Опубликовано в журнале НЛО, номер 1, 2016
Традиционный неответ автора рецензируемой работы (практика рецензирования — коммуникация с односторонним движением, оценка рецензента, как правило, не оспаривается; ответ рецензенту — исключительная редкость) — достаточно сложная эпистемологическая процедура. Эта очевидность не есть нечто элементарное и пустое. Молчание автора опирается на совершенно определенную конструкцию, на «фигуру» немолчания рецензента. Важнейшая импликация здесь (на этой импликации и держится равновесие отношения рецензента и автора, мир и благоденствие в журнальных разделах «критика и библиография») — обязательность любопытства рецензента (я бы усилил: обязательность тотального любопытства). Рецензия А. Тесли[1] на мою книгу о золотом веке «русской идеи» (Мартынов В.А. Золотой век «русской идеи». М., 2015) представляет в этом отношении настолько нетривиальный случай, что совершенно определенно требует комментария.
Текст рецензии замечателен исключительной композиционной стройностью. В самом начале твердо и определенно сказано, что рецензируемая монография «далека» «от современных академических исследований», «устарела до своего появления» (с. 403). Книга о «золотом веке» — вне живых «контекстов» (там же). Получается, что логика книги вообще не является источником мысли, субъектом актуальной рациональности. Т.е. книга — объект рациональности (как, соответственно, и ее автор). А поскольку вся рецензия выразительно заканчивается словами, что рецензируемая книга может претендовать не более чем на то, чтобы быть «объектом» современной мысли (с. 405), то тема «объектности» (и, соответственно, выпадения автора из сообщества мыслящих «академических» «профессионалов»), завершая круг, оказывается лейтмотивом текста рецензии, композиционным стержнем. Зазвучав в начале и завершив собою весь текст, тезис о том, что логика книги о «золотом веке» — не субъект современной мысли, а ее возможный объект, является твердым «смыслом» рецензии А. Тесли.
Начну ответ с благодарности. В рецензии я узнал о себе много интересного. Конечно, самое выразительное — указание на то, что я скорее музейный экспонат, чем действующий хомо сапиенс (коль скоро я «объект» для анализа и наблюдения). Интересно. Смысл и некоторая точность в такой метафоре есть. Особенно потому, что она ведет к следующему наблюдению, которое еще точнее и интереснее. «Это странный текст, принадлежащий другому времени», 1980-м (с. 403). Таковое замечание сразу позволяет перейти к существу вопроса.
Да, для меня дорог и принципиально важен мой опыт 1980-х, и больше того, 1970-х. На этой констатации мы сходимся с рецензентом. Но разойдемся в оценках. Для А. Тесли моя память об опыте 70-х — сентиментальная ностальгия на грани патологии, не имеющая за собой релевантной рациональности. Для меня мой опыт — источник рационализации актуального. Это не ностальгия, это режим жесткой прагматики. Опыт моих 70-х — это опыт противостояния Утопии. А я против Утопии. Мой опыт — об этом. Это опыт узнавания ее метаморфоз и масок. Этот опыт научил хорошему зрению. Поэтому сейчас я вижу, как в уголках вполне модерных парадигм часто прячется Утопия и ее непременные атрибуты — сектантство и фанатизм.
Отсюда и выбор методологии. Мой выбор — историческая поэтика, а если еще точнее, онтология и эпистемологическая программа С.С. Аверинцева. Его онтология культуры, учение о слове и основанная на нем историческая типология культуры. Понятно, почему выбор именно таков. Потому что наиболее последовательная стратегия противостояния Утопии — историзм. А аналитика Аверинцева — мыслимо возможный предел историзма, его «акмэ». Случай Аверинцева — это почти одержимость историзмом. Но именно такой тотальный исторический критицизм — то, что всерьез противостоит Утопии и сектантству.
Здесь мое первое удивление. Замечание, что «перед нами текст, который невозможно поместить ни в одну из дисциплинарных рамок» (с. 404), можно принять с благодарностью, если посчитать, что под «дисциплинарными рамками» имеется в виду та парадигма методологических программ, которую рецензент полагает актуальной. Да, логика книги «Золотой век…» вполне определенно противостоит (по причинам, изложенным в предыдущем абзаце) и программе «истории идей» Лавджоя, и «истории понятий» (как в версии Козеллека, так и в варианте Скиннера), и социологически понятой «интеллектуальной истории». Да, нужных А. Тесле методов в книге нет. Но каким образом в рецензии оказалось возможным утверждение, что книгу «Золотой век» характеризует «неопределенность методологии» (с. 403) — при том, что твердо и определенно мой выбор исторической типологии культуры С.С. Аверинцева в качестве методологического ориентира прописан в книге несколько раз, иногда чрезмерно (для жанра популярной монографии) подробно (например, на с. 23—29)?
Теперь собственно о содержании (ниже будет понятно, зачем в ответе на рецензию нужен очерк содержания рецензируемой книги). Оно предопределено методологией. Главная тема книги — призыв к последовательной исторической аналитике в изучении как русской интеллектуальной истории, так и шире, в изучении многообразия дискурсов о «нации».
Первый вывод исторической аналитики: тезис о невозможности использовать сколько-нибудь всерьез такие параметры каталогизации, как «консерватизм», «либерализм», для понимания, в частности, славянофильства (в книге о «золотом веке» слова «либерализм» и «консерватизм» вообще не употребляются). Аналитика, основанная на фигуре качели «влево — вправо», загнала в тупик как позднесоветский марксизм, так и «классическую» западную историографию (включая «волшебную гарвардскую школу» — определение А. Тесли). «Консервативная утопия» (на этом определении А. Валицкого вот уже пятьдесят лет стоит все западное знание о славянофильстве) — схема, устаревшая к моменту своего появления. В основании «левой-правой» аналитики достаточно странная эпистемология, исходящая из убежденности в том, что все активные участники исторического процесса в первую очередь озабочены тем, чтобы идентифицировать себя в качестве члена одной из более или менее постоянно равных себе общественных групп, каждая из которых мыслится как партия, и этих «партий» две исходных, «консервативная» и «либеральная», и несколько комбинированных (например, «либеральный консерватизм»), образующих «полукруг», или «круг», неважно. Все модели истории славянофильства (вплоть до новейших), и «западные», и «наши», продолжают оставаться таковыми, и это именно тупик, потому что славянофильство как реальный предмет исчезает, если мы подходим к нему с такими инструментами, как политически понятые «консерватизм», «либерализм» или же «национализм» (даже если мы построим весьма изощренную модификацию исходного инструментария, такую, например, как «первый национализм»). Сквозь научную аналитику в этом случае проступают контуры партийной агитки с неизбежными в таком случае утопическими коннотациями. Понимание реальных конфликтов интеллектуальной истории в пределах матрицы вариантов «консерватизма» / «либерализма» невозможно. Нужна гораздо более многообразная картография символических полей, внимательная к локальным драйверам их конструирования.
Книга «Золотой век…» — об этом, о необходимости деидеологизации дискурса о славянофильстве, о том, что уже в начале своего становления дискурс о «русской народности» не классифицируется по идеологическим и партийным признакам — уже потому, что оказывается устроенным весьма драматично. С одной стороны, он пытается быть исключительно компактным, с другой, уже в исходной точке внутри этого плотного единства образуются фундаментально разные стратегии, как минимум, два разных эпистемологических поля. Значительную часть парадоксальных коллизий истории славянофильства можно описать как драму структурного сбоя, нестыковки фундаментально различных парадигм, которые при этом пытаются быть единой унифицированной структурой. Необходимость различения этих парадигм — предпосылка возможности диалога (какового сейчас нет) на этой территории, возможности выхода из тупика взаимонепонимания. Неразличение ведет к безнадежной путанице (что и происходит). Для распутывания этого клубка и написана книга «Золотой век». Ключ к такому распутыванию — принципиальное различение двух «фундаментальных парадигм» внутри славянофильства.
Вот такая гипотеза. Возможно, не очень полно прописанная, но, замечу в скобках, вполне оригинальная. Если принимается допущение существования двух «фундаментальных парадигм», то немедленно в этой точке появляется ряд жестких выводов, основной из которых — необходимость заново переписать всю историю славянофильства (вплоть до всех вариантов «нео», «нео-нео» и т.п.). Один из частных сюжетов — возможность предположения о неочевидности помещения братьев Аксаковых в «аутентичное равное себе славянофильство». В книге о «золотом веке» это прописано достаточно резко. Честно признаюсь, я в первую очередь поэтому ждал откликов на свою книгу, и в первую очередь отклика А. Тесли, так как хорошо знал как то, что он готовит к изданию капитальную монографию об Иване Аксакове, так и то, что это будет книга о «последнем из славянофилов». У меня были все основания опасаться полного разгрома прежде всего «основной гипотезы», а затем и глав, посвященных Аксаковым.
И здесь мое второе удивление: в рецензии А. Тесли на «Золотой век» нет ни критики моих вопросов к братьям Аксаковым, ни критики самой «основной гипотезы». Более того, как такового нет описания этой гипотезы, из текста рецензии получается, что ее как бы и нет вовсе. В конце рецензии в качестве отчета о содержании книги дается очерк одного из малозначимого выводов, касающегося возможной схематизации исторической динамики славянофильства. Внутри этого очерка в характеристике первого из трех этапов «золотого века» упоминается слово «формализм», которое допустимо как определение одного из моментов первой из двух «парадигм», но этим дело и ограничивается, до описания «основной гипотезы» дело не доходит. А поскольку внятной реконструкции главной схемы нет, это немедленно приводит к грубым искажениям. Так, формализм объявляется рецензентом исторически локальным эпизодом, «первым этапом», завершившимся к началу истории славянофильства. Как такое можно было сказать применительно к тексту книги о «золотом веке», совершенно непонятно. В книге твердо и определенно говорится о том, что возможность формализма в интерпретации романтической историософии сохраняется на протяжении всей истории «золотого века», ни в коем случае не исчерпывается 1820—1830-ми годами, что это момент регулярной логики, воспроизводившейся на протяжении многих десятилетий (ее следы мы обнаружим и сегодня). Так, прямо и определенно говорится о том, что эта логика отчетливо проступает сквозь поверхность квазиславянофильской риторики позднего К. Аксакова (1850-е)[2], псевдославянофильской риторики Н. Данилевского[3] и Р. Фадеева[4] (1860—1870-е). Это искажение — следствие отказа рецензента от реконструкции «основной гипотезы», от описания «смысла» книги о «золотом веке».
Возможны два объяснения. Первое. Бывают такие книги, mеssages которых обладают дурной совестью и прячутся — так, что в иной книге ее «смысл» отыскать невозможно, и тогда его «потеря» простительна в том числе и для внимательного читателя. Ответ: применительно к книге о «золотом веке» такое объяснение вряд ли возможно. Нет ни одной причины, по которой «основную гипотезу» можно было бы там не найти. Книга устроена исключительно центростремительно, почти монотонно, почти нудно. Вся логика книги вращается вокруг драмы структурного сбоя «двух парадигм», на каждой странице — анализ коллизий этой драмы. Книга об этом и почти только об этом[5].
Второе. В принципе сам тот факт, что в рецензии нет реконструкции «основной гипотезы» книги о «золотом веке», можно интерпретировать как малозначимость этой самой гипотезы. Реальная значимость идеи «двух парадигм», возможно, настолько мала, что ее можно считать математически ничтожной величиной, микроэлементом, недостойным того, чтобы быть замеченным оптикой серьезного эксперта. Но как раз здесь — самое интересное. Мало того, что эта вот «схема» сосуществования «двух парадигм» хорошо известна А. Тесле (и он умеет очень неплохо ее описывать), но он в известной мере поучаствовал в пиар-кампании по продвижению этой самой концепции.
Удивиться этому я смог, получив возможность ознакомиться с наконец-то вышедшей монографией А. Тесли, посвященной Ивану Аксакову. В конце книги в «Приложении» есть статья, посвященная пониманию «славянского вопроса» М.П. Погодиным. И здесь нота бене. Во-первых, в этой статье есть несколько ссылок на мою предыдущую книгу (Эпизод из жизни «русской идеи»: С.П. Шевырев. Омск, 2011). Во-вторых, в конце статьи А. Тесля говорит, что присоединяется к концепции этой книги («распространяет» «схему» на М. Погодина)[6]. В-третьих, это «присоединение» заключает статью, т.е. на нем в значительной степени строится вывод статьи о Погодине. В-четвертых, тот конфликт интерпретаций, который А. Тесля так хорошо воспроизводит в своей монографии, и является основным предметом книги о «золотом веке», та самая «основная гипотеза», о которой шла речь выше.
Вот так! Моей «основной гипотезы» вообще как бы не существует для А. Тесли как для автора рецензии — при том, что именно в этом качестве он был обязан подвергнуть эту гипотезу критике, — но она оживает для него как для автора исследования о М. Погодине! В рецензии она отчасти игнорируется, отчасти искажается, в монографии об И. Аксакове она же вполне адекватно реконструируется! Одна и та же концепция то хоронится (в рецензии[7]), то подается как авторитетная (в монографии)! В рецензии я оказываюсь не то чтобы просто непрофессионалом (в контексте слов об «объектности» характеристика «непрофессионализм» была бы комплиментом), а вообще странным существом из далекого прошлого, в принципе неспособным к интеллектуальной работе, «объектом», бабочкой под стеклом в музее для удивленного взора модерного интеллектуала, в его же монографии предстаю серьезным научным авторитетом, субъектом актуальных идей. Хула и хвала одновременно! Степень противоречивости такова, что зашкаливает!
С одной стороны, нельзя не попытаться это как-то объяснить, с другой, сколько-нибудь развернутое объяснение было бы неуместным.
Конечно, главное — это то, что мы с моим рецензентом очень разные. Очень. Эта констатация важная. Решающая. Но странно было бы, если бы фиксация инаковости была приговором. В жизни так бывает часто, но хотелось бы, чтобы в науке это было не так. И здесь собственно возражение — с максимально возможной степенью обобщения. Возражение очевидно следует из всего сказанного выше. Рецензия — жанр, находящийся в том числе на стыке двух сфер: научной и юридической. Мы, может быть, и склонны забывать о дальнем родстве рецензии и судебного решения, но родство это есть (сущностно потому, что рецензирование — важнейший инструмент права научного сообщества на самозащиту, и едва ли не единственный), в том числе и потому, что любая рецензия имеет юридические последствия, тем более что нередко в рецензии юридически релевантный вердикт прописан самым строгим образом. Оценочная серьезность рецензии — ни в коем случае не есть что-то плохое. Пусть будет и суд. Проблемы в человеческих сообществах начинаются не тогда, когда появляется оценка, а тогда, когда вместо судов появляются трибуналы или полевые тройки. Строгость процессуальных норм права — гарантия того, что суд не сползет во внесудебную расправу. В суде процессуальная строгость оборачивается десятками, а то и тысячами, а то и десятками тысяч листов, представляющих собой изложение «существа дела». Аналоги этой строгости в рецензировании — «презумпция любопытства» к содержанию рецензируемого текста, требование реконструкции «смысла». И тогда моя итоговая реплика такова: не хотелось бы, чтобы современная рецензия превратилась бы в инструмент репрессивного подавления.
Возможно возражение: не получается ли, что я требую от рецензии невозможного, той «объективности», о которой мечтали упертые позитивисты в XIX в.? Нет, не требую. Но я все же полагаю, что у науки есть своя территория. Хорошо, пусть не «территория» (это что-то непременно твердое), но «нечто свое». Нет объективной истины, но есть ритм и такт ее поиска. И здесь в качестве рабочего инструмента поиска этого «такта» вполне может работать старинное словечко «диалог». В нем еще осталось незамыленное содержание. Диалог. Диалог друг с другом и с миром вокруг нас. Наука существует до тех пор, пока сохраняется возможность диалога. Как только мы окончательно разбежимся по партийным (и любым «идейным») сектам и закроемся в партийных уставах (и в методологических программах, так любезных моему рецензенту) наглухо, наука закончится. Она жива до тех пор, пока сохраняется возможность диалога. И в той степени, в которой жанр рецензии сохраняет установку на корректную реконструкцию содержания рецензируемого текста, на внимательное и тактичное любопытство к собственно «смыслу» текста, он остается одним из хранителей этого диалога.
В.А. Мартынов
[1] Новое литературное обозрение. 2015. № 131. С. 403—405.
[2] Мартынов В.А. Золотой век «русской идеи»: историко-типологические очерки. М., 2015. С. 220—223.
[3] Там же. С. 250—253, 257—258.
[4] Там же. С. 265—267, 275.
[5] Для необходимой в данном случае почти юридически значимой педантичности приведу итоговое определение целей и задач книги из «Заключения»: «Несколько совсем простых слов, зачем нужна <…> книжка. <…> Она нужна для того, чтобы <…> в каком-нибудь [будущем»] справочнике было четко указано, что о славянофильстве как о внеисторическом единстве можно говорить только в очень условном смысле, что исторически сложившееся в ходе журнальных битв слово “славянофильство” объединяет принципиально разные типы слова и мысли» (Там же. С. 280—281).
[6] «Распространяя выводы из исследования В.А. Мартынова, посвященного воззрениям С.П. Шевырева <…>, на М.П. Погодина, позволительно сказать, что его мысль имеет существенное просвещенческое содержание — романтические воззрения были усвоены им достаточно глубоко, но раз за разом переинтерпретировались просвещенчески» (Тесля А. «Последний из “отцов”»: биография Ивана Аксакова. СПб., 2015. С. 758).
[7] В рецензии есть удивительные слова о том, что автор книги «Золотой век…» «чаще всего» «ограничивается» «переписыванием <…> расхожих характеристик» (с. 404). Если это так, то ссылки на ряд положений этой книги в монографии А. Тесли ставят под вопрос уже профессионализм моего рецензента. Как можно ссылаться на идеи, устаревшие еще двадцать лет назад?