Опубликовано в журнале НЛО, номер 3, 2015
Окончание. Первую часть см. в: НЛО. 2014. № 128
Виктор Шкловский — создатель и организационный лидер русского формализма, и нет ничего удивительного в том, что его интеллектуальная судьба, равно как и судьба рецепции его идей, связанных с историей и теорией литературы, оказались неразрывно связаны с Обществом изучения поэтического языка. Имя «Шкловский» и название исследовательской группы, которую он основал, — ОПОЯЗ, — образуют такую же устойчивую метонимическую пару, как «Ленин и партия» или «Брокгауз и Ефрон». Для истории науки эта очевидная связь носит принципиальный характер, выступая в качестве исходной аналитической рамки. Однако возможен и иной подход, вписанный скорее в интеллектуальную историю, нежели в историю науки или историю идей. Для этой истории фигура Шкловского оказывается не только частью общего движения, причастной к развитию формального метода, но самостоятельной величиной, выходящей за пределы формализма. И дело здесь не только в том, что Шкловский пережил порожденное им направление на 55 лет. То же самое, хотя и не дав примера такого чемпионского долголетия, сделали и его ближайшие соратники по ОПОЯЗу. Дело в том, что интеллектуальный опыт Шкловского оказывается шире формализма, шире науки и даже шире собственно литературы. И не только потому, что Шкловский смог освоить самые разные научные и художественные жанры: от поэтического манифеста до историко-литературной монографии, от теоретической статьи до творческой биографии, от автобиографической прозы до путевой, от очерка до сценария — и это еще далеко не полный список.
Шкловский дает нам образец нового типа интеллектуального письма и нового типа интеллектуального поведения. Письма, для которого нет принципиальных границ между жанрами, которое обретает свою объяснительную силу, свою энергию убедительности в постоянной жанровой диффузии и постоянной проблематизации того, что подвергается скрещиванию. Поведения, характер которого опосредован не форматом академических институций или аналитическими императивами определенного научного метода, но движением истории, вызовом времени. И то, и другое может восприниматься как отсутствие внутренней дискурсивной дисциплины, как чувствительность к конъюнктуре, как этическая безответственность и идеологическая ангажированность. Но может быть описано и иначе: как встреча письма и истории, человека и его времени, ставшая не только предметом непрекращающейся рефлексии, но и modus operandi, организующим характерную гетероглоссию стиля, равно как и modus vivendi, определяющим ту поэтику поведения, которая постоянно скандализировала современников Шкловского и интерпретаторов его творчества. Производным этой встречи было «скрещивание с материалом», о котором с энтузиазмом писал Шкловским в «Третьей фабрике» (1926), не скрывая понимания того, что платой за эту историчность является «неустроенность совести». Процесс деформации (и письма, и поведения) происходил в результате включенности автора не просто в «исторический контекст» (аналитическая фигура, выступающая, как правило, в качестве внешнего по отношению к человеку пространства, с которым он взаимодействует), но в само движение истории, которое есть не внешнее по отношение к субъекту движение, но внутренний процесс, — история его субъективации.
По отношению к этой истории Шкловский является одной из образцовых фигур, дающих возможность понимания модернистской специфики XX века и задающих начало той теоретической рефлексии о субъекте, которая в этом веке развернулась. Творческая биография Шкловского является частью интеллектуальной истории модерна, истории интеллектуалов нового типа, истории нового типа письма, нового типа поведения, нового типа интеллектуальной судьбы. Ее начало может быть обнаружено в фигуре Ницше, миметически воспроизводившего характер своего мышления и письма в пространстве собственной биографии. ХХ столетие сделало это «скрещивание» письма и биографии, приводящее к дискурсивной подвижности первого и экзистенциальной неустойчивости второй, одной из характерных черт времени, специфическим способом реакции на эпоху. Внутри этой истории Виктор Шкловский обретает новое соседство, оказываясь в одном ряду не столько с Юрием Тыняновым и Борисом Эйхенбаумом, сколько с Вальтером Беньямином и Бертольтом Брехтом, Жоржем Батаем и Роже Кайуа, Сергеем Третьяковым и Сергеем Эйзенштейном.
Попытка написать эту историю должна сместить аналитический акцент с описания научного метода на описание характерного типа письма, отличавшегося намеренным и даже нарочитым неразличением формальной логики и поэтической риторики, аргументов, апеллирующих к литературной теории, и аргументов, опирающихся на отождествления по сходству или по смежности. Этот тип теоретизирования, — что бы ни являлось его предметом, — насквозь пронизан метафорическими неологизмами и гибридными концептуальными конструкциями, метонимически заимствованными из «соседних» дисциплинарных рядов (этнографии и психологии, политэкономии и социологии, географии и истории), иронической интонацией, использующей иронию одновременно как способ достижения поставленной задачи (и в перспективе письма, и в перспективе поведения) и как способ разоблачения этих задач (парадоксальным образом отводящий подозрения от саморазоблачающегося иронического субъекта), наконец, он пронизан биографией автора и внутренней рефлексией над тем, как соотносятся друг с другом дискурсивная власть интеллектуала и политическая власть над интеллектуалом.
Этот способ теоретизирования назван нами «теоретическим воображением» — письмом, преодолевающим границы формального метода, науки о литературе, науки как таковой. Статьи, собранные в этом растянувшемся на два номера блоке, говорят о Шкловском не столько как о представителе русского формализма, сколько как об авторе, об авторе как производителе — в том беньяминовском смысле, который обнаруживал в нем точку переплетения теории и практики, рефлексии и действия, письма и биографии.