Опубликовано в журнале НЛО, номер 4, 2015
HE THAW: SOVIET SOCIETY AND CULTURE DURING THE 1950S AND 1960S / Ed. by D. Kozlov and E. Gilburd. — Toronto; Buffalo; L.: University of Toronto Press, 2013. — 512 p.
Kozlov D. THE READERS OF NOVYI MIR: COMING IN TERMS WITH THE STALINIST PAST. — Cambridge, Mass.; L.: Harvard University Press, 2013. — 432 p.
* Статья подготовлена в рамках НИР Школы актуальных гуманитарных исследований РАНХиГС «Стратегии институционального строительства в послесталинском СССР (образование, наука, культура)»
1
Двадцать лет назад наиболее востребованным среди исследователей периодом истории СССР был сталинизм, то есть 1929—1953 гг. Об этом времени писали и российские, и — особенно — западноевропейские и американские историки. Сегодня изучение сталинизма продолжается: свежий и нашумевший пример — выход объемистой первой части новой трехтомной биографии Сталина, написанной Стивеном Коткином[1]. Но все же внимание историков и популяризаторов науки сосредоточивается теперь и на «оттепели» — периоде, отсчитываемом от момента смерти диктатора до конца 1960-х гг.; датировки конца «оттепели» могут отличаться от первого «брежневского» года — 1965-го — до вторжения войск Организации Варшавского договора в Чехословакию в августе 1968-го.
Это изменение интересов приходится на начало нового века. Первая подробная биография Хрущева на английском языке вышла в 2003-м — ее автором был Уильям Таубман. Книга была удостоена Пулитцеровской премии и Премии американского союза книжных критиков (National Book Critics Circle Award)[2]. В 2004 г. была издана обобщающая работа российского историка Юрия Аксютина «Хрущёвская “Оттепель” и общественные настроения в СССР в 1953—1964 гг.»[3].
Британская исследовательница Полли Джонс в 2006 г. подготовила сборник статей разных авторов об этом периоде — «Дилеммы десталинизации: обсуждая культурные и социальные изменения в эпоху Хрущева»[4], а в 2013-м — собственную монографию «Миф, память и травма: заново продумывая сталинское прошлое в СССР, 1953—1970»[5].
Из других заметных книг «новой волны» изучения «оттепели» следует назвать книгу Владислава Зубка «Дети Живаго: последние русские интеллигенты»[6] и монографию нидерландского историка Нэнси Адлер, содержание которой ясно из названия: «Сохраняя верность партии: коммунисты возвращаются из ГУЛАГа»[7].
Можно, конечно, сказать, что это смещение интереса обусловлено движением времени. Возможно, «оттепель» для современного человека становится безвозвратно ушедшим прошлым и поэтому подлежит ведению историков. Но мне кажется, что дело не только в этом.
Сталинизм воспринимается как период, изолированный от современного наблюдателя. Во времена террора и психология людей, и самосознание общества совершенно иные. Историк может этически отделить себя от объекта своего познания — при всем понимании того, сколь многое в современной эпохе развития российского общества наследует сталинизму. От больного общества, наблюдаемого на расстоянии нескольких десятилетий, легко внутренне отстраниться и описа-ть его развитие как замкнутую трагедию или драму. Исследователю, занимающемуся «оттепелью», гораздо труднее столь же твердо дистанцироваться от изучаемого периода.
«Есть в нашей истории такие узловые точки, в которых фокусируются истоки нынешних сложных и противоречивых событий, как животворные истоки, питающие нашу гордость и наши надежды, так и пагубные истоки насилия, обмана и лжи», — комментирует выбор предмета исследования автор книги «Хрущевская “оттепель”» Юрий Аксютин[8]. Еще более прямо такое отношение к «оттепели» сформулировал журналист Григорий Ревзин, рецензируя в 2010 г. организованную в Москве выставку фотографий «Никита Хрущев и его время»: «Это был единственный, наверное, эпизод в русской истории ХХ века, когда государство вдруг развернулось и решило что-то делать для своих людей. Поселить их куда-то — и начали штамповать пятиэтажки, как снаряды для танков, все одинаковые, но много, совсем много; накормить их — и пошли пахать целину, плохо, но квадратными километрами. До сих пор, когда приезжаешь в провинциальный русский город, [видишь:] последнее, что там было сделано,— бетонная остановка автовокзала в форме ласточки, универмаг со сплошным остеклением, кинотеатр со смелым выносом козырька не пойми куда, детский садик — [всё это] хрущевское по времени, после Сталина. Были люди, у которых умер людоед, они зажили, обрадовались, нас нарожали, в космос полетели.
Совсем прямо все хорошо, а потом раз — и портрет Пастернака. <…>
Вдруг понимаешь, что Хрущев — это не победа и не трагедия, это просто то, что было после ужасной беды»[9].
Вторая ключевая фраза в этом фрагменте — последняя. Первая — «нас нарожали». После беды. Дети, родившиеся в конце 1950-х и начале 1960-х, — одна из наиболее активных возрастных когорт современной России. Они — наследники мучительного, неокончательного, неполного выхода из катастрофы и поиска новых путей. Это наследство — часть самосознания современного российского общества (вероятно, и других постсоветских обществ, при всем различии их путей) не в меньшей степени, чем сталинские репрессии.
Такое понимание «оттепели» характерно и для двух книг по культурной и социальной истории этого периода, вышедших в 2013 г. Одна из них написана Денисом Козловым, другая — сборник, в котором он был одним из двух составителей и редакторов. Сборник подготовлен по материалам конференции, прошедшей в Университете Калифорнии в Беркли 12—15 мая 2005 г. Однако вошедшие в него статьи по охвату проблемы и по объему намного превышают привычные конференционные доклады.
Историк Денис Козлов преподает в Университете Дальхаузи, город Галифакс, Канада. О его книге «Читатели “Нового мира”», подготовленной на основе его диссертации, ранее защищенной в Канаде, на страницах «НЛО» уже писал Евгений Добренко (2013. № 123). Позволю себе вернуться к ее обсуждению, но уже в другом контексте. Две изданные Козловым книги могут быть поняты как части единого научного проекта, несмотря на то что у второй рецензируемой книги, сборника «Оттепель: советское общество и культура 1950—1960-х годов», — много авторов. Вместе с редакторами книги, Денисом Козловым и Элеонори Гилбурд, они представляют новое направление в изучении «оттепели»[10].
2
Книга «Читатели “Нового мира”» основана на подробном анализе писем читателей в журнал «Новый мир» в 1953—1970 гг. после появления наиболее заметных публикаций: статей В. Померанцева «Об искренности в литературе» и В. Кардина «Легенды и факты», романа В. Дудинцева «Не хлебом единым», рассказа А. Солженицына «Один день Ивана Денисовича», глав мемуарной книги И. Эренбурга «Люди, годы, жизнь»… В «Новый мир» читатели обращались не только по пово-ду произведений, появившихся в самом журнале. Письма приходили и в 1958-м, когда один из авторов «Нового мира», Борис Пастернак, передал для публика-ции в Италии роман «Доктор Живаго», прежде тем же журналом отвергнутый. И в 1966-м, когда в Москве судили постоянно печатавшегося в «Новом мире» критика Андрея Синявского и изредка издававшегося там же переводчика стихов Юлия Даниэля. Разумеется, их произведения, ставшие поводом для осуждения писателей, никогда в журнал не подавались и в нем не комментировались. И все же читатели писали по этому поводу именно в «Новый мир» — самый свободный по духу из советских литературных журналов того времени.
Социология в СССР к концу 1950-х только-только начала складываться[11]. Опросы об отношении к недавнему прошлому страны не проводились ни в 50-е, ни в 60-е. Поэтому письма, адресованные в средства массовой коммуникации или лично писателям и журналистам, — одна из очень немногих возможностей изучить историческое самосознание советского общества, особенно (но не исключительно) образованных его групп. Однако эта возможность долгое время почти не была реализована; почему — вопрос отдельный и довольно сложный. Только сегодня начинают появляться работы, в которых частные письма к советским писателям или в общественные инстанции последовательно анализируются как важнейший источник[12].
Советские газеты и журналы получали массу читательских писем, особенно отделы культуры и литературы. Козлов показывает, что в 1952—1954 гг. в газете «Комсомольская правда» — издании, как известно, не литературном по своим задачам — отдел литературы получал наибольшее количество писем («Читатели “Нового мира”», с. 25). Их было в несколько раз больше, чем писем, приходивших в отделы рабочей молодежи или комсомольской жизни.
Из всех советских журналов именно в «Новом мире» в период, когда его возглавлял Твар-довский, письма имели особое значение. Об этом написал еще Владимир Лакшин в сво-ей статье «Писатель, читатель, критик» (1965—1966)[13]. Приводя многочисленные цитаты из писем в журнал, критик предлагал их рабо-чую классификацию и замечал, что наиболее ин-тересны для него те, чьи авторы стремятся включиться в критическое обсуждение опубликованных в журнале произведений. Он иронически замечал: «…похоже, что читатель в некоторых отношениях перерос нашу критику»[14]. Впоследствии, комментируя эту свою статью, Лакшин пояснил: «”Новый мир” решил переосмыслить фигуру читателя, вернув ей реальное, нефальсифицированное содержание»[15]. Первое замечание, сделанное в подцензурной печати, основано на эзоповом языке: Лакшин намекал, что читатели, не знающие «правил игры» в подцензурной советской литературе, более точно, без эвфемизмов и оговорок, высказываются в своих письмах о политически острых публикациях журнала, чем присяжные критики. Второе заме-чание Лакшина — уже не зашифрованное: он указал, что «Новый мир» в сво-ей работе опирался не на фальсифицированные «сигналы с мест», а на мнение реаль-ных читателей.
В 1930-е гг. идеологизированные критики полагали, что новый читатель может понимать книги лучше, чем писатели и критики, несущие в себе интеллигентские рудименты «старого мира»[16]. Во второй половине 1950-х стало видно, что реальные советские читатели разделены в своих политических и эстетических пристрастиях, иногда полярно, и за них разгорелась нешуточная борьба между официальными идеологическими инстанциями и редакциями немногочисленных изданий, имевших собственное направление, и «Нового мира» — в особенности.
Козлов, изучавший архив журнала в РГАЛИ, с удивлением приводит цифры: вот письмо в двадцать рукописных страниц, вот — в сорок, вот — еще в двадцать пять… Люди рассказывали о своей жизни, о заключении в лагерях, о Гражданской войне и многочисленных лишениях максимально подробно, будучи уверены, что их исповеди не будут напечатаны, и даже оговаривая, что просят не о публикации письма, а лишь о том, чтобы оно было прочитано. В журнале, затрагивавшем острые социальные темы, и в критически мыслящих писателях они находили воображаемого адресата, слушателя в исповедальне, которого у них не было прежде — часто на протяжении десятилетий.
Автор книги поясняет, что ему были особенно интересны жертвы государственных репрессий и их рядовые исполнители — бывшие охранники лагерей, офицеры НКВД и т.п. (с. 13). Последние тоже писали в «Новый мир», воспринимая публикации журнала как обвинительный акт и стремясь оправдаться.
Важнейшая мысль книги Д. Козлова: письма в «Новый мир» стали коллективной попыткой выработки языка, на котором можно говорить о репрессиях и социальном отчуждении. Такого языка в СССР не было. Точнее, его создавали факти-чески в подполье авторы неподцензурной литературы (Козлов о них не упоминает[17]), но его не существовало на уровне признанной, сколь-либо распространенной социальной практики.
Авторы писем вырабатывали разные варианты такого языка, откликаясь на языковую работу публиковавшихся в журнале писателей, от Владимира Померанцева до Солженицына. Козлов постоянно обращает внимание на то, какие особен-ности языка сильнее всего провоцировали читателей на сочинение писем; напри-мер, в случае Эренбурга это были продуманные фигуры умолчания, поз-волявшие читателю додумать или вспомнить то, что было известно о Большом терроре не из прессы, а из разговоров полушепотом с родными или друзьями. Постоянный учет лингвистического, дискурсивного измерения писем делает монографию о читателях «Нового мира» методологически современной.
Е. Добренко уже обратил внимание на значимость названия книги: «to come to terms» — значит принимать чужие условия, идти на уступки, соглашаться без особого выбора. Письма, которые анализирует Д. Козлов, отправлены людьми, которые пытаются описать социальную катастрофу как необходимую часть личного прошлого — чтобы сделать осмысленной свою дальнейшую жизнь.
Отдельный интерес представляют фрагменты писем, авторы которых — примерно в 1961—1963 гг. — вспоминают о своем самоощущении и поведении в период Большого террора 1937—1938 гг. (с. 196—197; эти письма приходили в ответ на пуб-ликацию глав из книги Эренбурга «Люди, годы, жизнь», где впервые в подцензурной печати были вкратце описаны настроения московской интеллигенции в годы повальных арестов). Конечно, это не слишком надежные свидетельства — они написаны спустя четверть века и, вероятно, чаще всего выражают стремление авторов забыть, «вытеснить» свой прежний страх. Но все же и эти мемуарные заметки имеет смысл учесть, изучая самосознание советского общества тех лет, когда «настоящее» общественное мнение вообще не имело никакого публичного выражения — одни только митинги с резолюциями, призывающими расстрелять как бешеных собак.
Блестящая методологическая находка Д. Козлова — пристальный анализ писем тех, кто в 1950—1960-е гг. не читал обсуждаемые произведения. Выражение «не читал, но скажу» в современном русском языке стало пословицей. Козлов пола-гает, что письма таких «нечитателей» — результат своего рода проективного психологического теста. Знакомясь в искаженных пересказах или просто в бранных статьях с романом Пастернака или с прозой Синявского и Даниэля, читатели реагировали не на сами тексты, а на свои представления о допустимом и невозможном в печати, о том, что «свято» и «позорно» для советского человека. Эти-то менявшиеся представления Козлов и обсуждает.
Когда в Италии был обнародован «Доктор Живаго», в редакцию пришло много писем от людей, явно встревоженных десакрализацией Октябрьской революции — хотя, к счастью, были и такие, кто защищал Пастернака или требовал публикации романа, чтобы составить суждение без официального давления. Авторы, осуждавшие Пастернака, не читая, часто с воодушевлением описывали свою революционную молодость или вспоминали реальные или вымышленные преступления белогвардейцев и нападали на писателя, который, как сообщали в газетах, поставил под сомнение революцию как «миф основания» советского общества. Но во время и после суда над Синявским и Даниэлем обвиняющие письма были коротки и написаны словно под копирку — по-видимому, они были инспирированы «сверху». Козлов полагает: общество за восемь лет «оттепели» и начала «заморозков» (то есть с 1958-го по 1966-й) изменилось настолько, что мало кто уже готов был клеймить «предателей», защищая общепринятое в СССР понимание истории. Скорее, кампания по отправке писем была частью психологического давления на журнал, становившийся все более и более неугодным для властей. Не могу удержаться от сравнения: примерно так же, как сегодня в российских социальных сетях блогеры-«тролли» клеймят оппозицию в малоцензурных (или, напротив, очень официозных по языку), но повторяющихся выражениях.
Помимо редакции «Нового мира» и его читателей, во всех главах книги Козлова присутствует то более, то менее явно еще одна сторона литературного процесса. Это партийные чиновники.
Финская славистка Сусан Иконен полагает: «Не руководство советской страны указывало людям, как правильно истолковывать литературные вопросы, а партийные чиновники по культуре»[18]. Эта точка зрения выглядит чересчур радикальной, но вопрос об акторе действительно важен: кто и когда был инициатором тех или иных решений в сфере культурной политики? В некоторых случаях, насколько можно судить по известным сегодня документам, вопрос официальной оценки того или иного произведения решался «на самом верху» («Доктор Живаго»), в других — функционеры ЦК могли действовать в союзе с лоббистской группой в руководстве Союза писателей.
Козлов постоянно показывает, как партийные чиновники не соглашались с публикациями «Нового мира», а многие читатели поддерживали и публикации, и журнал, и лично Твардовского как редактора. И все же не все. По каждому произведению приводится статистика: в архиве «Нового мира» хранится столько-то писем, из них столько-то с положительными оценками, столько-то с отрицательными, столько-то — нейтральных. Всегда находились читатели, которые приходили в ужас от тех неудобных вопросов, которые неизбежно приходилось ставить, читая новые публикации журнала. Некоторые из них отстаивали свою правоту в сталинское время и боялись идеологического осуждения, другие (иногда довольно молодые люди) сражались за привычный образ мира, созданный газетами и книгами начала 1950-х.
3
В сборнике «Оттепель…» участвуют известные историки разных стран — Шейла Фицпатрик, Амир Вайнер, Катерина Кларк и другие. В их статьях обсуждаются новые, доныне мало- или вовсе неизученные темы: преемственность между советской культурой конца 1930-х и «оттепелью» (К. Кларк), реформы пенитенциарной системы после массового освобождения заключенных в 1950-е (Марк Эли), судьбы освободившихся заключенных, многие из которых селились в городах рядом с лагерями, откуда они вышли, — например, в Воркуте — и поддерживали связи, налаженные еще в годы заключения (Алан Баренберг), а другие — например, жители Западной Украины, обвиненные в связях с националистическим подпольем, — пытались вернуться домой, но наталкивались на скрытое сопротивление местных властей, а иногда и бывших односельчан (А. Вайнер). Михаэла Пол пишет о том, как Акмолинск был превращен в 1961 г. в Целиноград — столицу «освоения целины», как новые поселенцы оказывались соседями сосланных в Казахстан немцев, чеченцев и ингушей и какие сюжеты социальной и культурной преемственности связывают Акмолинск и Целиноград с нынешней столицей страны — Астаной[19]. Саму же сельскохозяйственную колонизацию Северного Казахстана М. Пол называет «первой, забытой реформой Хрущева».
Лариса Захарова показывает, как в эпоху «оттепели» в СССР было создано подобие индустрии моды, хотя и очень скромное. И все же это робкое допущение моды как элемента повседневности привело к тому, что советские вкусы стали понемногу «вписываться» в международный контекст. Оксана Булгакова пишет о кинематографе «оттепели», Полли Джонс — об оппозиции курсу Хрущева на либерализацию среди писателей-сталинистов, а Элеонори Гилбурд — о том, как москвичи открывали для себя мир за пределами СССР во время Перво-го фестиваля молодежи и студентов 1957 г. — и не только благодаря собственно приезду иностранных гостей: в библиотеках проходили ве-чера, на которых редкие счастливчики, побывавшие за границей после войны, рассказывали о своих впечатлениях, а на улицах были построены декорации, изображавшие улицы индийских городов или плывущие по океану парусные корабли XIX века. В сборнике помещены фотографии этих декораций.
Большинство этих работ, как и собственно монография Дениса Козлова, объединены одной неочевидной темой. Они так или иначе показывают, как в обществе эпохи «оттепели» складывались неформальные социальные сети, позволявшие обществу свыкнуться («to come to terms») с существованием после катастрофы и с час-тичным возвращением автономной социальной жизни. Эти сети стали важ-ней-шим инструментом выживания и приспособления к изменившемуся миру. В работе Баренберга складывание сетей, связывающих бывших лагерников, явля-ется основным предметом исследования. В статье Михаэлы Пол показано сложное сосуществование разных групп населения Акмолы-Целинограда — от ссыльных до целинников. Амир Вайнер анализирует, как партийные функционеры и заново индоктринированные жители западноукраинских и западнобелорусских сел конца 1950-х изо всех сил старались «вытеснить» из своего социального окружения бывших деятелей националистического подполья и тех, кто был облыжно причислен к нему. Этот процесс может быть описан не только как политика стигматизации «бывших», но и как работа адаптивного социального механизма. «Вытеснение» вернувшихся односельчан помогало не думать о страшном недавнем прошлом.
Сборник под редакцией Д. Козлова и Э. Гилбурд разделен на две части: «Глядя назад» и «Глядя вперед». В первой помещены статьи об адаптивных практиках, во второй — о новых элементах жизни общества, таких, как мода или расцвет новаторского кинематографа, особенно впечатляющий на фоне «малокартинья» конца 1940-х — начала 1950-х гг.
Проекты Д. Козлова и Э. Гилбурд фокусируют общее подспудное изменение, происходящее сегодня в исторической науке. Характерно, что в сборнике «Оттепель» приняли участие крупнейшие исследователи, прежде публиковавшие труды об эпохе сталинизма: они хорошо понимают, с какого масштаба проблемами нужно было «примиряться» в 1950—1960-е гг. О существовании более общего тренда свидетельствует статья видного историка сталинизма и политолога Йорама Горлицкого — «Структуры доверия после Сталина»[20]. Он пишет о том же аспекте «оттепельного» общества, но применительно уже к партийным функционерам: как среди них в поздне- и послесталинские времена стали складываться неформальные сети, связанные сначала страхом, а после — все больше — еще и особого рода доверием в духе «ты — мне, я — тебе». Горлицкий подробно объясняет, почему здесь нужно использовать именно слово «доверие», а не, например, «принудительная лояльность».
Подход, примененный в сборнике «Оттепель», очень плодотворен. Он позволяет увидеть, как менялась «толща», глубинные слои советского общества. Этот подход позволяет уйти от привычной — и оттого уже довольно «автоматизированной», говоря формалистским языком, — проблематики, обсуждаемой применительно к «оттепели»: либерализация режима, борьба Хрущева с сопротивлением сталинских элит, первые ростки открытого инакомыслия.
Тем не менее Козлов в своем исследовании помнит об этой проблематике. Книга «Читатели “Нового мира”» возрождает на новом аналитическом уровне «шестидесятнический» интерес к этической рефлексии «обычного» гражданина. В бурных спорах о «советском субъекте», инициированных работами Стивена Коткина, Йохена Хеллбека и Игала Халфина[21], вопросы этической рефлексии оказались затенены: «советский человек» предстал как ходячая дискурсивная конструкция. Козлов настаивает на необходимости нового восстановления субъекта, не совпадающего с собственным дискурсом, ищущего новых слов, чтобы выразить изменившееся самоощущение.
Одним из таких «субъектов» предстает у него и Александр Твардовский, который дважды на протяжении «оттепели» становился главным редактором «Нового мира» и был инициатором важнейших его публикаций (если не считать романа Дудинцева «Не хлебом единым», который в 1957-м опубликовал Симонов, сменивший Твардовского в 1954-м). Козлов тщательно анализирует дневники и письма Твардовского 1950—1960-х гг., исходя из презумпции, что поэт de facto был одним из главных читателей журнала, а стало быть, его рецепция поступивших в журнал произведений очень важна. Козлов обсуждает не только то, какие произведения Твардовский отбирал для печати, но и то, как он их редактировал — например, его редактура книги Эренбурга «Люди, годы, жизнь» была въедливой, пристрастной и жесткой, — и то, какие рукописи он отвергал. Твардовский отказался печатать «Софью Петровну» Л. Чуковской и «Крутой маршрут» Е. Гинзбург, потому что был не согласен с мировидением их авторов, и роман В. Гроссмана «Жизнь и судьба», от которого он был в восторге, но не надеялся, что роман пройдет цензуру. Козлов — на мой взгляд, справедливо — усматривает, что в основе отношения Твардовского к «лагерной» литературе, как и к исторической литературе вообще, лежала его собственная социально-эстетическая концепция, с которой он соотносил произведения, присланные в журнал. Твардовский полагал, что в произведении жизнь человека должна быть прямо показана как элемент масштабного исторического процесса, а произведения, в которых Твардовский этого не видел, казались ему сомнительными. Такое исследование — подступ к описанию социологии личного вкуса Твардовского, необходимому при реконструкции истории «Нового мира», одной из важнейших институций «оттепели» (после того, как вышла книга Козлова, появился еще один источник для такого исследования — вышла повесть израильской художницы и писательницы Елены Макаровой о советском пансионате для детей с ограниченными возможностями, написанная в 1968 г. и тогда же отвергнутая Твардовским[22]).
4
Вернусь к вопросу о методологии изучения «оттепели», насколько эту методологию можно считать общей для двух новых книг. Оптика, при которой основное внимание сосредоточивается на адаптивных социальных сетях и новых социальных движениях, сама по себе важна и нова, но все же не свободна от ограничений. Такой подход рискует «не заметить» институциональные инновации, которых во времена «оттепели» было много. Возникали — конечно, чаще всего с дозволения или с прямой санкции властей — новые общественные организации, иногда жест-ко контролируемые («общества дружбы» с иностранными государствами), иногда более автономные и развивавшие бурную деятельность — как, например, Всесоюзное хоровое общество, созданное в 1958 г.[23]
Другие важные сдвиги, которые при таком подходе выносятся за пределы рассмотрения, — это возникновение неадаптивных практик, например диссидентского движения или более или менее открытого нонконформизма в интеллектуальной сфере (возникновение советской кибернетики, структурной лингвистики и т.п.), или разрушение уже сложившихся социальных структур. В период «оттепели» очевидным примером такого разрушения является очень сильное давление государства, прежде всего КГБ, на религиозные организации и общины — православных, пятидесятников и других, сопровождавшееся агрессивной антирелигиозной кампанией в медиа[24]. Не вполне «вписываются» в феномен «оттепели» и подпольные сферы жизни в СССР — такие, как теневая экономика. Порож-денные ею типы социальных связей, видимо, нуждаются в особых методах ис-следования — вроде того, что применил Николай Митрохин, попытавшийся реконструировать сведения о теневой экономике по обмолвкам в детективной литературе 1950-х[25]. Наконец, специального изучения требуют публичные конфликты и скандалы времен «оттепели» — и такую работу недавно предпринял Михаил Золотоносов[26].
5
Сборник «Оттепель» предварен обширной вступительной статьей составителей — Козлова и Гилбурд — и завершается послесловием Шейлы Фицпатрик. И составители, и знаменитая исследовательница советской истории обсуждают, можно ли интерпретировать «оттепель» не только как период, но и как растянутое во времени событие — иначе говоря, как перелом в советской истории, чьи последствия ощущаются вплоть до сегодняшнего дня.
Разумеется, это не единственно возможная оптика, позволяющая увидеть связи современности и советской истории. Вполне возможно — и не только в журналистском регистре, но и во вполне научном — описать нынешнее российское общество как воспроизводящее на новом этапе черты сталинизма, а не «оттепели» (об этом писали Олег Кен, Евгений Добренко и другие[27]). Тем не менее предположение, что «оттепель» можно определить не только как период, но и как событие, в том числе событие основания, — чрезвычайно продуктивно.
Эту идею целесообразно сопоставить с концепцией, изложенной в книге философа Артема Магуна «Отрицательная революция». Магун чрезвычайно подробно проанализировал, как изменялись в ХХ веке представления о том, что та-кое историческое событие[28]. Основной адресат полемики Магуна — французские историки Франсуа Фюре и Дени Рише, которые в своей нашумевшей книге 1965 г.[29] отказались считать Французскую революцию единым событием. Скорее, по их мнению, речь идет о нескольких разных революциях, совпавших по времени, но разных по содержанию, то есть серии наложившихся друг на друга событий. Такая интерпретация Французской революции не позволяет рассматривать ее как начало совершенно нового исторического этапа.
Магун анализирует демократическую революцию, произошедшую в РСФСР в августе 1991 г., и настаивает, что это событие было именно революцией, а не чем-то иным. Он обращается к теории события Хайдеггера и к рассуждениям Иммануила Канта о Французской революции[30], перечитывает их в современном контексте и показывает, что важнейшей чертой вовлеченного в революцию субъекта является (как минимум, частичное) самоотрицание: тот/та, кто активно принимает революционные события, становится другим, отрицает себя прежнего/прежнюю. Исходом же таких событий, не приведших к достижению утопии «здесь и сейчас», является длительное разочарование — «меланхолия» и «ипохондрия» революционного субъекта. Именно эти состояния, по Магуну, во многом задали тон для общественных настроений в России 1990-х.
Концепции, сформулированные в предисловии к сборнику «Оттепель» и в кни-ге «Читатели “Нового мира”», оказываются словно бы посередине между Фюре и Рише, с одной стороны, и Магуном, с другой. «Оттепель» может быть описана как взаимодействие и взаимоналожение разных социальных сдвигов — их-то и описывают авторы статей сборника под редакцией Козлова и Гилбурд. Козлов показывает в своей книге людей, воспринявших «оттепель» как возможность заново взглянуть на себя. Но произведенная ими психологическая работа — не столько самоотрицание, сколько попытка соединить разные образы себя: юноши или девушки 30-х, заклю-ченного или заключенной ГУЛАГа, фронтовика, запуганного участника партсобраний, принимавших погромные резолюции, — и, наконец, человека, прочитавшего Солженицына и Эренбурга и заново увидевшего свое — и многих других своих сограждан — место в истории. Такое состояние — не «меланхолия» и не «ипохондрия», это, скорее, историческая «пересборка» субъекта, которая помогает ему найти общий язык с другими людьми. Собственно, индивидуальная травма и превращается в коллективную, на мой взгляд, именно тогда, когда тысячи или сотни тысяч людей опознают свой личный опыт как разделенный с другими[31].
6
Сказав о достоинствах проекта Д. Козлова и его методологической продуктивнос-ти, позволю себе кратко прокомментировать недостатки его книги о читателях «Нового мира». Главный из них — недостаточное аналитическое дистанцирование от изучаемых писем. На мой взгляд, такое дистанцирование не мешает этической солидарности, важность которой столь проницательно объясняет Д. Козлов. В его монографии редко контекстуализируются факты, которые становятся известными из писем и редакционных документов — даже тогда, когда это можно сделать с помощью легкодоступных источников. Так, обсуждая полемику вокруг нашумевшей статьи Владимира Кардина «Легенды и факты» (где было показано, что никакого подвига 28 панфиловцев не было и что «Аврора» по Зимнему тоже не стреляла), Д. Козлов не ссылается даже на статью Кардина 2000 г., где критик вспоминал об истории публикации и рецепции своей работы[32].
Исследователь не ставит вопроса о том, какие именно люди — в социально-психологическом смысле — писали эти письма, сообщая лишь об их социальном положении: основная часть — интеллигенция, изредка — рабочие. Это необходимо — как и замечание Козлова о письмах палачей и жертв (с. 13), — но, видимо, такой спецификации все же недостаточно. Очень интересно было бы понять, каковы были другие социально-психологические типы людей, писавших в СССР 1960-х гг. в редакции «толстых» журналов. Возможно, люди, у которых язык для понимания социально-политических проблем сталинизма почему-либо уже был, — например, верующие или немногочисленные сознательные антисталинисты — письма в журналы не писали, так как не испытывали потребности выговориться и тем самым обрести голос?
Заключение книги Д. Козлова называется «Традиция, перемены, наследие». В нем есть две очень важные мысли. Первая: публикации «Нового мира» — как, впрочем, и «оттепель» в целом — положили начало медленной делегитимизации советской идеологии. Вторая: даже нынешняя Россия, при всех очевидных тенденциях к усилению авторитаризма, демонстрирует, что десталинизаторская работа «Нового мира» принесла свои плоды. Свидетельство этому — дистанцирование правящей политической элиты от Сталина и высокая официальная оценка Солженицына (с. 330). С первой мыслью я согласен, со второй — не совсем: дистанцирование нынешних правящих элит от Сталина — мягко говоря, не слишком последовательное[33], да и сегодняшняя высокая оценка Солженицына связана, по-видимому, не только с его последовательным антисталинизмом, но и с консервативными политическими взглядами писателя. Но еще важнее, что обсуждение традиции демократического антисталинизма, характерного для «Нового мира» времен Твардовского, — лишь часть общего вопроса о наследии журнала и сложившейся вокруг него сети социальных связей.
Одним из наследников «Нового мира» Твардовского и порожденного им отношения к истории можно считать, например, Мариэтту Чудакову, которая всего через несколько лет после того, как редакция журнала была фактически разогнана, приступила к сочинению книги «Беседы об архивах» (М., 1975), призывавшей к систематизации домашних архивов и к составлению «своих», неофициальных версий истории. Еще один наследник «Нового мира» и его корреспондентов — Народный архив, начиная с конца 1980-х собравший около 200 личных фондов мемуаров и переписки (ныне — в Российском государственном архиве новейшей истории, РГАНИ)[34].
Д. Козлова, как и других авторов сборника «Оттепель», в российской истории ХХ века интересует прежде всего взаимодействие разрывов и преемственности. Сборник и монография вместе показывают, как на месте социальной и антропологической катастрофы вдруг появлялись культурные инновации, как общество обретало свой язык, и не один, а сразу много, — и как бывшие заключенные ГУЛАГа и другие жертвы репрессий во многом продолжали оставаться социально «невидимыми». Трансформация «невидимой» части общества в СССР 1950—1960-х гг. — важнейший процесс, исследование которого сегодня только начинается. Монография Дениса Козлова, как и коллективный сборник, подготовленный им вместе с Э. Гилбурд, — важный шаг на этом пути.
[1] Kotkin S. Stalin: 3 vols. Vol. 1: Paradoxes of Power: 1878—1928. N.Y.: Penguin Press, 2014.
[2] Taubman W. Khrushchev: The Man and His Era. N.Y.: W.W. Norton & Co.; Simon & Shuster, 2003. Русский перевод, выполненный Н. Холмогоровой, выдержал два издания в серии «ЖЗЛ».
[3] Аксютин Ю.В. Хрущевская «оттепель» и общественные настроения в СССР в 1953—1964 гг. М.: РОССПЭН, 2004.
[4] The Dilemmas of De-Stalinization: Negotiating Cultural and Social Change in the Khrushchev Era / Ed. by P. Jones. L.; N.Y.: Routledge, 2006.
[5] Jones P. Myth, Memory, Trauma. Rethinking the Stalinist Past in the Soviet Union, 1953—70. Yale University Press, 2013.
[6] Zubok Vl. Zhivago’s Children: The Last Soviet Intelligentsia. Cambridge, Ma.; London: The Belknap Press of the Harvard University Press, 2009.
[7] Adler N. Keeping Faith with the Party: Communist Believers Return from the Gulag. Bloomington: Indiana University Press, 2012. Эта книга была почти немедленно переведена на русский: Адлер Н. Сохраняя верность партии: Коммунисты возвра-щаются из ГУЛАГа / Пер. с англ. И.П. Лейко. М.: РОССПЭН, 2013.
[8] Аксютин Ю. Указ. соч. 2-е изд. М.: РОССПЭН, 2010. С. 5.
[9] Ревзин Г. Черты первого лица. Никита Хрущев в Мане-же // Коммерсант. 2010. 18 февр.
[10] Новаторство сборника «Оттепель» уже было отмечено в подробной рецензии Максима Трудолюбова: Общая тетрадь: Вестник Московской школы политических иссле-дований. 2014. № 1. С. 106—110. В этой рецензии я для экономии места не обсуждаю те аспекты сборника, в понимании которых я согласен с М. Трудолюбовым.
[11] См. об этом, например: Российская социология шестидесятых годов в воспоминаниях и документах / Отв. ред. и авт. предисл. Г.С. Батыгин; ред.-сост. С.Ф. Ярмолюк. СПб.: Рус. христианский гуманитарный институт, 1999.
[12] См., например: Mayofis M. «Individual Approach» as a Moral Demand and a Literary Device: Frida Vigdorova’s Pedagogi-cal Novels // Partial Answers. Journal of Literature and the Histo-ry of Ideas. 2015. № 1. P. 19—41; Боярских Е.Г., Иванова Е.Н., Кальянова Т.П., Карнаухов С.Г., Рожанский М.Я., Шмидт С.Ф. Письма об истории и для истории. 1988—1990 годы. Иркутск: ЦНСИО, 2014.
[13] Новый мир. 1965. № 4; 1966. № 8.
[14] Цит. по републикации: Лакшин В. Пути журнальные: из литературной полемики 60-х годов. М.: Советский писатель, 1990. С. 90.
[15] Лакшин В. Четверть века спустя: предисловие // Лакшин В. Пути журнальные. С. 21.
[16] Бутковский Г. О читателе-критике, о проблемах комсомола и о прочем // Молодая гвардия. 1934. № 3.
[17] Не упоминают о них и авторы сборника «Оттепель», за единственным исключением: Алан Баренберг анализирует стихотворение бывшего лагерника, театроведа и драматурга Александра Клейна «Чудо» («Иду — и не верю: / один, / без охраны?!… / И радость, / и нежность, / и робость / во мне…»), хотя и приводит его только в английском подстрочном переводе. Клейн (1922—2009) прошел через нацистские лагеря для военнопленных, после побега из плена и перехода через фронт был арестован и отправлен в ГУЛАГ. Реабилитирован только в 1966 г.
[18] Иконен С. Не соцреализмом единым: Обсуждение романа Владимира Дудинцева «Не хлебом единым» в Советском Союзе в 1956—1957 гг. // Политика литературы — поэтика власти / Под ред. Г. Обатнина, Б. Хеллмана и Т. Хуттунена. М.: НЛО, 2014. С. 228.
[19] Ср. статью о Целинограде как о предшественнике Астаны: Шац Э. Когда столицы переносят: политическая география национального и государственного строительства / Пер. с англ. А. Котенева // Логос. 2013. № 4. С. 110—142.
[20] Gorlitsky Y. Scandal in Riazan: Networks of Trust and the Social Dynamics of Deception // Kritika: Explorations in Russian and Eurasian History. 2013. № 2. P. 243—278; Idem. Structures of Trust after Stalin // The Slavonic and East European Review. 2013. № 1 (special issue «Trust and Distrust in the USSR»). P. 119—146. Рус. перевод второй статьи, выполненный А. и Е. Захаровыми, см.: Неприкосновенный запас. 2013. № 6. С. 136—154. См. в том же спецномере «SEER» статью Дж. Хоскинга, также переведенную А. и Е. Захаровыми в указанном выпуске «НЗ»: Hosking G. Trust and Distrust in the USSR: An Overview // The Slavonic and East European Review. 2013. № 1. Р. 1—25.
[21] Kotkin S. Magnetic Mountain: Stalinism as Civilisation. Berkeley: University of California Press, 1995; Hellbeck J. Fashioning the Stalinist Soul: the Diaries of Stepan Podlubnyi, 1931—1938; Halfin I., Hellbeck J. Rethinking the Stalinist Subject: Stephen Kotkin’s «Magnetic Mountain» and the Sta-te of Soviet Historical Studies; // Jahrbücher für Geschich-te Osteuropas. 1996. № 3. S. 344—373, 456—463; Halfi-n I. From Darkness to Light: Class, Consciousness, and Salva-tion in Revo-lutionary Russia. Pittsburgh: University of Pittsburgh Press, 2000; Idem. Terror in My Soul: Communist Autobio-graphies on Trial. Harvard University Press, 2003; Hell-beck J. Revolution on My Mind: Writing a Diary Under Stalin. Cambridge: Harvard University Press, 2006; подбор-ка материалов «Анализ практик субъективизации в раннесталинском обществе» в журнале «Ab Imperio» (2002. № 3).
[22] Макарова Е. Через каждые шесть дней воскресенье. М., 2014.
[23] Генезис и идеология этого общества исследованы в работе М. Майофис, которая в настоящее время готовится к печати.
[24] Из литературы на эту тему см., например: Поспеловский Д.В. Русская православная церковь в ХХ веке. М.: Республика, 1995. С. 280—313.
[25] Митрохин Н. Евреи, грузины, кулаки и золото Страны Советов: книга В.Д. Иванова «Желтый металл» — неизвестный источник информации о позднесталинском общест-ве // НЛО. 2006. № 80.
[26] См.: Золотоносов М.Н. Гадюшник. Ленинградская писательская организация: Избранные стенограммы с комментариями (Из истории советского литературного быта 1940—1960-х годов). М.: НЛО, 2013.
[27] См.: Кен О. Dèjá lu (2004) (http://olegken.ru/work/ch/Deja_lu.pdf); Добренко Е. Сталинская культура: скромное обаяние антисемитизма // НЛО. 2010. № 101, и др.
[28] Магун А. Отрицательная революция: К деконструкции политического субъекта. СПб.: Издательство Европейского ун-та в Петербурге, 2008. С. 187—334.
[29] Furet F., Richet D. La Revolution. Vol. I—II. Paris, 1965—1966. Впоследствии переиздавалась в одном томе и под названием «Французская революция».
[30] В «Метафизике нравов» и «Споре факультетов».
[31] См. об этом мою заметку в дискуссии по статье Т. Вайзер «Танатография Логоса»: Кукулин И. Уточнение понятий // НЛО. 2015. № 132. С. 304—314.
[32] Кардин В. «Легенды и факты»: годы спустя // Вопросы лите-ратуры. 2000. № 6. С. 3—28. Д. Козлов почему-то везде называет критика настоящим именем Эмиль Кардин, хотя статья была подписана его постоянным псевдонимом В. Кардин.
[33] См. подробнее: Люкс Л. Произошло ли в России переосмысление ее тоталитарного прошлого? / Авториз. пер. с нем. Л. Лисюткиной // Форум новейшей восточноевропейской истории и культуры. 2014. № 2. С. 281—284 (http://www1.ku-eichstaett.de/ZIMOS/forum/docs/forumruss22/18LuksPereosmy…); Кен О. Указ. соч.
[34] См. книгу, написанную на материалах этого архива: Козлова Н. Советские люди: сцены из истории. М.: Европа, 2005, и отклик на нее: Фрумкина Р. Мысли «простых» людей» // НЛО. 2006. № 79