подтверждаемая этой дисциплиной. Теория модернизации неоднократно критикуется в книге Лахмана именно потому, что производит редукцию множественности, пытаясь «втиснуть историю всех стран нескольких последних десятилетий в рамки одной-единственной трансформации, пусть и идущей с разной скоростью, — из традиционных обществ к модернистским» (с. 182). В определенном смысле, историческая социология — это исследовательская работа по эмпирической деконструкции универсального. Именно на это указывает один из самых часто встречающихся у Лахмана терминов — контингентность. Контингентность — «нет ничего неизбежного и предопределенного» (с. 30) — базовая модальность существования социальных миров и формирующих их историческую динамику процессов. Социальные миры — это всегда порядки исторической контингентности, а историческое объяснение — это установление контингентных причинных связей. Характерно, что в книге Лахмана ни разу не встречается выражение «исторический закон». Историческая социология, как она представлена Лахманом, — это научная дисциплина, организующая и удерживающая свое исследовательское поле в терминах причинности, контингентности и нередуцируемой множественности.
Историческая социология порождает множество методологических и (проявим здесь необходимую осторожность) онтологических проблем, которые Лахман или старательно избегает, или затрагивает по касательной, занимая позицию включенного в данное дисциплинарное поле исследователя, носителя практической очевидности, но и многочисленных умолчаний. Например, одной из таких проблем является «природа» контингентной причинности, которая может представляться едва ли не концептуальным оксюмороном. У Лахмана мы не найдем попыток «формализовать» это понятие, стратегия, выбранная им, — едва ли не витгенштейновская: это показ примеров. Ясно также, что, строго говоря, установление причинно-следственной связи не является (в терминах теории алгоритмов) детерминистской и терминальной процедурой, что для дисциплины, не имеющей возможности осуществлять экспериментальный контроль над вводимыми ее теоретическими моделями переменными, создает дополнительные трудности и неопределенности. Это хорошо видно на примере одного из самых развернутых и эксплицитно сформулированных методологических комментариев, встречающихся в книге. Этот комментарий касается требований, которым должны отвечать объяснения в исторической социологии — именно их предметным коррелятом являются контингентные причинные связи: «…объяснения с позиций исторической социологии должны: во-первых, различать несущественные повседневные действия человека и те редкие моменты, когда люди трансформировали социальную структуру; во-вторых, объяснять, почему трансформационные события случаются в некоторое конкретное время и в некоем конкретном месте, а не где-либо и когда-либо еще; в-третьих, показывать, как события делают возможным наступление позднейших событий» (с. 29). Это, скорее, практические рекомендации, чем строго определенные процедуры. Исторические связи и контингентные причинные порядки, исходя из эмпирических императивов дисциплины, могут быть только обнаружены, а не дедуцированы из априорных принципов. Их установление — дело исследовательского чутья, опыта и мастерства, демонстрацией образцов которого, собственно, и является книга Лахмана. Но вопрос причинности — это еще и вопрос о действующих акторах, масштабах и стратификации. Допущение исторической социологии (которое не проговаривается явным образом Лахманом, но предполагается всем корпусом представленных им историко-социологических исследований) состоит в том, что порядки контингентной причинности действуют в пределах любой вычленяемой страты и на уровне любого предполагаемого масштаба (будь то миросистема или же локальная крестьянская община). Но в каком смысле действуют (и поэтому являются причинными факторами) государство, «национальная экономика», класс, элита, мир-система, капитализм? Не предполагает ли историческая социология, настаивающая на множественности акторов[19], их стратифицированной упорядоченности? Различаются ли типы причинности в зависимости от страты и масштаба? Какой онтологический статус мы можем приписать, например, волнам Кондратьева или демографическим циклам? Что такое постулируемое исторической социологией контингентное существование и контингентное изменение? Какова, наконец, имплицируемая ею онтология? У Лахмана, профессионального исторического социолога, нет ответа на эти вопросы, но написанная им книга неизбежно их провоцирует.
Урок, который Лахман предлагает нам извлечь из проделанного им разбора социально-исторических исследований, состоит в том, что «всякое изучение изменения (будь то историческое или проспективное) обязательно должно быть сосредоточено на поиске времени и места эффективного действия. Часто они обнаруживаются на определенном удалении от средоточий существующей власти и вне круга центральных движущих сил, производящих главные события данного момента. Путь от причины к действию зачастую долог и почти всегда имеет контингентный характер. Задача сравнительной исторической социологии состоит в том, чтобы проследовать этим путем» (с. 216—217). Но сводима ли историческая социология к актуализации чистого исследовательского интереса, который проявляет себя в кропотливых, осторожных и сдержанных практиках исследования, стремящегося понять причины изменений, которым постоянно подвержены социальные миры? Не является ли последним практическим основанием дисциплины не всегда проговариваемая, но от этого не становящаяся менее настоятельной и требовательной, чувствительность к недолжному и нетерпимому? Не эта ли чувствительность нашла выражение в вопросах, которые ставит Лахман (имеющий политический опыт студенческого активизма) в предисловии к русскому изданию своей книги, по тональности резко контрастирующем с академической респектабельностью основного текста: «Как этим сволочам все сходит с рук» и «Где гильотины?» (с. 10)? Не стремится ли историческая социология, для которой изменение и его неустранимая структурная возможность — это и эмпирическая очевидность, и фундаментальный теоретический принцип, стать научной гарантией обетования, что «Другой мир [всегда] возможен»? Вероятно, в этом — ее последнее оправдание.
[1] Более развернутым выражением этой дисциплинарной амбициозности является следующее замечание Лахмана: «Мы конструируем исторические объяснения того, как человеческие действия, предпринятые в прошлом, порождают нас самих и формируют тот социальный мир, который весьма многообразно накладывает ограничения на наши желания, убеждения, решения и действия» (с. 28).
[2] Сам Лахман — профессор социологии и сравнительной исторической социологии Университета штата Нью-Йорк в Олбани. На один из социальных показателей научной легитимности дисциплины он указывает в предисловии к русскому изданию книги: «…на работы по сравнительной исторической социологии приходится непропорционально большая доля премий за лучшую книгу и лучшую статью, присуждаемых Американской социологической ассоциацией» (с. 9). Одна из таких книг — «Капиталисты поневоле» самого Лахмана, получившая в 2003 г. премию в номинации «Выдающаяся научная публикация» (рус. пер.: Лахман Р. Капиталисты поневоле. М., 2010).
[3] Уже в самом начале книги Лахман не без гордости отмечает, что «социология обладает изрядным аналитическим и методологическим арсеналом для анализа последствий трансформаций начала XXI века…» (с. 19). В самом ее конце Лахман перечислит методы, работу которых, как ему представляется, удалось продемонстрировать: «На страницах этой книги мы увидели, что изменения и их причины могут быть объяснены с использованием множества методов: контрфактической истории, разбора конкретных случаев, анализа негативных случаев, межвременного и межстранного анализа» (с. 217). При этом книга Лахмана — отнюдь не трактат по чистой методологии.
[4] Прекрасное введение в соответствующую проблематику можно найти в работах Митчела Дина и Томаса Лемке: Dean M. Governmentality: Power and Rule in Modern Society. 2nd edn. L., 2010; Lemke T. Biopolitik zur Einführung. Hamburg, 2007.
[5] Переопределенное понятие мобильности, значение которой для производства и поддержания социальных миров выходит далеко за пределы «социальной мобильности» традиционной социологии (двигаются люди, идеи, объекты, отходы, риски, капиталы и пр.), должно, по мнению Джона Урри, служить основанием парадигмального изменения социальных наук. Разные виды мобильности имеют свои собственные истории, но они находятся за пределами лахмановской исторической социологии. См.: Урри Д. Социология за пределами обществ: виды мобильности для XXI века. М., 2012; Он же. Мобильности. М., 2012.
[6] Одним из главных вопросов, связанных с исторической социологией, является вопрос о предполагаемом ею типе — или, возможно, типах — причинности (по Лахману, историческая социология претендует на выдвижение именно причинных объяснений). К сожалению, Лахман не останавливается подробно на этом вопросе, но тем не менее утверждает контингентный характер этой причинности. Позволим себе сделать осторожное предположение (не имея возможности здесь его сколько-нибудь подробно развернуть), что для прояснения и обоснования концепта контингентной причинности требуются дополнительные теоретические ресурсы, предлагаемые, например, в теории «ассамбляжей» («сборок») и социальной онтологии Мануэля Деланда (см.: DeLanda M. New Philosophy of Society: Assemblage Theory and Social Complexity. L.; N.Y., 2006; Idem. Deleuze: History and Science. N.Y., 2010).
[7] Возведение «начала» дисциплины к учредительным актам «отцов-основателей» и, тем самым, размещение ее в чистом пространстве истории идей заставляет вспомнить саркастический выпад Мишеля Фуко в адрес Раймона Арона: «Я теперь уже не знаю тех, кто пытался обнаружить великие этапы социологической мысли у Монтескьё и Огюста Конта. Это означало бы полнейшее невежество. Ибо социологическое знание образуется, прежде всего, среди таких практик, как практика врачебная» (Фуко М. Око власти // Фуко М. Интеллектуалы и власть: Избранные политические выступления, статьи и интервью. М., 2002. С. 226—227).
[8] Коллинз Р. Средний класс без работы: выходы закрываются // Есть ли будущее у капитализма: Сб. статей И. Валлерстайна, Р. Коллинза, М. Манна, К. Калхуна. М., 2015. С. 94.
[9] Но также заново поставить вопрос, почему большинство людей большую часть времени смиряются с существующим социальным порядком.
[10] См.: Казанова П. Мировая республика литературы. М., 2003; Коллинз Р. Социология философий: Глобальная теория интеллектуального изменения. Новосибирск, 2002.
[11] Главное методологическое значение контрфактического анализа и написанных на его основе историй состоит в том, что они позволяют «оценить более точно причинную силу различных социальных факторов» (с. 200).
[12] Принципиальный тезис исторической социологии — непредсказуемость будущего. Рэндалл Коллинз уподобляет формирование будущего выпадению игральных костей. Дисциплинарная претензия исторической социологии состоит в выявлении пространства структурных возможностей по типу того, как оно может быть описано в случае игральных костей. См. упомянутую выше блестящую монографию ведущих исторических социологов «Есть ли будущее у капитализма».
[13] Манн М. Конец, может, близок, только для кого? // Есть ли будущее у капитализма. С. 113.
[14] См., например, два важных исследования Вакана: Waquant L. Punishing Poor: The Neoliberal Covernment of Social Insecurity. Durham; L., 2009; Idem. The Urban Outcasts: A Comparative Sociology of Advanced Marginality. Cambridge; Malden (MA), 2008.
[15] См.: Скотт Дж. Благими намерениями государства: Почему и как проваливались проекты улучшения человеческой жизни. М., 2010; Scott J. The Art of Not Being Governed: An Anarchist History of Upland Southeast Asia. New Haven; L., 2009.
[16] См.: Болтански Л., Кьяпелло Э. Новый дух капитализма. М., 2011.
[17] Постоянным лейтмотивом книги Лахмана является необходимость обнаружения и реконструкции временных рядов и последовательностей («времен и мест эффективного действия»): «…понимание того, как люди создают и изменяют свой мир, и выявление соответствующих причин и следствий возможны только в рамках временной последовательности. Нам нужно понять, что происходило сначала, — иными словами, нужно изучать историю, устанавливать причинно-следственные связи» (с. 34).
[18] Ср. замечание Лахмана: «…на протяжении всей этой книги я буду представлять работы по исторической социологии, указывающие срединный путь между обобщениями, настолько широкими, что ими охватываются все исторически описанные случаи, и изображениями, заведомой и похвальной характеристикой которых является их уникальность и необобщаемость» (с. 31).
[19] Ср.: «…большинство поворотных точек истории не являются результатом решений отдельных лидеров. Напротив, историческое изменение создается, скорее, серией контингентных действий множественных акторов, зачастую в сочетании с событиями и явлениями, неподконтрольными человеку, такими, например, как экономические и демографические циклы» (с. 206)