Опубликовано в журнале НЛО, номер 5, 2015
THE TERRIBLE FACTICITY OF PAIN: SEMIOTICS AND THE POSSIBILITY OF REPRESENTING SENSATE EXPERIENCE
Рональд Шлейфер (Университет Оклахомы; адъюнкт-профессор медицинского факультета; профессор-исследователь; PhD) / Ronald Schleifer (The University of Oklahoma; adjunct professor, College of Medicine; George Lynn Сross research professor; PhD)
УДК: 7.01+82.0
UDC: 7.01+82.0
Ключевые слова: феноменология и семиотика боли, репрезентация боли, болевой опыт, фактуальность боли, ситуация боли
Key words: phenomenology and semiotics of pain, representation of pain, the experience of pain, the facticity of pain, pain situation
Аннотация
В статье рассматриваются два понимания боли — ее номологический анализ и феноменологическое восприятие — по отношению к семиотическому пониманию жестокой фактуальности боли как ощущения и перцептивного опыта. Семиотика пытается объяснить генезис как самого значения (meaning), так и феноменологического эффекта его неопосредованности, «фактуальности». Автор демонстрирует это на примере одного из экстремальных состояний человека, а именно феномена человеческой боли. В статье делается попытка, во-первых, точно определить возможностирепрезентации соматической боли, а во-вторых, таким образом достичь более точного понимания фено-мена боли.
Abstract
This article by Ronald Schleifer examines two different ways of understanding pain — its nomological analysis and phenomenological perception — with regard to the semiotic understanding of the terrible facticity of pain as sensation and perceptual experience. Semio-tics attempts to explain genesis as meaning itself, as well as the phenomenological effect of its immediacy, «facticity». Schleifer demonstrates this through one of the most extreme states of human experience, that of human pain. The article attempts, first of all, to precisely define the possibilities for the representation of somatic pain, and secondly, to achieve a more precise understanding of the phenomenon of pain itself.
ВВЕДЕНИЕ: ОЩУЩЕНИЕ И ВОСПРИЯТИЕ БОЛИ
Один из самых спорных вопросов в исследовании боли касается того, может ли ее переживание быть репрезентировано — и если да, то в какой степени. С одной стороны, многие авторы — к примеру, Элейн Скэрри в книге «Тело в боли» [Scarry 1985] или Альфонс Доде в мемуарном описании продолжительной хронической боли («Боль», 1929 [Daudet 2002]) — считают, что боль исключает возможность репрезентации. С другой стороны, многие разделяют точку зрения Джоанны Бурк, в книге «История боли» утверждающей: тезис о том, что боль — это нечто «абсолютно частное и непередаваемое, находящееся за пределами языка» [Bourke 2014: 191], являет собой пример «крайней реификации» того, что «на самом деле представляет собой сложное сочетание ощущений, склонностей, культурно обусловленных обстоятельств и толкований» [Harpham 2006: 32][1]. Исследовательница пытается найти «анти-эссенциалистский» (в ее собственной формулировке) подход к боли, который позволил бы объяснить разнообразие социальных конструктов, связанных с болью и включенных при этом в процесс репрезентации.
Мелани Тёрнстром, ярко описывая споры по этому вопросу в книге «Хроники боли» [Thernstrom 2010], в которой автобиографическое повествование об опыте долговременной хронической боли переплетается с попытками анализа природы человеческого страдания, говорит о сложности болевого опыта в целом. «Является ли боль ощущением, эмоцией или идеей?» — спрашивает она себя. Она отмечает, что боль представляет собой и факт, и опыт одновременно и ни один компонент этого сложного комплекса не может быть выделен как первичный. В связи с этим я считаю, что Бурк и ее единомышленники чересчур беспечно обходят стороной ужасную фактуальность боли.
В своей последней книге «Боль и страдание» [Schleifer 2014] я провожу то же различие, что и Тёрнстром. Иными словами, я придерживаюсь той точки зрения, что боль является одновременно ощущением (sensation; фактом или чувственным событием) и восприятием (perception; опытом, наделенным ценностью и значением) и, таким образом, подлежит естественно-научному и гуманитарному исследованию. В качестве ощущения она может быть измерена в рамках точных (номологических) и даже описательных наук. Как опыт она может быть рассмотрена в контексте поведенческих и перцептивных схем, изучаемых в неврологии и культурологии (я показываю, что гуманитарные науки и науки о человеке организованы через свое отношение к культурным схемам поведения и накопления опыта). Говоря более общим языком, боль проявляется в жизни одновременно как адаптивный (в случае острой боли) и неадаптивный (в случае хронической боли) механизм. «Неопосредованное», на первый взгляд, болевое ощущение и «неопосредованное» его восприятие через опыт оказываются опосредованы неврологическими и культурными схемами опыта. Подобное опосредование, по-моему, может быть точно исследовано и понято посредством семиотического анализа, ведь главным предметом семиотики является изучение механизмов опосредования значения и опыта. (Я давно отстаиваю ту точку зрения, что значение само по себе — это опытный и одновременно когнитивный феномен [Schleifer 1987].)
Здесь я рассматриваю оба вышеупомянутых понимания боли — ее номологический анализ и ее феноменологическое восприятие — по отношению к семиотическому пониманию жестокой фактуальности боли как ощущения и перцептивного опыта. Семиотика пытается объяснить генезис как самого значения (meaning), так и феноменологического эффекта его неопосредо-ванности, «фактуальности». Особенно это верно в отношении семиотики Ч.С. Пирса, предложившего в начале XX века разделить знаки на иконы, индексы и символы, чтобы «одним махом» (in a single gesture) разобраться как со значением / ценностью анализируемых явлений, так и с их фактуальностью. Я хотел бы продемонстрировать это на примере одного из существеннейших экстремальных состояний человека, а именно феномена человечес-кой боли. В результате я попытаюсь (1) точно определить возможности репрезентации соматической боли и, таким образом, (2) достичь более точного понимания феномена (или феноменов) боли как таковой[2].
БОЛЬ И ЭСТЕТИКА
Впрочем, мне хотелось бы начать исследование с наведения мостов между анализом восприятия боли и эстетикой ощущения / восприятия. В замечательном пассаже «Тела в боли» Скэрри противопоставляет феномен боли и феномен прикосновения:
Уколовшись о шип, женщина ощущает не сам шип, а собственное тело, причиняющее ей боль. Если же, забыв об ощущениях от своих пальцев, она проводит ими по мягкой ткани, созданной руками другой женщины, она испытывает ощущение «прикосновения» — не как телесное переживание, но как объективацию выхода за границы себя [Scarry 1985: 166].
Это чувство, продолжает Скэрри, можно назвать «удовольствием» (о соотношении между удовольствием и болью я пишу в «Боли и страдании»). «Слово “удовольствие”, — говорит она, — обычно употребляется по отношению к моментам явного преодоления границ собственного тела (disembodiment) или к случаям, когда — как в нашем примере — телесные ощущения переживаются как нечто отличное от собственного тела» [Scarry 1985: 166]. В примечании к этому пассажу она уточняет, что удовольствие может быть понято как «состояние, ассоциированное с жизнью вне физического тела или переживанием телесных ощущений как объективированного содержания (objectified content)» [Scarry 1985: 355]. Проделанный Скэрри анализ прикосновения и удовольствия замечателен не только эмоциональной силой, но и тем, что он приводит ее к тому самому репрезентативному описанию «острых телесных ощущений», которое, по ее мнению, не работает в случае боли.
Опыт переживания телесных ощущений как «объективированного содержания» присущ искусству, пусть даже — как замечает Скэрри (и как следует из этимологии слова «эстетика») — он присутствует и в повседневности. Виктор Цукеркандль в важной работе по философии музыки «Звук и символ» [Zuckerkandl 1969] описывает это явление в музыкальном искусстве через то же противопоставление («физического») факта / ощущения и («душевного») восприятия / опыта, что и в спорах о понимании боли. Цукеркандль утверж-дает, что в музыке восприятие звукового тона не может быть описано в терми-нах физики звука или психологии восприятия, т.е. в рамках оппозиции между «объективным» и «субъективным» (см. обсуждение попыток «объективного» измерения боли в XIX веке: [Moscoso 2012: 105—110]). Напротив, наши музыкальные переживания требуют присутствия «третьего члена (thing), не входящего ни в физический, ни в психологический контекст» [Zuckerkandl 1969: 60]. Он называет его «чистым динамизмом», а далее по тексту — «внешним психическим [началом]», которое может быть описано как «сила». «Этот феномен, — говорит он, — должен быть чем-то исключительно динамическим: не чувством, а силой, которая в своем действии не затрагивает физического мира, как если бы он был прозрачен для нее» [Zuckerkandl 1969: 63]. При помощи такого представления о динамической силе мы можем нарушить ка-жущееся незыблемым противопоставление между болью как ощущением / фактом и болью как восприятием / опытом. Боль, по моей мысли, остается в «состоянии подчинения миру чувственного опыта», но при этом, подобно музыке, не перенимает «организацию, присущую [данным нам в ощущении] объектам». Боль организована через свое отношение к внеположным сознанию «динамизму» и «силе», чье присутствие Цукеркандль чувствует в музыке и которые не могут быть описаны (подобно удовольствию у Скэрри) в терминах состояния, связанного «с жизнью вне физического тела» и с «переживанием телесных ощущений как объективированного содержания».
Понятие «объективированного содержания», возможно, позволит нам уяснить то, каким образом искусства связаны с жизнью тела (bodily life). Применительно к музыке существуют важные модели, связывающие этот вид искусства с жестами и тем, что в рамках теории речевых актов принято обозначать как «перформативность». Что касается поэзии, то ее отношение к телесности можно «ухватить» (говоря телесным языком) в числе прочего через поэтическое описание боли как опыта и чувственного события.
БЕСПАМЯТСТВО: ФАКТУАЛЬНОСТЬ БОЛИ
Чтобы сосредоточиться на болевом опыте как таковом, мне хотелось бы для на-ча-ла посмотреть на то, как обнаженная фактуальность боли выражается в стихотворении, после чего я обращусь к прозаическому материалу. В небольшом стихотворении Эмили Дикинсон, написанном во второй половине XIX века, воплощен весь ужас абсолютного переживания как острой, так и хронической боли. Заметьте, что текст открывается и заканчивается словом «боль»:
Pain — has an Element of Blank — Боль — это как беспамятство,
It cannot recollect Почти как забытье,
When it begun — or if there were Не помнит дня, когда пришла,
A time when it was not — Что было до нее.
It has no Future — but itself — Вселенная себе сама:
Its Infinite realms contain Прошедшего ей нет,
Its Past — enlightened to perceive А есть лишь будущее —
New Periods — of Pain Боль, что ей вослед грядет
[Dickinson 2004]. [Дикинсон 2000: 39].
В этом стихотворении боль предстает не как состояние, а как вещь, действу-ющее начало, которое могло бы помнить, но не помнит; которое могло бы ожида-ть чего-то от внешнего мира, но не ожидает; которое ощущает себя «бесконечным» (infinite) и поистине абсолютным. Действие (agency) боли у Дикинсон разительно отличается от бездействия (non-agency) боли в религиозном контексте, о котором я пишу в «Боли и страдании». Исследуя различные стратегии передачи боли в языке, доктор Дэвид Байро указывает на «язык действия» как на самую распространенную из них. (Таким образом он обозначает один из трех классов метафор, воспроизводящихся в свидетельствах пациентов; два других — это боль как «зеркало» опыта и боль как «рентгеновский снимок» опыта, высвечивающий его скрытые структуры [Biro 2010: 16].) Бурк критикует подобное метафорическое описание боли как действующего начала (agent), так как оно — по мнению исследовательницы — основано на реификации боли, которая на самом деле представляет собой не вещь, а «событие», где может возникать иллюзия овеществления боли[3]. Бурк особо подчеркивает, что «говорить о боли как о сущности <…> значит представлять ее в качестве независимого агента», и далее замечает, что Скэрри «совершает именно такую ошибку» [Bourke 2014: 190, 1311][4]. Тем не менее в медицинской практике Байро неоднократно сталкивался со случаями, когда пациенты описывали свое состояние при помощи метафор «орудия / действующего начала» (weapon / agent), производящего болевой опыт путем воздействия на субъекта, — и именно такую модель мы находим у Дикинсон. Со своей стороны я бы хотел отметить, что «действие» (агентивность) — это не просто метафора, но и лингвистическая / семиотическая категория, которая — подобно двойному членению у Греймаса — упорядочивает хаос внешних феноменов и впечатлений[5]. Наделяя боль свойствами действующего агента — в том числе соотнося ее с местоимениями, придающими ей статус объекта, отличного от испытывающего ее человека, — Дикинсон открывает возможность для драматического развития событий и эмоционального вовлечения: боль становится противником тела; более того — победоносным противником.
Интересно, что почти во всех нарративных описаниях болевого опыта боль не теряет «новизны» для испытывающих ее больных, но легко приедается тем, кто слушает или читает их рассказы[6]. Скэрри замечает: «Для испытывающего боль индивида ее присутствие невыносимо, избыточно реально; для других же оно невидимо, нечувствительно и неизвестно» [Scarry 1985: 51]. Хотя она и не упоминает Дикинсон, но в одном из описаний удивительно близко повторяет смысл приведенного выше стихотворения:
Сначала боль появляется как ужасающий, но все-таки ограниченный факт внутренней жизни. Постепенно она расширяется, захватывая все тело целиком, и выливается за его пределы, наполняя собой все внутри и снаружи, стирая границы между внутренним и внешним и уничтожая на своем пути все — и язык, и мир, — что могло бы угрожать ее притязаниям на тотальное господство. Ужасная своей напряженной узостью, она тем не менее успеш-но выхолащивает и вытесняет все остальное, пока не становится единственным и вездесущим фактом существования [Scarry 1985: 54—55].
В этом пассаже Скэрри проделывает тонкий анализ фактуальности боли, на которой держится драма стихотворения Дикинсон и которая репрезентируется в нем. Бьющая в одну точку (narrow) интенсивность боли описана и у Дикинсон, и у Скэрри как физиологический факт. Одновременно кажет-ся, что боль — это продукт чистого внимания, которое дает толчок и придает дополнительную силу лавине самосбывающихся ожиданий.
«Внимание» и «ожидание» — это ключевые для понимания боли понятия, особенно если представлять человеческий опыт вообще (в той степени, в какой он опосредован) через неврологические и культурные паттерны. «Внимание» тесно связано с индексами в семиотике Пирса: оно указывает на объек-ты внешнего мира. Одна из биологических функций боли, связанная с особыми ноцицептивными (болевыми) нейронами, заключается в привлечении «внимания» к боли быстрее, чем сознание отмечает ее появление. «Ожидание» коррелирует с другим свойством семиотических систем. По словам Луи Ельмслева, которого можно назвать последователем скорее Соссюра, чем Пирса, в системе Соссюра было бы разумно заменить термин «значение» (meaning) термином «коммуникативное намерение» (purport). В нем подчеркивается присущая «значению» направленность в будущее: по своей природе оно возникает с задержкой, как создание — или, возможно, исполнение — ожидания. Пирс также подчеркивает этот момент, когда дает определение символа как «закона, который будет управлять будущим» (1.23). Моя идея состоит в том, что боль в своем феноменальном существовании в качестве события и опыта снимает противопоставление внимания и ожидания, исключая возможность какого-либо будущего, приковывая внимание к настоящему (здесь, вслед за Дикинсон, я рассматриваю боль как действующее начало). Следом за оппозицией «внимание—ожидание» боль уничтожает противо-поставление между двойным и одинарным членением, интенциональным смыслом поэзии и сиюминутным криком боли (или создает иллюзию этого уничтожения). Таким образом, болевой опыт в том виде, в котором он проанализирован у Скэрри и обыгран у Дикинсон, позволяет нам с большей точностью понять боль в целом и ее связь с эстетическим переживанием, с силой и динамизмом искусства, о которых пишет Цукеркандль. В стихотворении различие между вниманием и ожиданием стирается: именно это имеет в виду Дикинсон, когда пишет, что боль — «Вселенная себе сама» и единственное возможное в ней будущее — это «боль, что ей вослед грядет».
В «Боли и страдании» я рассматривал внимание и ожидание в связи с неврологическими и культурными «схемами» и пришел к выводу, что в переживании, описанном Скэрри, происходит коллапс двух отличных друг от друга неврологических систем. Первая из них связана с «имплицитной памятью», позволяющей нам запоминать поведенческие образцы вроде сложных «автоматических» моторных и когнитивных процедур, осуществляющихся во вре-мя чтения (процесс которого может быть описан как внимание без опыта). Вторая система — это «эксплицитная память», и ею мы пользуемся для фиксации конкретных событий (т.е. содержаний опыта — например, стихотворения, прочитанного нами, которое возникает у нас в памяти при желании перечитать его или другие стихи того же автора) и запоминания, если можно так выразиться, «ожидаемых вещей» (things that are expected). Стихотворение Дикинсон помогает нам понять, что в контексте боли эти две системы памяти, соотнесенные с вниманием и ожиданием, становятся неразличимы. «Беспамятство, почти как забытье», не помнящее, «что было до не[го]», описывает неспособность контроля над имплицитной памятью. Однажды овладев грамотой, почти невозможно взглянуть на печатный текст и не начать неосоз-нанно его читать; то же касается, например, езды на велосипеде. Но в нашем стихотворении эта, на первый взгляд, «автоматическая» реакция на боль, которая сама по себе основана на наследственных и приобретенных неврологических схемах (языке и чтении), может до сих пор «воспринимать» и ожидать «боль, что ей вослед грядет». Эта боль, таким образом, превращается в ожидаемое будущее «эксплицитное воспоминание», облеченное к тому же в нарративную форму. Нам всем знакомо стремление «поберечь» больную ногу, чтобы избежать ожидаемой боли. «Непристойность» (obscenity) — пользуясь выражением Скэрри — стирания различий между сиюминутным (автоматическим) вниманием и ожиданием будущего заключена в том, что вслед за ним человек утрачивает ощущение собственной чувствительности, соотносимой с aisthetikos.
РЕПРЕЗЕНТАЦИЯ БОЛИ
Нельзя сказать, что стихотворение Дикинсон «репрезентирует» боль. В моем понимании, оно разыгрывает, драматизирует (enacts) ее фактуальность, проявляющуюся в том, что боль стирает осмысленное значение челове-чес-кого опыта: она обрабатывается в имплицитных структурах восприятия до того, как может сформироваться какой-то определенный запоминаемый боле-вой опыт. Иными словами, стихотворение Дикинсон и рассуждения Скэрри усиливают ощущение бессодержательности (contentlessness) боли. Семиотика Пирса позволяет нам более точно описать положение вещей и понять, каким образом возможно возникновение болевого «опыта» как символического коммуникативного намерения, с необходимостью укорененного в культуре, на основе «исключительно» иконического ощущения боли или, на первый взгляд, «исключительно» индексального факта ее присутствия. При помощи этих терминов, взятых у Пирса, мы можем обнажить тот способ, каким язык (или любая другая семиотическая система опосредования) пытается приблизительно передать «иллюзию» первобытного крика боли.
Родди Дойл в шокирующем романе «Женщина, которая ушиблась о дверь» [Doyle 1996] рассказывает историю женщины из дублинского рабочего класса, в течение многих лет подвергавшейся физическому и сексуальному насилию со стороны своего мужа. Главная героиня Паула Спенсер рассказывает историю своей жизни: юности, когда отец называл ее «шлюхой» за то, что она применяет макияж, замужества, расставания с мужем и, наконец, его смерти. Романное повествование вертится вокруг боли и насилия, которые оказываются ключевыми для жизни Паулы. Ближе к концу книги она вспоминает случай, когда ее муж Чарло избил ее сильнее обычного:
Ему показалось, что я смотрела на какого-то мужчину. В пабе. Мы только оттуда вышли, стояли у двери.
— Ни на кого я не смотрела, Чарло.
Он раскрыл ладонь. Острая боль, шок, звук, пощечина. Он слишком быстр.
— Повтори, что ты сказала.
К этому невозможно привыкнуть. Нельзя предсказать. Я бессильна, он все контролирует. Всегда как в первый раз, всегда жутко.
Его ладонь. Страх мешает мне предсказать ее движения. Форма меняется. Рука возвращается и хватает меня за волосы. Только не в угол!
— Е…ая п…а!
Тянет мою голову вниз.
— Е…ая…
Толкает меня, бросает в угол. Волосы рвутся. Боль острее. Его ботинок на моей руке, как будто нож. Он кряхтит. Прислоняется к стене, одна рука. Попадает пинком по пальцам, сжимающим мое предплечье. Я теряю их; агони-я уносит их. Наклоняется надо мной. Снова кряхтит, наотмашь мне в подбородок. Мою голову отбрасывает. Я — везде. Еще раз. Еще. Я сжимаюсь в комок. Закрываю глаза. Моя спина. Еще раз. Моя спина. Моя спина. Моя спина. Моя спина. Спина разбивается.
Кряхтенье прекращается. Он дышит. Глубоко. С присвистом. Стон. Я жду. Разжимаюсь. Кто-то плачет. Но пока не я. Я погребена под всем. Я не двигаюсь, я не знаю, как. Кто-то плачет от боли. Воздух почернел. Кто-то плачет. Кого-то рвет. Это буду я. Но пока не я.
Подобно тому как Скэрри описывает боль как «распад» (unmaking) «я» и мира, у Дойла боль, испытываемая Паулой, настолько непреодолима и ошело-мительна, что перед ее лицом исчезает как «я» героини, так и всякая «направленность значения в будущее», о которой я писал выше. «Это буду я. Но пока не я», — говорит она, когда боль становится всем. Дойл передает речь героини от первого лица, хотя это «первое лицо» исчезает, а вместе с ним утрачивается и ошеломленный действиями и словесными фактами нарратива «чувствительный агент» (sentiential agent). Пирсовский индекс поглощает символ: среди обрывочных предложений, нервной жестикуляции значения, среди плывущих по течению звуков просто что-то происходит (things happen).
Однако следующий фрагмент еще более поразителен. В нем Паула размышляет о репрезентации боли — но не так, как это происходит у Дикинсон и Скэрри. «А помню ли я?» — спрашивает себя героиня:
Точно ли все было именно так? Рвались ли мои волосы? Кричала ли моя спина? Он называл меня п…ой? Да, и не раз. Но в тот самый момент? Я не знаю. Который это был по счету раз? Неужели не знаю? Как я могу тогда отличить этот раз от любого другого? Я хочу быть честна. Как я могу быть уверена? Это длилось семнадцать лет. Семнадцать лет ударов и пинков? Как разобраться в этом? Сколько раз он бил меня ногами по спине? Сколько раз я сжималась комком на земле? Как я могу помнить один отдельный раз? Когда это было? Какого числа? В какой день недели? Я не знаю. Сколько мне было лет? Я не знаю. Это буду я, но пока не я. Что это значит? Что я была почти без сознания? Что боль была невыносима? Я все путаю. Придумываю. Сочиняю историю. Мне начинает это нравиться. Волосы рвутся. Почему я не говорю: «Он потянул меня за волосы»? Кто-то плачет. Кого-то рвет. Это я плакала. Это меня, черт возьми, рвало. Стоит изменить одно слово — и получается совсем другая история. Я выдумываю, а не рассказываю. Острая боль, шок, звук, пощечина. Я не хочу выдумывать. Не хочу привирать. Не хочу лгать. Мне не нужно. Нет необходимости. Я хочу рассказать правду: как было на самом деле. Просто и ясно. Мой муж избивает меня. Ужасный факт. Чужой человек. Было ли что-то на самом деле? Да. Уверена ли я в этом? Да. Стопроцентно уверена, Паула?
Кажется, что героине необходим компас, который помог бы ей сориентироваться в пространстве грубой фактуальности того, что она испытала. Боль не становится для нее «сущностью» (как утверждает Бурк): Паула не использует язык для того, чтобы трансформировать опыт своей боли или оценить «ту степень, в которой культура и язык могут влиять на восприятие, мышление и познавательную способность» [Bourke 2014: 1491]. Более того, она не пытается поставить себя во властную позицию по отношению к «неприглядной материальности [боли]», что — по мнению Бурк — часто происходит в метафорических описаниях болевого опыта [Bourke 2014: 1343]. Она скорее взывает («первобытный крик»?) к признанию боли как таковой, к ее очевидной фактуальности. Паула вовсе не стремится — вопреки тому, что Бурк говорит о свойствах метафорического языка, — к «пониманию “фактов”» [Bourke 2014: 1515]. Она лишь пытается обнажить их осязаемую фактуальность. Отрывок завершается отсылками к «кому-то» (кто это: сама Паула, ее психотерапевт?) и вопросом: может ли повествование о боли отразить боль как факт или событие? Паулу, как и многих людей, страдающих от хронической боли, мучает вопрос: могут ли окружающие признать (acknowledge) фактуальность ее опыта?
В двух фрагментах из романа Дойла ее боль подвергается как одинарно-му, так и двойному членению, описанному у Греймаса. Скэрри дока-зывает — а Дикинсон показывает (enacts) — тот факт, что боль приводит к «распаду мира» через разрушение, среди прочего, возможности дискурса и репрезентации как производного двойной артикуляции внимания и ожидания. Подобный «распад» убедительно описан в первом из приведенных фрагментов Дойла. Бурк, напротив, отстаивает примерно ту точку зрения, что боль «становится» тем, что она есть, только благодаря социуму, будучи продуктом «клубка (host) теологических, клинических, психологических и прочих дискурсов, [которые в самом лучшем случае] способствуют производству рафинированных аналитических деконструкций прошлого опыта» [Bourke 2014: 168]. Однако боль, как я пытаюсь показать, требует не просто «анализа»: во втором «языковом свидетельстве» («articulation») Паулы мы имеем дело с чем-то бóльшим, чем когнитивное понимание и душевное значение. Двойное членение, используемое Дойлом в описании испытываемой Паулой боли, создает силу и динамизм, то есть вид опыта, который — во втором фрагменте, фокусирующемся на материальной стороне проговаривания боли, — создает иллюзию первобытного крика. Я утверждаю, что боль и ее фактуальность суть часть мира в том же смысле, в котором Цукеркандль говорит о динамизме и силе как о третьем члене, о кажущейся неопосредованности фактуальности. Именно такой смысл боли ускользает от нас, как только мы трактуем ее как социальный конструкт.
Иными словами, Паула описывает свое ожидание боли в тот момент, когда она не может быть уверена в том, идет ли речь о конкретном эпизоде из-биения, хотя она и пытается сосредоточить внимание на деталях болевых ощуще-ний. При этом — как я пытался показать выше — она привносит «имплицитные», основанные на шаблонных реакциях (patterned responses) воспоминания в процесс «эксплицитного» припоминания конкретного события. В этом двойном членении она описывает ситуацию переживания боли, которую — подобно силе у Цукеркандля — нельзя назвать ни психологической, ни физической, ни «объективной», ни «субъективной». Иными словами, ситуация боли — это не разновидность социального конструкта, даже если она определяется соответствующей социальной обстановкой. Скорее можно утверждать, что ситуация боли совпадает с собственной динамикой, понимаемой не как «психическое» или «физическое» явление, но как место взаимодействия и обратной связи, обнажающее фактуальность боли как таковой[7]. Более того, подобные ситуации — так же как их описания в прозе и драме — провоцируют инстинктивные, глубинные (visceral) реакции, связанные, как показали исследования последних лет, с деятельностью зеркальных нейронов, управляющих нашим опытом переживания чужой боли. «Беспамятство», с которым мы сталкиваемся в описаниях Дикинсон и Дойла, не только демонстрирует невозможность понимания тайнописи чужой боли, но и позволяет почувствовать привкус болевого опыта как такового. Переживание безъязыкости боли, которое мы находим у Скэрри и Доде, и представление о боли как социальном конструкте у Бурк не вполне точно отражают то, каким образом боль может стать объектом репрезентации. Текст Дойла демонстрирует, как сложное переживание боли может быть представлено одновременно как (фактуальное) событие и (человеческий) опыт. Возможно, Скэрри и Доде и правы в том, что болевой опыт в своих существенных чертах не может быть репрезентирован в культуре, но ситуация боли допускает репрезентацию эстетического рода (т.е. основанную на схлопывании различий между одинарным и двойным членением значения), в результате чего возникают сила и динамизм «вне сознания», в форме «зрительных, слуховых и тактильных ощущений», описанных Цукеркандлем [Zuckerkandl 1969: 60].
Пер. с англ. Андрея Логутова
БИБЛИОГРАФИЯ / REFERENCES
[Дикинсон 2000] — Дикинсон Э. Стихотворения / Пер. с англ. С. Степанова. СПб.: Симпозиум, 2000.
(Dikinson E. Stikhotvoreniya / Transl. by S. Stepanov. Saint Petersburg, 2000.)
[Biro 2010] — Biro D. Listening to Pain: Finding Words, Compassion, and Relief. New York: Norton, 2010.
[Bourke 2014] — Bourke J. The Story of Pain: From Prayer to Painkillers. New York: Oxford University Press, 2014.
[Daudet 2002] — Daudet A. In the Land of Pain / Ed. and transl. J. Barnes. New York: Alfred A. Knopf, 2002.
[Dickinson 2004] — Dickinson E. Pain — Has an Element of Blank // Poetry X / Ed. J. Dempsey (poetry.poetryx.com/poems/2901 (размещено на сайте: 25.08.2004; дата обращения: 01.07.2013)).
(Dickinson E. Pain — Has an Element of Blank // Poetry X / Ed. J. Dempsey (poetry.
poetryx.com/poems/2901 (release date: 25.08.2004; accessed: 01.07.2013)).)
[Douglas 1998] — Douglas G. Why Pains Are not Mental Objects // Philosophical Studies. 1998. Vol. 91. № 2. P. 127—148.
[Doyle 1996] — Doyle R. The Woman Who Walked into Doors. New York: Viking Press, 1996.
[Harpham 2006] — Harpham G.G. Criticism as Reverie: Elaine Scarry and the Dream of Pain // Harpham G.G. The Character of Criticism. New York: Taylor and Francis Group, 2006. P. 27—52.
[Moscoso 2012] — Moscoso J. Pain: A Cultural History / Transl. S. Thomas and P. House. New York: Palgrave, 2012.
[Scarry 1985] — Scarry E. The Body in Pain: The Making and Unmaking of the World. New York: Oxford University Press, 1985.
[Schleifer 1987] — Schleifer R. A.J. Greimas and the Nature of Meaning. Lincoln: University of Nebraska Press, 1987.
[Schleifer 2014] — Schleifer R. Pain and Suffering. New York: Routledge, 2014.
[Schleifer, Vannatta 2013] — Schleifer R.,Vannatta J. The Chief Concern of Medicine: The Integration of the Medical Humanities and Narrative Knowledge into Medical Practices. Ann Arbor: University of Michigan Press, 2013.
[Thernstrom 2010] — Thernstrom M. The Pain Chronicles. New York: Farrar, Straus and Giroux, 2010.
[Zuckerkandl 1969] — Zuckerkandl V. Sound and Symbol. Princeton: Princeton University Press, 1969.
[1] Бурк придерживается крайнего извода социального конструктивизма и пишет, что «физиология испытывает глубочайшее влияние культуры и метафорики» [Bourke 2014: 1501]. В частности, она пытается доказать, что: (1) «многие факты физиологии имеют вероятностный характер», ссылаясь, в частности, на мышечную атрофию [Bourke 2014: 1501]; (2) «многие физиологические “факты” основаны на метафорах», так что «культура не просто “вписывает” что-то в “естественную”, досоциальную физиологию; физиологические процессы не могут быть отделены от разнообразных и постоянно изменяющихся культурных значений, приписываемых жидкостям, жиру, тканям, мышцам, кос-тям, волосам и коже» [Bourke 2014: 1515]. Здесь я пытаюсь показать, что оппозиция между дообщественным и постобщественным (так же как и между природой и культурой, объективным и субъективным, физическим и психологическим) может быть продуктивно заменена не содержащим дихотомий анализом в русле семиотики и науки об информации (таким образом, первое утверждение Бурк о вероятностном характере физиологии может быть ис-толковано в терминах теории информации).
[2] Хотя здесь меня больше интересует вопрос о человеческой боли, имеются данные в пользу того, что человеческая боль — не более чем рядовой пример боли у млекопитающих (а возможно, у животных вообще). В то же время «человеческая» семиотика очевидным образом отличается от зоосемиотики, несмотря на то что у некоторых приматов имеются достаточно сложные системы общественной коммуникации.
[3] Бурк приводит сильный лингвистический аргумент. «Существует различие, — замечает она, — между предложениями “я чувствую острый нож” и “я чувствую острую боль”. В первом случае “нож” стоит в форме “независимого аккузатива”, т.е. обозначает прямое дополнение. Во втором случае мы имеем дело со “связанным аккузативом”, модифицирующим глагол “чувствовать” и не обозначающим отдельного объекта. <…> Иными словами, когда мы говорим: “Я чувствую острую боль”, — мы даем качественную характеристику глаголу, а не существительному. То есть боль описывает то, как мы переживаем что-то, а не сам объект переживания» [Bourke 2014: 247]. Цитируя Гая Дугласа [Douglas 1998], она приходит к выводу, что боль — это «не вещь или объект, который мы чувствуем, это описание того, как мы чувствуем вещь или объект. Боль — это не внутреннее свойство “чистого” (raw) ощущения, а способ оценки этого ощущения» [Bourke 2014: 261]. Заметим, что в последнем предложении Бурк оставляет в стороне физиологическое понимание боли, превращая последнюю (в терминах Цукеркандля) в исключительно «душевное», а не «физическое» переживание. Заявляя далее, что «тела активно вовлечены в метафорические и социальные процессы, которые образуют болевые ощущения» [Bourke 2014: 1202], она совершает качественно ту же ошибку, что и люди, путающие фонемы и физические звуки языка. Это симптом глубокого непонимания силы и динамизма семиотических и информационных процессов, которые нельзя назвать ни «физическими», ни «психологическими».
[4] Хотя Бурк настойчиво повторяет, что представление о боли как действующем агенте ошибочно, на страницах «Ис-то-рии боли» она раз за разом представляет в роли подобного агента человеческое тело. Это видно, например, в процитированном выше утверждении о том, что тела актив-но вовлечены в метафорический процесс. Кроме того, она пишет, что «тела — это не просто сущности, которые ожидают того, что в них будут “вписаны” социальные содержания (как предполагается в метафоре “тело — это текст”); они активно участвуют как действующие агенты в создании социальных миров и создаются ими» [Bourke 2014: 1886]. Приписывать телу свойства семиотического агента означает, по моему мнению, воспринимать информацию как эпифеномен, а не материальный факт. Как я пытаюсь здесь показать, если мы подойдем к боли как к разновидности «информации», многие противоречия в освоении этого понятия исчезнут. Более того: таким образом, мы не упустим из виду фактуальность боли, чем нередко грешат другие попытки «разрешения» этих противоречий. Добавлю, что Бурк прослеживает историю метафорических репрезентаций боли и включает в свой анализ «широкий набор языковых описаний боли» — «боль как независимую сущность, оружие, огонь, животное» и т.д. [Bourke 2014: 1872].
[5] Иными словами, агентивность — это центральный структурный компонент повествования. Имеются веские аргументы (как теоретические, так и эмпирические) в пользу того, что повествовательная способность, как я пишу в других работах, развилась в ходе эволюции как адаптивный способ взаимодействия с миром; см.: [Schleifer, Vannatta 2013: 77—82].
[6] Было бы полезно сравнить это описание боли с программным намерением русских формалистов описать функцию искусства и «обновить» эстетический опыт, действуя вопреки устоявшимся мыслительным привычкам.
[7] Важно различать то, что я называю «ситуацией боли», и «правила поведения» при боли, описанные у Бурк [Bourke 2014: 1080 и др.]. Бурк говорит о более или менее «социально сконструированных» правилах поведения, которым люди следуют по отношению к собственной боли. Под «ситуацией боли» я имею в виду не просто поле социальных взаимодействий, а информационную обратную связь, которая не может быть сведена ни к социально-психологической «энергии», ни к физической «материи» в терминологии Винера.