(Московская высшая школа социальных и экономических наук, 28 марта 2015 г.)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 6, 2015
28 марта в рамках XXII Международного симпозиума «Пути России. Война и мир» состоялось заседание секции «Европа, 1939: Начало нового исторического цикла?», организованной Ильей Кукулиным и Марией Майофис. В рамках секции был проблематизирован статус 1939 года, традиционно воспринимаемого в контексте надвигавшейся катастрофы и грядущей войны. Организаторы секции предложили не просто обратить внимание на те внешне- и внутреннеполитические, общественные и культурные явления, которыми был отмечен этот год в разных странах, но и поместить их в контекст тех процессов, которые начались гораздо раньше и/или получили развитие уже в послевоенное время. При обращении к этим сюжетам привлекались многие неочевидные и обычно ускользающие от исследователей материалы — такие, как тюремные меморандумы, неосуществленные архитектурные проекты и даже целый архив одного человека, никогда не становившийся предметом отдельного исследования. Все это позволило «заговорить» тем голосам и идеям, которые не всегда могли быть прямо артикулированы в исследуемую эпоху или напрямую соотнесены с ней. В этом смысле можно сказать, что каждый из докладов секции устанавливал собственную модель темпоральности.
В докладе Василия Жаркова (МВШСЭН) «1939 год и конец СССР» был проблематизирован статус 1939 года, иногда понимаемого как время расцвета СССР. Было предложено посмотреть на события этого года в контексте смены внешнеполитической концепции СССР, задаваемой, прежде всего, либеральными (в терминах теории международных отношений) апрельскими тезисами Ленина. Докладчик подчеркнул их влияние на представления советского человека об СССР как о принципиально неимпериалистической стране, нацеленной на создание нового типа союза народов. Вместе с тем, некоторые тексты Ленина (в частности, преамбула к первой советской Конституции) показывают невозможность отождествить СССР с кантианским «мирным союзом». Так, Советский Союз был изначально основан как единое государство, что противоречит пониманию «мирного союза», устанавливаемого не ради власти, а ради обеспечения свободы каждого субъекта. «Вечный мир» был целью марксистов, однако он мог быть достигнут только в бесклассовом обществе, преодолевшем национальные различия. В то же время риторика большевиков начала 1920-х годов была риторикой войны против капиталистических стран и капиталистической системы как таковой, в перспективе которой мирное сосуществование могло быть только временным. Именно в этой связи было предложено понимать признание Советской Россией частей Российской империи, получивших независимость в 1918 году, и «политический реализм» Ленина, отмеченный в свое время Г.В. Чичериным. Докладчик поставил вопрос о том, что означает в этой перспективе 1939 год — смену или логическое продолжение предшествующей политики? С одной стороны, способ объяснения действий Советского Союза в 1939 году (пакт с фашистской Германией, неоказание помощи Польше как способ избежать войны), представленный в появившейся во французской прессе речи Сталина в Политбюро[1], кажется продолжением ленинской линии «игры на противоречиях». Послевоенная внешняя политика СССР была во многом основана на этой, заложенной еще в начале 1920-х годов парадигме. Собственно имперские элементы были по факту внесены в эту конструкцию уже в 1936—1939 годы, после замены в Конституции понятия «союзный договор» на формулировку «добровольный союз следующих республик», к которому впоследствии добавлялись все новые республики. Докладчик выдвинул предположение, что именно события 1939 года оказались точкой, когда был утрачен первоначальный raison d’être Советского государства, и это стало особенно очевидным после официального осуждения советским правительством в 1989 году секретных протоколов к пакту Молотова—Риббентропа: к этому моменту ни одна из целей, заявленных союзным договором 1922 года, не была достигнута. Таким образом, «роспуск» Советского Союза можно понимать как признание неудачи этого проекта и неадекватности избранной внешнеполитической парадигмы.
В вопросе к докладчику Михаил Рожанский затронул тему не формальной, а фактической субъектности основателей Советского государства (то есть отдельных республик), заставляющую поставить вопрос о том, правомерно ли именовать конец СССР «роспуском». Илья Кукулин обратил внимание на принципиальную двусмысленность самого союзного соглашения, которая дала основание В.М. Чернову предположить в 1925 году, что при малейшем ослаблении диктатуры в Советском Союзе он распадется на отдельные республики. Кукулин также предположил, что события 1939 года оказались поворотными для советской внешнеполитической доктрины и без знания о секретных протоколах к пакту Молотова—Риббентропа. Искусственность советской идеологии была обнаружена советскими людьми именно в 1939 году, когда изменения в пропаганде стали слишком видимыми — что и стало, как предположил Кукулин, началом распада всей конструкции.
Олег Лейбович (Пермская государственная академия искусства и культуры) в докладе «Тюремные разговоры 1939 года о новом союзнике, разделе Польши, финской кампании» обратился к материалам характеристик, составленных на некоторых заключенных оперчекистским отделом следственных изоляторов, чтобы показать, каким образом эти люди реагировали на события 1939 года. Эти меморандумы составлялись на основе записанных оперативниками донесений, предоставленных «наседками» — заключенными, используемыми тюремным начальством для давления на других заключенных. Докладчик подчеркнул, что количество фильтров, через которые прошли рассказы самих заключенных, интересовавших следствие, ставит важный методологический вопрос: как можно исследовать слухи посредством этих источников? Было выдвинуто предположение, что даже в случае полной фальсификации содержание и сам сценарий дискредитации все равно должны были быть связаны с современными этим материалам дискурсивными процессами и потому могут быть рассмотрены в качестве отражения некоторого пласта общественного сознания. В этой перспективе крайне интересным оказался факт, что заключенные в 1939 году (находившиеся к тому моменту по полтора года в заключении) рассуждали примерно на те же темы и в тех же словах, что люди на воле[2]. Докладчик отметил несоответствие между изменившимися в связи с переменами во внешней политике СССР формами пропаганды и разговорами людей, как в тюрьме, так и на воле. Несмотря на то что новый пропагандистский канон сложился довольно быстро, исследованные материалы показали, что эти изменения слабо отразились на представлениях публики. В то же время в них отчетливо просматривается влияние предшествовавших этому шести лет работы пропаганды, направленной против фашистской Германии. В настроениях были выделены следующие ожидания: заключение мира между Германией, Францией и Англией и последующее нападение на СССР; превосходство Гитлера и других западных руководителей в уме и хитрости перед руководителями советскими. Более того, как было показано, некоторые люди негативно восприняли действия и риторику власти. Так, один заключенный прямо сообщал о том, что советская власть обманывает народ. В разговорах «на воле» дополнительно присутствовали мотивы освобождения от большевизма, с которым связывалось начало войны. Другой темой, постоянно сопровождавшей эти разговоры, была тема пропитания. На фоне того, что картина предвоенных настроений населения представляется сложной и неоднородной, а доступ к подобным меморандумам остается ограниченным, вопрос о репрезентативности этих реплик был оставлен открытым. Докладчик также указал, что все рассмотренные материалы создают картину недоверия людей к изменениям во внешней политике СССР и сомнений в дальновидности советского руководства. В этой связи важно уточнить, что отсутствие противоположных настроений не объясняется особенностями прагматики подобных справок и меморандумов: как показал докладчик, чрезмерное восхваление действий власти также не приветствовалось и поэтому могло попасть в эти документы.
Андрей Кабацков (НИУ ВШЭ, Пермь) в докладе «Эволюция советского властного дискурса: от враждебных элементов к враждебным нациям» рассмотрел развитие официального дискурса, связанного с внешней политикой конца 1920-х — начала 1940-х годов, и его отражение в массовом сознании. В качестве исходной точки доклада была обозначена проблема резких изменений номинации обвиняемых в архивно-следственных делах «кулацкой операции» 1937—1938 годов. Несмотря на то что жертва в этих формулярах часто квалифицировалась как «кулак», «бывший белогвардеец», «спецпоселенец» и этого было достаточно для ее определения в качестве «врага», прилагались большие усилия, чтобы переосмыслить ее в качестве «диверсанта», «шпиона» и «повстанца». Этот момент было предложено понимать как точку перелома не только самого механизма репрессий, но и процесса конструирования советского общества и связанных с ним изменений очертаний фигуры «врага». Докладчик предложил выделять три точки развития властного дискурса. Первой точкой этого процесса оказались конец 1920-х — начало 1930-х годов, когда оппоненты социалистического государства были разделены по классовому признаку. В 1931—1936 годы, при ухудшении отношений с Германией, фигура «врага» начинает выстраиваться по национальным границам. Именно к этому периоду относилось появление в официальном дискурсе надклассовой категории «советский народ», что, как отметил докладчик, отразило изменения в системе самоопределения общества. Усилившийся в 1937—1938 годы акцент на фигуру «чужого» был помещен докладчиком в контекст интенсификации социальной жизни, связанной с процессами индустриализации. На примере следственного дела бывшего начальника Пермского ГО НКВД В.Я. Левоцкого докладчик показал, как эта категория стала связываться с целыми национальными общностями. По описанию установок, полученных одним из бывших подчиненных Левоцкого от него в отношении кулацких дел, от «кулаков», прибывших на Урал с западных границ, следовало добиваться признания о шпионаже в пользу Польши и Румынии, а от прибывших из Татарии — признания в их связях с японской разведкой. Докладчик выделил три измерения в рецепции властного дискурса: зеркальное (сообщение о шпионах воспринимается в перспективе освобождения), буквальное (сообщение о шпионах как повод найти таковых) и интерпретативное (предполагающее уточнение полученных установок). Итогом этого периода стало произошедшее к 1940-м годам оформление «враждебных наций» в официальном дискурсе и принятие таких формулировок на всех уровнях официальной риторики. Эта парадигма, как предположил докладчик, позволила реализовать новый тип внешней политики, предполагающий непрерывное ожидание войны, которое позволяло сглаживать социальные проблемы и объединять советский народ в качестве национальной общности.
Мария Майофис (ШАГИ РАНХиГС) в докладе «“В помощь решениям высшего командования…”: о рождении оттепельной “общественности” в 1939 году» показала, как 1939 год в биографии отдельного человека — «педагога-общественника» Б.И. Журина (1890—1964) стал моментом оформления идей, широко воспринятых советским обществом многие годы спустя. Карьера Журина после возвращения с Первой мировой войны была крайне неочевидной: после того как он провел 1920-е и большую часть 1930-х годов в различных организациях, связанных со сферой строительства, в 1939 году его профессиональная и общественная специализация изменилась. В этом году он написал свою первую книгу — «Родительская общественность в домах», где обобщил опыт по реализации проекта создания родительских комитетов при домоуправлениях, осуществленного под его контролем в трех домах Москвы осенью 1939 года. Роль этих комитетов состояла в контроле над воспитанием детей в семьях, педагогическом просвещении родителей и организации клубов для детей в «красных уголках» домов. Для координации этих комитетов была предложена сложная схема, в которой, помимо родительских комитетов в домах и домоуправлениях, были задействованы, в числе прочих, райкомы, райисполкомы, администрация школы, родительские комитеты в школе. Было отмечено, что в целом этот проект был попыткой сделать воспитание детей более независимым от школы. Весной этого же года Журин, по заданию Военной академии им. Фрунзе, написал книгу «Взаимодействие артиллерии с пехотой и авиацией на прорыве укрепленной полосы 8-й армией у г. Станиславува в 1917 г.»[3], в которой обобщил опыт этой операции. В этой книге он, в частности, настаивал на необходимости использовании аэрофотосъемки при артподготовке перед наступлением. Докладчица отметила необычайное сходство схемы взаимодействия различных родов войск с разработанной им схемой взаимодействия различных акторов в сфере воспитания детей. Эти два сюжета стали основой всего огромного массива публикаций и докладов в следующие годы. При этом идеи его книги о взаимодействии разных родов войск оказались востребованы раньше, чем идеи об организации воспитания. Во время Великой Отечественной войны Журин служил в различных артиллерийских штабах и мог воочию убедиться в недостатках планирования боевых операций и координации войск в Красной армии, приводивших к огромным жертвам. Как предположила докладчица, этот опыт побудил его написать письмо Сталину, в котором он изложил увиденные им недостатки. Письмо было рассмотрено Жуковым, который признал его обоснованным и поручил разработать инструкцию для взаимосвязи авиации с артиллерией. После этого книга Журина была немедленно издана, а в 1944 году было также издано несколько брошюр с его анализом операций Великой Отечественной войны. Что касается его книги о воспитании, то она вышла в переработанном виде лишь в 1952 году[4]. «Оттепель» предоставила Журину словарь для его идей и занятий. Примечателен в этом отношении написанный им в 1955 году текст «Творчество масс войсковой артиллерийской разведки в помощь решениям высшего командования» (выражение «творчество масс» было написано карандашом поверх первоначального текста). Категории «общественность» и «творчество» теперь оказались применимы не только к досугу, но и к работе и были артикулированы Журиным как призыв к помощи начальству «снизу», к проявлению инициативы. Докладчица предположила, что эти идеи оформились у Журина именно в 1939 году, когда он увидел масштабы кадрового кризиса, постигшего советское государство после Большого террора. Вместе с тем, анализ черновиков к лекциям, которые Журин читал во время Гражданской войны[5], показал, что слово «творчество» присутствовало в его лексиконе еще тогда, и оттепель позволила вернуть эти слова в обиход. Биография Журина, помещенная в контекст истории идей, таким образом, обретает неожиданную непрерывность.
Доклад Елены Михайлик (Университет Нового Южного Уэльса, Сидней) «Время “Колымских рассказов”. 1939-й — год, которого нет» был посвящен тому двусмысленному статусу, который приобретает 1939 год в «Колымских рассказах» Варлама Шаламова. Докладчица обратила внимание на отсутствие временного измерения в рассказе «Сентенция»: процесс медленного возвращения к жизни лагерного доходяги не маркирован никакими датами (в отличие от отсылок к другим годам). Обращение к биографии Шаламова позволяет указать именно на 1939 год как на дату, к которой на самом деле отсылает рассказ. Почти полное отсутствие упоминания 1939 года при большом количестве текстов, описывающих произошедшие в это время события, позволяет предположить, что писатель не чувствовал возможности говорить об этих событиях непосредственно, «изнутри» — они могли быть восстановлены только постфактум. На примере рассказа «На представку» было показано, что рассказчик, несмотря на способность пересказать происходившее с ним, не способен делать какие-либо выводы из этого описания, и задача соотнесения с изложенным невольно перекладывается на читателя.При этом все враждебные человеку явления в «Колымских рассказах» предстают как особенно длительные, находящиеся словно бы вне времени. Для описания такого состояния докладчица предложила обратиться к исследованиям Д. Канемана и Д. Редельмайера, изучавших восприятие боли. Пациентам, вынужденным переносить болезненные операции без наркоза, предлагали фиксировать уровень боли в каждый момент времени, а по окончании процедуры заново оценить этот опыт. Оказалось, что пациенты никогда не запоминали ни подлинный объем боли, ни ее продолжительность, а чаще всего только пик и финал. Таким образом, часть информации о боли не сохранялась в их памяти, несмотря на то что они отдавали себе отчет в собственных ощущениях. Докладчица предположила, что Шаламов, по сути, описал физические процессы «рассоединения» и «воссоединения» памяти, еще не открытые современной ему наукой: часть «я» выжившего, отвечающая за освоение и передачу опыта, действительно не помнит и даже не способна помнить, через что ей пришлось пройти, — для нее не существует времени. Таким образом, это безвременье становится видимым только на фоне соотнесенности с историческим временем — события которого, как правило, не интересуют заключенных — и биологическим временем. Лагерь у Шаламова можно воспринимать как способ организации энтропии, социально организованного всеобщего распада, не ограниченного ни географическими, ни временными рамками, но возникающего там, где человек оказывается помещенным в определенные условия на достаточно долгий срок. 1939 год в этом смысле служит идеальной моделью образцового лагерного года.
Илья Кукулин (НИУ ВШЭ / ШАГИ РАНХиГС) в докладе «Мертвый Ильф и живой Петров в 1939 году» на материале посмертно опубликованных «Записных книжек» Ильфа показал, каким образом модернистские идеи могли возвращаться в советскую литературу, чтобы затем найти неочевидное продолжение в литературе неподцензурной — в частности, у Павла Улитина. «Живой» Петров в отличие от «мертвого» Ильфа в неоконченном романе «Путешествие в страну коммунизма» и пьесе «Остров мира» предвосхитил три тенденции в советской научной фантастике: особый тип антиамериканских пьес конца 1940-х годов, оттепельные дискуссии об основах нравственной лояльности человека коммунистическому обществу (в романе перечисляются, в частности, положения «Нравственного кодекса строителей коммунизма») и стилистику романа «Остров Крым» Василия Аксенова как варианта «вестернизаторской утопии». В романе «Путешествие в страну коммунизма» описывался изнуренный продолжительной войной мир 1965 года, в котором избежавший войны Советский Союз становится своеобразным «улучшенным» вариантом Америки. Америка же в этом мире похожа на Советский Союз, но капиталистический и несколько отставший от своего прототипа. Этому роману созвучно оставшееся без какой-либо реакции письмо, посланное Ильфом и Петровым Сталину в 1936 году после их путешествия по Америке. В этом письме они предлагали переустроить Советский Союз по образцу Америки в сфере повседневной жизни; для этого, в частности, планировалось не только отправлять туда инженеров с профессиональными целями, как это обычно делалось, но и организовывать туристические поездки для рядовых членов партии, секретарей районных партийных комитетов и т.п. Романы Петрова 1939 года, таким образом, были пространством wishful thinking для писателя, который, несмотря на удачное продолжение карьеры, тяжело переживал утрату Ильфа и окружавший его ужас. Было указано, в частности, на идиллический характер романа, отличающий его от отчетливо конфликтных антиамериканских пьес конца 1940-х годов.
Доклад Марины Раку (Государственный институт искусствознания, Москва) «Была ли “мобилизационной” музыкальная культура 1939 года?» был посвящен идеологической составляющей наиболее заметных музыкальных событий 1939 года. На примере одного из важнейшей событий музыкальной жизни СССР 1939 года — возвращения оперы Глинки «Жизнь за царя» под новым именем «Иван Сусанин» — докладчица показала, что датируемые этим годом события являлись скорее завершением предшествующих процессов, а не началом какого-либо нового периода. Она подчеркнула, что, хотя начало работы над этой переделкой традиционно связывается с публикацией С.М. Городецким в сентябре 1937 года отрывка нового сценария в «Правде», есть основания предполагать, что работа над ней началась раньше. Более того, было указано, что сама идея переделки «Сусанина» была выдвинута П.М. Керженцевым (бывшим в 1936—1938 годах председателем Комитета по делам искусств при Совнаркоме СССР) еще в 1918 году в книге «Революция и театр», а попытки ее реализовать многократно предпринимались на протяжении всех 1920-х годов. Большинство других ключевых для этого года событий, обладавших мобилизационным потенциалом[6], также, как правило, были задуманы и созданы раньше. Таким образом, музыкальный пейзаж академической советской культуры 1939 года почти ничем не отличался от предшествующих лет: по-прежнему важное место в нем занимала тема крестьянских восстаний и военных бунтов, продолжалось начатое в 1930-е годы освоение тем классической литературы, проявлялись результаты проведения политики создания национальных музыкальных школ народов СССР. Этот принцип нашел подтверждение и в проведенном докладчицей анализе песенной продукции этого времени. Носителем мобилизационного пафоса выступали марши, причем в их текстах превалирующей оказалась дальневосточная тематика. Это объяснялось продолжительностью и непрерывностью напряжения на этой границе: как показала докладчица, такие песни, как «Любушка», «Три танкиста», «Забайкальская», «Коричневая пуговка», «Травушка», буквально шли по пятам за ключевыми событиями дальневосточного военного противостояния. (В ходе дискуссии Илья Кукулин указал также на берущую начало в 1904 году традицию обращения к экзотике Дальнего Востока в русской культуре как на возможную причину столь обширного присутствия песен на эту тему.) Подытоживая сказанное, докладчица сделала вывод, что советская музыкальная культура 1939 года, безусловно, может быть названа мобилизационной лишь в той же мере, что и культура всех 1930-х годов. Такие созданные в 1938—1940 годах трагические произведения, как кантата «Пляска мертвых» Артюра Онеггера на текст Поля Клоделя, вокальный цикл Бенджамина Бриттена «Озарения» на слова Артюра Рембо, «Concerto funebre» Карла Амадеуса Хартмана, посвященный захвату Чехословакии, «Симфония-реквием» и «Семь сонетов Микеланджело» Бриттена, «Симфонические танцы» Сергея Рахманинова, зафиксировали мировосприятие, в котором ничто не предвещало нового исторического цикла — лишь катастрофическое завершение прошедшей эпохи.
Вадим Басс (Европейский университет в Санкт-Петербурге) в докладе «Архитектура для внутреннего и наружного употребления: советский павильон на Нью-Йоркской выставке 1939 года и ансамбль ВСХВ» предложил определить советскую ситуацию до 1942 года как культуру постоянного фальстарта — непрерывного празднования триумфа, длящегося вплоть до следующей трагедии. Наступление трагедии (в нашем случае — войны) обнажило полную растерянность архитекторов и отсутствие у них языка для концептуализации новых условий. Своеобразной рифмой к предыдущему докладу прозвучало указание на структурное сходство советского проекта на Парижской выставке 1925 года с ВСХВ, открытой в 1939 году. Но если на Парижской выставке, в целом не слишком удачной в архитектурном отношении, были представлены две серьезные архитектурные заявки — советский павильон К.С. Мельникова и павильон ле Корбюзье «L’esprit nouveau», то на ВСХВ такой заявкой был павильон механизации, отсылающий к авиационным ангарам Эжена Фрейсине и обладающий отчетливо милитаристскими коннотациями. Венчавшая ансамбль павильона гигантская скульптура Сталина, выполненная Сергеем Меркуровым, как показал докладчик, наследовала ставшему визитной карточкой соцреализма павильону Бориса Иофана с монументом авторства Веры Мухиной «Рабочий и колхозница» на Всемирной выставке 1937 года в Париже. В условиях трудностей с определением соцреализма, с которыми сталкивались архитекторы, павильон Иофана с присущим ему единством архитектурно-скульптурной композиции оказался редким примером, который можно было предъявлять в качестве своего рода формулы. Основываясь на материалах советской прессы, докладчик показал, как попытки определения советской архитектуры постепенно выкристаллизовались в соревнование в высоте монументов. Соотношение гигантской статуи и гигантского постамента оставалось проблемой, которая на протяжении долгого времени волновала Иофана и других архитекторов, в частности применительно к тиражируемому на обеих выставках, но так и не осуществленному проекту Дворца Советов. Структурно напоминавший Дворец Советов советский павильон 1939 года, несмотря на разнообразие освещенных сфер советской жизни, по замечанию докладчика, выглядел как бы исключенным из исторического времени. Контекст этому эффекту был задан лозунгом выставки «The World of Tomorrow», предполагавшим своеобразный «смотр» моделей будущего. В этой связи, советский павильон отсылал скорее к гройсовской идее будущего, опрокинутого в сегодня. Докладчик предположил, что важной составляющей этого эффекта оказалась бедность модернистского воображения — слабая связь этих модернистских моделей будущего с технологиями визуализации. Ключевой фигурой, связывавшей настоящее с будущим в павильоне «Futurama», спроектированном Норманом Белом Геддесом для «General Motors» и во многом предвосхитившем американские 1960-е, стал дизайнер, отсутствовавший в советском проекте.
Работу секции завершил доклад Натальи Харитоновой (НИУ ВШЭ / ИМЛИ РАН) «Испанцы без Испании, республиканцы без республики. Опыт исхода и эмиграции», в котором были рассмотрены особенности эмиграции испанских республиканцев после того, как фалангистские войска нанесли им поражение в 1939 году. Докладчицей были продемонстрированы наиболее характерные фрагменты свидетельств о пребывании беженцев во французских концентрационных лагерях, где они были размещены в январе—феврале 1939 года. За первые полгода от болезней, вызванных антисанитарией и отсутствием элементарных бытовых условий, скончались около 14 600 беженцев. В докладе были также описаны некоторые особенности освещения этого сюжета во французской прессе. Так, несмотря на отдельные сообщения об условиях содержания беженцев (хотя допуск журналистов в концентрационные лагеря был строго запрещен), уже в феврале 1939 года развернулась антииспанская кампания, в ходе которой испанцы объявлялись неблагодарными за оказанную французами помощь, назывались «дезертирами» и «социально опасными типами». Поскольку французское правительство стремилось минимизировать число республиканцев в стране, изначально для беженцев предусматривалось два сценария — репатриация и эмиграция в третьи страны. Таким образом, к концу 1939 года количество людей в лагерях стало существенно уменьшаться (с 280 тыс. в июне 1939 года до 180 тыс. к концу года). Докладчица рассмотрела дальнейшую судьбу беженцев, многие из которых затем отправились в Мексику, Колумбию и СССР. Так, если в Мексику эмигрировала большая часть людей свободных профессий, то в СССР принимали, главным образом, тех, кто состоял в коммунистической партии. Как показали воспоминания последних, несмотря на оказанный им теплый прием, 1939 год оставался в их сознании болезненным моментом поражения, и они целенаправленно избегали рассказов о нем. В дискуссии после доклада обсуждались вопросы, связанные со сценариями репатриации и реэмиграции беженцев. В частности, при возвращении в Испанию у многих бывших беженцев возникали проблемы — сложности с поиском работы, непризнание заключенных в эмиграции браков, двусмысленный статус рожденных в этих браках детей, идеологическое неприятие новых реалий, идеологически мотивированное отторжение со стороны местного населения и т.п.
[1] Как отметил докладчик, подлинность этой речи подвергается сомнению наиболее авторитетными историками.
[2] Разговоры людей на воле были рассмотрены на примере «Сводок о настроениях населения», составленных Березниковским отделом НКВД и направленных им в городские партийные органы в сентябре 1939 года. Для докладчика представляла интерес относительная изолированность заключенных, поскольку речь шла о следственном изоляторе. В ходе дискуссии было уточнено, что эта изолированность все же оставалась относительной: заключенным были позволены свидания, а их состав редко, но пополнялся.
[3] Книга была подготовлена к печати, но издана только в 1943 году под названием «Взаимодействие артиллерии с другими родами войск при прорыве укрепленной полосы 8-й русской армией у Станиславува» (М.: Военное издательство Наркомата обороны, 1943).
[4] Книга была издана под названием «Родительская общественность в помощь школе по коммунистическому воспитанию детей» (М.: Учпедгиз, 1952). Затем была переиздана в 1955 году тиражом 50 000 экз.
[5] В это время Журин занимался постановкой театральных спектаклей, которые показывали в различных гарнизонах. Перед показом спектакля Журин, как правило, читал лекцию.
[6] Опера «Семен Котко» и кантата «Александр Невский» Сергея Прокофьева, завершение оратории Юрия Шапорина «На поле Куликовом» на стихи Блока, с дополнениями Спиридона Дрожжина и Михаила Лозинского, 7-я симфония Льва Книппера, работа Книппера над оперой «Мария» на сюжет о дальневосточных пограничниках, постановка в Оперной студии им. Станиславского оперы Льва Степанова «Дарвазское ущелье», музыка Владимира Щербачева к фильму «Петр Первый».