Опубликовано в журнале НЛО, номер 2, 2016
Сергей Зенкин (РГГУ; главный научный сотрудник Института высших гуманитарных исследований; доктор филологических наук), sergezenkine@hotmail.com.
Sergey Zenkin (RSUH; Institute for Advanced Studies in the Humanities, research professor; Doctor of Sciences), sergezenkine@hotmail.com
Я читаю «Мимесис» Валерия Подороги глазами филолога: ведь речь в нем идет о разборах литературных текстов. В этих разборах много такого, что ценно для филолога и может пригодиться ему в дальнейшей работе; мне уже приходилось об этом писать, когда я рецензировал первый том книги [Зенкин 2007]. Сейчас я попытаюсь, во-первых, поискать филологических, литературоведческих предшественников того метода, который применяет Подорога, и, во-вторых, показать некоторые слепые точки этого метода, которые он также разделяет с отечественной литературоведческой традицией.
Некоторых своих предшественников называет сам автор: в частности, это русские формалисты с их идеей динамической формы — то есть формы читательского переживания текста, которую Подорога распространяет с собственно языкового опыта на неязыковой, связанный с переживанием уже не текста как такового, а заключенного в нем «художественного мира». Такой выход за рамки текста в сферу миметической референции заставляет предположить, что у Подороги есть еще один, менее очевидный предшественник — советская теория реализма.
Эта теория создавалась несколько десятилетий, в ее разработке участвовали порой незаурядные умы, и идеологические догмы и предрассудки странно уживались в ней с оригинальными интеллектуальными прорывами. Теория реализма — это теория мимесиса, который не всегда понимался как объективное «отражение реальности». Еще Горький вспоминал, как он смотрел прочитанную книгу на просвет, пытаясь разглядеть тайный секрет ее воздействия: характерно миметический жест, попытка перевести текст в физиологический опыт. В позднесоветскую эпоху догматику реалистических (на самом деле риторико-идеологических) «типов» пытались преодолеть некоторые маргинальные теоретики реализма, такие, как Георгий Гачев или Семен Вайман. Они усматривали подлинный «эффект реальности» в процессах самопроизводства художественной формы, однако понимали ее в узкоорганицистском смысле, опираясь на научные и философские концепции XIX века.
Валерий Подорога находится в более выгодном положении — он исходит не из классической, а из современной философии, лучше умеющей описывать индивидуальный опыт; она дает ему продуктивные модели, концепты, метафоры для анализа. Подобно теоретикам реализма, Подорога изучает художественные «образы» — но эти образы ничего не отражают, они сами формируют опыт читателя. Реализм миметического произведения не в том, что оно репрезентирует действительность, а в том, что оно само ею является, это действительность опыта. В этом смысле мимесис — то же самое, что образотворчество, Bildung.
Из трех видов мимесиса, различаемых в предисловии к первому тому (видимо, по образцу трех видов мимесиса во «Времени и рассказе» Поля Рикёра), Подорога отдает преимущественное внимание мимесису внутреннему, «внутрипроизведенческому», то есть варианту рикёровского повествовательного формотворчества, «мимесиса 2», mise en intrigue. Другими философскими моделями мимесиса служат у Подороги теории машин Делёза и Симондона (в приложении к текстам Андрея Платонова), теория миметического конфликта Рене Жирара (в приложении к романам Достоевского). Еще одним источником — отчасти философским, отчасти литературно-критическим — являются работы Михаила Ямпольского 90-х годов, с которыми Подорогу сближает даже интерес к некоторым писательским фигурам: у Ямпольского есть, например, специальная книга о Хармсе.
В результате получается то, что сам Подорога называет «антропологией литературы», — разумеется, не в объективном англосаксонском смысле слова «антропология» (как, например, практикуется сегодня в «Новом литературном обозрении»), а в интроспективном германском, как «рефлексия о человеке». У такой рефлексии хорошие научные перспективы, и сам «Мимесис» Подороги, еще не завершенный, уже является превосходным достижением. Но у нее есть и внутренние проблемы. Некоторые из них носят общедисциплинарный характер и всякий раз возникают в философии, когда она, теряя себя, берется заниматься конкретными предметами, например художественными произведениями. Как и в типичном жанре новейшей философии — введении к каталогу художественной выставки, — дискурс Подороги в «Мимесисе» страдает некоторой эссеистичностью, недостатком точных определений и доказательств. Этот дискурс слишком «личный», он трудно поддается кодификации и коллективной разработке; то есть это не столько строгий метод, сколько опыты литературно-философской критики.
Есть, однако, и другая, более интересная серия проблем, обусловленных уже спецификой «реалистического» подхода Подороги к литературному тексту. Эти типичные проблемы теории реализма возникали в советской науке, хотя, как правило, не осознавались самими теоретиками. Они связаны с неотрефлектированным отбором материала для анализа: разбираются отдельные авторы и тексты, но их выбор почти никак не обосновывается. В предисловии к первому тому «Мимесиса» кратко сказано об «экспериментальной» традиции русской литературы, которая будет в нем изучаться, — то есть старому, классическому канону противопоставляется «другой», авангардный: это типичный жест литературной критики, а не науки, причем две противопоставляемые традиции странно напоминают (по своей форме, хотя и не по конкретным именам и названиям) советскую теорию двух литературных методов — хорошего «реалистического» (= миметического) и неполноценного «антиреалистического». Просто знаки плюса и минуса расставлены здесь наоборот, и мимесис (новый, хороший) связывается теперь с «антиреализмом».
Отсюда серия вопросов, на которые не давала ответа теория реализма и не дает ответа «Мимесис» Подороги. Новый «экспериментальный» канон включает в себя высокооригинальных авторов, чьи тексты стимулируют в читателе миметический опыт, — а миметична ли массовая, серийная литература? Вспомним, что и советская теория тоже не умела найти ключей к массовой словесности, молчаливо признавая «реализмом» только высокую «авторскую» продукцию. Миметический канон Подороги состоит только из современных писателей (XIX—ХХ веков) — а миметична ли старинная, древняя словесность? Парадоксальным образом, понятие художественного мимесиса изобрели древние греки, но, похоже, работает оно лучше всего в применении к новоевропейской культуре… Подорога пишет о «традиции» миметической литературы — но насколько обоснованно это слово, действительно ли в истории литературного мимесиса (в смысле Подороги) есть преемственность, предполагаемая понятием «традиция»? Вообще, есть ли у литературного мимесиса настоящая история (у реализма, в его советской теории, она была чисто спекулятивной, без надежных историко-литературных доказательств)?
Изучение литературы через миметические эффекты до сих пор слабо описывает ее временную развертку, в отличие от Рикёра мимесис у Подороги не влечет за собой даже повествовательности; такая ахроничность неизбежно отпугивает от его метода филологов, дорожащих диахроническим подходом и построением доказательных исторических нарративов. Будущее этого метода зависит от того, насколько самому Подороге и / или тем, кто ему последует, удастся вписать теоретические достижения в историческую перспективу, иначе ему грозит судьба даже самых талантливых советских теоретиков — самоизоляция, не позволяющая дальнейшего научного развития.