(Рец. на кн.: Kohlroß Ch. DIE POETISCHE ERKUNDUNG DER WIRKLICHEN WELT: Literarische Epistemologie (1800—2000); LITERATUR UND WISSEN: Theoretisch—methodische Zugänge)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 1, 2015
Kohlroß Ch. DIE POETISCHE ERKUNDUNG DER
WIRK-LICHEN WELT: Literarische Epistemologie
(1800—2000). — Bielefeld: Transcript, 2010. — 230 S.LITERATUR UND WISSEN: Theoretisch-methodische
Zugänge/Hg. T. Köppe. — Berlin;N.Y.: De Gruyter,
2011. — 240 S. — (Linguae & Litterae. Bd. 4).
Сегодня рассуждения о познавательном потенциале художественной словесности нередко граничат с тривиальностью. В то же время этому вопросу посвящаются десятки почти эзотерических научных исследований. О том, что литература пред-ставляет собой специфическую форму знания о мире, кажется, знают все. Но все чаще возникает вопрос: в чем, собственно, заключаются суть и своеобразие этого знания?
И действительно, на протяжении всего Нового времени литература, первона-чально обособившись, то и дело кооперировалась с иными познавательными практиками — философией, историописанием, религиозным дискурсом. Доста-точно вспомнить работы Монтеня, Паскаля, авторов эпохи Просвещения, роман-тиков. Позднее художественное произведение стало рассматриваться как метод «познания действительности» сродни социологии, этнографии и антропологии, переживавшим стадию становления в середине — второй половине XIX в. Роман мог стилистически сближаться с исследованиями естественно-научного типа (опыты братьев Гонкур и Золя).
В ХХ в. начали говорить о том, что знание может не только инкорпорироваться в художественный текст извне, из областей, чьим прямым делом является его про-изводство, но и создаваться внутри литературы вне зависимости от того, арти-кулируется ли в соответствующем тексте та или иная познавательная задача.
Некоторые авангардные авторы рассматривали свои произведения как опыты «поэтической гносеологии» (например, чинари-обэриуты А. Введенский, Я. Друскин, Л. Липавский). «Поэзия как знание» стала предметом изучения в «темати-ческой критике» Женевской школы (Ж. Старобинский, Ж. Пуле, Ж. Руссе) и «новой критике» (К. Брукс, Р.П. Уоррен, Р.П. Блэкмур). Структуралисты за-нимались историей мировоззрений и изучением «гносеологической базы» лите-ратурного произведения (Я. Мукаржовский), обсуждали эвристические ресурсы литературы и испытывали возможности ее сближения с литературной крити-кой (Р. Барт). Параллельно с этим «познавательная функция» литературы стала важнейшим постулатом советской эстетики и литературоведения (Ю.П. Борев, Г.Н. Поспелов и др.). По мнению некоторых исследователей, как «эстетическую эпистемологию» можно охарактеризовать деятельность М.М. Бахтина[1].
Сегодня изучение познавательных механизмов художественного слова пре-вратилось в обширное поле разнообразных исследований. Большинство из них по-прежнему дисциплинарно ориентированы: литературный опыт интересует ис-ториков — как форма фиксации исторического сознания и ретрансляции куль-турной памяти; философов — как способ производства философского знания, альтернативный философии; антропологов и психологов — как процесс, в извест-ной мере определяющий координаты человеческого опыта и проч. Однако в цент-ре внимания значительной части современных исследований находитсялитера-турное знание как таковое. В частности, им активно интересуются различные на-правления когнитивистики (когнитивная поэтика, когнитивная нарратология и т.п.), тематизирующие художественный текст как структуру, организующую зна-ние, — в основном с точки зрения его восприятия читателем. Некоторые из ког-нитивных подходов уже были ранее представлены на страницах «НЛО»[2].
Ниже мне хотелось бы остановиться на другом направлении, еще не получив-шем устоявшегося наименования в научном сообществе (поэтому мы пока не вполне «законно» будем именовать его, используя нередко употребляемое его представителями словосочетание «литературная эпистемология») и более всего распространившемся в немецкоязычной академической среде. Разумеется, такое различение направлений в живом исследовательском пространстве является весьма условным[3], однако, отвлекаясь от деталей и тонкостей, можно указать на принципиальное отличие литературной когнитивистики от литературной эпис-темологии. Первую литература интересует как одна из мыслительных практик, воплощающая общие закономерности мышления и мыслительные процессы ав-тора и читателя вне их связи с художественным смыслом[4]. Вторая, наоборот, концентрируется на литературе как единственном в своем роде способе познания, исследующем мир при помощи особым образом используемого языка и модели-руемой (прежде всего фикциональной) «вселенной».
Литературно-эпистемологический подход был предложен в последние 10—15 лет в ряде ключевых публикаций таких авторов, как Йозеф Фогль[5], Хайнц Шлаффер[6], Ральф Клаусницер[7] и др. Авторы книг, рассматриваемых в настоящей ре-цензии, предъявляют намеченную предшественниками проблематику как об-ширный и амбициозный исследовательский проект. При этом, писавшие почти одновременно, они делают это совершенно по-разному.
Книга Кристиана Кольросса, в 2000-е гг. курировавшего проект «Литература, медиа, знание» в Мангеймском университете (Германия), а в последние годы пре-подающего в Израиле и США, носит название «Поэтическое исследование дей-ствительного мира: Литературная эпистемология (1800—2000)». Ее автор — во-преки тому разнообразию подходов, на которое было указано выше, — радикально осужает фокус рассмотрения художественного познания. В его версии к специфическому для литературы знанию не относятся ни экспли-цитные или имплицитные переклички с теми или иными философскими и научными кон-цептами, встречающиеся в литературном тек-сте, ни мировоззрение писателя или картина мира героя, ни отражение в тексте социальных, исторических или психологических процессов, характерных для того или иного общества, ни проекции на художественную реальность интеллектуальных и дискурсивных практик эпохи. Предметом исследования в книге Кольросса становится глобальный, но исторически конкретный культурный проект, собственно, и именуемый «литературной эпистемологией». Эта «программа» (с. 7), запущенная в Евро-пе на излете эпохи Просвещения (автор услов-но датирует ее начало 1800 г.), претендует на то, чтобы превратить литературу в особый способ постижения «действительного мира», принципиально отличающийся от философского и научного и конкурирующий с ними (c. 13).
Во Введении Кольросс, вслед за упомянутым выше Шлаффером, связывает возникновение литературной эпистемологии с утверждением филологии в ка-честве самостоятельной науки в начале XIX в. Однако оказывается, что эвристи-ческий прогресс литературы происходил не благодаря, а вопреки новой науке: «грехопадение» (с. 10) филологии, по Кольроссу, заключается в том, что, став зна-нием о литературе (Wissen über die Literatur), она существенно сдерживала изуче-ние литературного знания (Wissen der Literatur) (с. 8). В противовес этой самоизо-ляции филологии литературная эпистемология, на раннем этапе представленная трудами Гердера, Шиллера, Клейста, Новалиса (им посвящены главы 2—6), по-ставила вопрос о литературе как особом режиме существования языка, открываю-щем доступ не просто к знанию о мире, а к познанию самого действительного мира.
При этом речь идет отнюдь не о миметическом воспроизведении в тексте внешней ему «реальной действительности» или же о создании идеального языка, позволяющего проникать в «суть вещей». Вопрос об истинности познания пере-носится литературной эпистемологией в плоскость репрезентации. Так, отталки-ваясь от главного тезиса статьи Клейста «О постепенном формировании мысли при говорении» (1805), Кольросс определяет содержание всякого знания как то, что возникает «вместе со своим языковым выражением» (с. 45), а отнюдь не не-зависимо существует в доязыковой реальности, предшествуя мышлению. Такое предшествование автор именует «тиранией объективного» (с. 47). Любой язык, будь то язык философии, науки, религии или поэзии, может подпадать под воз-действие этой тирании.
Когда мышление отделяется от бытия, мысль и язык теряют непосредствен-ность (das Unmittelbare) (с. 60). Этот процесс Кольросс сравнивает с утратой рая Адамом и Евой, съевшими плод от древа познания добра и зла и научившимися объективировать существующие в мире различия. Напротив, непосредственное познание возможно, когда имеет место единство мыслимого, мышления и его язы-кового выражения. Такое «райское» («paradiesisches») знание, по выражению ав-тора, «не является репрезентативным или описательным, но представляет собой перформативный речевой акт» (с. 61), приписывающий изображаемому («иссле-дуемому») миру те или иные представления о нем. Кольросс не анализирует про-цедуру такого рода иллокуции, которая, если следовать классическому остиновскому пониманию термина, должна подразумевать определенные социальные условия, позволяющие перформативу состояться в качестве действия, а не просто высказывания. Поэтому остается предположить, что перформативность знания понимается им скорее метафорически[8].
В философии примером подобного знания является картезианское cogito, в науке ему соответствует очевидность эмпирического факта, в религии — ощу-щение присутствия Бога. Преимущество литературы заключается в том, что ее язык позволяет мыслить так, как если бы мы находились по ту сторону различе-ния непосредственного и опосредованного (с. 68). После грехопадения люди на-учились отличать вещи друг от друга. Но Кольросс указывает на парадоксальный факт: если Адам до изгнания из рая сумел дать имена вещам, как он смог отличить одну от другой, еще не обладая способностью различать? Следовательно, он ка-ким-то образом уже знал эти различия, хотя само его знание не было дифферен-цировано (на мысль и бытие). Литература, по логике Кольросса, ближе, чем все другие дискурсы, к знанию непосредственному, допредикативному (с. 67), хотя модернистские и постмодернистские авторы (о чем повествуется в главах, посвя-щенных Рильке, Брехту, Кафке, Борхесу и Табори) испытывают серьезные труд-ности с доступом к непосредственности, акцентируя внимание на опосредующих механизмах языка. Однако главное, насколько можно понять, состоит не в этом, а в том, что литературная эпистемология раскрывает уникальную способность литературы к «исследованию действительного мира» в силу ее постоянной обра-щенности к процедурам языковой репрезентации и способам представления мира в процессе познания.
Замечу, что принципиальный акцент, сделанный в книге на специфике (в том числе и прежде всего — дискурсивной) художественного познания в его сопо-ставлении с иными формами интеллектуального производства, кажется много-обещающим с точки зрения поисков ответа на вопрос о том, что же такое знание в литературе.
Тем не менее многое в работе остается неясным. Например, какова генеалогия самого концепта «действительный мир» в историко-культурном контексте ста-новления литературной эпистемологии? Кольросс уделяет довольно много вни-мания проблеме вымысла и истины, но при этом не проясняет, как «познающая поэзия» (Erkenntnispoesie) и «поэтология знания» (Poetologie des Wissens) связаны, скажем, с формированием представлений об особой реальности «внутреннего мира» литературного произведения. Думается, в рамках подобного проекта сле-довало бы исследовать соотношение литературного познания с развитием идеи «литературности» литературы, ее признаков и критериев.
Главный методологический вопрос, который встает перед читателем после прочтения книги, связан с неопределенностью того, где именно, в каких именно текстах локализуется литературная эпистемология. В исследовании анализи-руются в основном не художественные произведения, а эстетические воззрения писателей. Поэтому, во-первых, довольно трудно выявить тот инструментарий, который кажется автору адекватным для анализа столь остроумно поставленных проблем. Во-вторых, не вполне понятно, действительно ли в художественных текстах рассматриваемой эпохи реализуются постулаты литературной эпистемо-логии как эстетической «программы»? Полагаю, выводы книги могли бы быть более убедительными если бы в центре внимания автора оказались не столько идеи и декларации, сколько художественные опыты.
Любопытно, что проект Кольросса, помимо наблюдений историко-культур-ного порядка (которые, впрочем, являются таковыми лишь в самом общем виде), предполагает также теоретический разворот. Он имеет намерение не только про-анализировать столь значительное культурное начинание, как литературная эпи-стемология минувших двух веков, но и развить на ее основе оригинальную тео-рию, причем такую, которая позволила бы перейти от знания о литературе клитературе как знанию[9].
Другой амбициозный труд — сборник «Литература и знание: Теоретико-методо-логические подходы» — написан группой исследователей из Университета Аль-берта-Людвига (Фрайбург-им-Брайсгау, Германия). В отличие от книги Кольросса, максимально специфицирующей свой предмет, эта работа представляет собой попытку наметить подход к описанию всей парадигмы взаимосвязей лите-ратуры и знания, встречающихся в истории культуры. И если занимающийся ли-тературной эпистемологией стремится извлечь из нее пользу для теории литера-туры, то авторский коллектив «Литературы и знания» претендует ни много ни мало на то, чтобы инициировать очередной «поворот» в гуманитарном знании — «Litratur-und-Wissen-turn» (с. 1), задающий соответствующие ракурсы не только для литературоведения, но и для «литературной антропологии», риторики и дис-курс-анализа, философской теории познания[10], социологии знания и истории науки (с. 9—13)[11].
В соответствии с этим замыслом исследова-тели «обнуляют» научные представления о ха-рактере того знания, которое производится в литературе или же приписывается ей, и за-ново ставят базовые вопросы о том, «в каком, собственно, смысле говорится о литературе как носителе (Träger) или же источнике (Quelle) знания» (с. 14). При таком подходе ряд избран-ных работ по проблеме, названных во вступи-тельной статье Тильмана Кёппе, выглядит как предыстория нового исследовательского этапа, берущего начало на страницах книги. Он, впро-чем, оговаривает, что все гипотезы и выводы, к которым приходят в своих размышлениях ав-торы тома, релевантны прежде всего для фикциональной литературы, хотя это ограничение, как мы увидим, не умаляет масштабности за-мысла. Впрочем, оно соблюдается отнюдь не всеми авторами (например, А. Альбрехт анали-зирует платоновский «Меной»),
Исходя из стандартной модели литературной коммуникации (креация — текст — рецепция — контекст), Кёппе пытается предвосхитить основные вопросы, которые возникнут перед будущими исследователями в рамках искомого «пово-рота». Вот лишь некоторые из них: что знает автор? Желает ли он приобрести или распространить некоторое знание? Как на него влияет интеллектуальный контекст эпохи? Что имеют в виду, когда говорят, что знание находится в лите-ратурном тексте? Что знают персонажи или соответствующие повествовательные инстанции? Как это знание представлено в тексте? Какую роль играет знание в вымышленном универсуме или применительно к конструкции вымысла? Как читатель получает знания в процессе чтения художественного текста? Каковы правила или конвенции извлечения знаний читателем, свойственные литературе как социальному институту? Как влияют на производство литературного знания жанровые каноны и дискурсивные процессы, интертекстуальные и экстратексту-альные контексты? В пролегоменах к новому учению Кёппе формулирует не только самые общие, но и довольно специфические проблемы. Например, ему ин-тересно выяснить, как структурируется в тексте адресация того или иного знания, если учитывать разницу между идеальным читателем (Idealleser) как структурной инстанцией, способной максимально адекватно постичь тот смысл, который «про-изведение ему подсказывает»[12], и «задуманным читателем» (intendierter Leser) как предполагаемым адресатом текста.
Познавательную функцию литературы исследователь определяет очень ши-роко. Литература может обобщать и развивать, опосредовать и иллюстрировать, популяризировать и проблематизировать, предвосхищать и присваивать знание. И конечно, она может просто быть им(экземплифицировать и воплощать зна-ние, быть не только его носителем, но и источником). Последнее приводит автора к необходимости «сильной» формулировки: «…текст сам по себе может что-то знать» (с. 8).
Исследования, представленные в книге, если не реализуют программу, задан-ную во введении, то набрасывают контуры такой реализации. Остановлюсь на каждом из них, несколько отступая от последовательности, принятой в сборнике.
Анализируя различные процедуры понимания литературного текста (поэтологическую, герменевтическую, эпистемологическую), Лютц Даннеберг иКарлос Споерхазе в статье «“Знание в литературе” как вызов прагматике понимания» при-ходят к такому выводу: ни представление о том, что для понимания литературы необходимо знание, ни утверждение, что чтение художественных текстов может многому научить, не удовлетворительны, если мы действительно хотим понять специфику литературного знания. В литературном произведении преобладает «непропозициональное», не высказанное прямо знание[13]. Однако цель авторов за-ключается не в том, чтобы на конкретных примерах обосновать этот факт, а в том, чтобы установить, каким образом такое знание может быть опосредовано и «схва-чено» в рамках процедур понимания. С их точки зрения, способы извлечения «не-пропозиционального» знания будут зависеть от исторического контекста и, в част-ности, от «эпистемической ситуации» (с. 35), сложившейся в конкретную эпоху.
Об особом знании говорит и Томас Клинкерт в статье «Литература и знание: размышления о теоретической обоснованности взаимосвязи между ними». Он выделяет четыре типа отношений литературы и знания: во-первых, литература может «усваивать» то или иное знание; во-вторых, литература может дополнять и достраивать односторонние и ограниченные интеллектуальные конструкции; в-третьих, литература может генерировать знание; в-четвертых, литература может не содержать знания. По Клинкерту, в каждом из этих сценариев под «знанием» понимаются очень разные вещи. В частности, автор приходит к тому, что литера-тура не может быть носителем некоторых видов знания, например знания эмпи-рического. С другой стороны, она сама производит особый тип знания, который адекватно не эксплицируется, не редуцируется к понятиям и может быть постиг-нут только в процессе рецепции произведения.
Довольно близка к Клинкерту в своих выводах Андреа Альбрехт («О тексту-альной репрезентации знания на примере платоновского “Менона”»), постули-рующая литературное знание как «практическое»: вникая в то, как Сократ, пер-сонаж платоновских диалогов, «воплощает» знание посредством постановки вопросов, читатель не считывает это знание как готовую информацию, а приобре-тает навык его поиска, осваивает путь, ведущий к нему. Как уже говорилось, дан-ный пример нельзя счесть безупречным, так как довольно трудно согласиться с характеристикой «Менона» как художественного фикционального текста. Од-нако можно предположить, что подобные примеры можно найти и в художествен-ной литературе. Кроме того, ценным кажется наблюдение об известном родстве между литературой и философией на уровне процедур порождения знания и, воз-можно, аргументации.
Усилия остальных участников сборника направлены на выяснение места и роли литературного знания в контексте истории знания вообще (истории науки, истории идей, социологии знания и т.д.).
Олаф Кремер в работе «Интенция, корреляция, циркуляция: о различных кон-цепциях взаимосвязи литературы, науки и знания» исследует современные стра-тегии изучения соотношения научных или философских идей и художественных произведений в контексте интеллектуальной культуры. Первую из таких страте-гий автор именует «интенцией». Аналитики, использующие ее, объясняют смысл литературных произведений, сводя его к познавательному горизонту автора. Стратегия «корреляции» предполагает сопоставление знания, артикулируемого литературными произведениями, с внешними по отношению к ним «системами», «дискурсами» и «практиками» эпохи. В рамках такой объяснительной модели можно работать не только с отдельными текстами, но и с большими отрезками истории литературы. Третья стратегия — «циркуляция» — направлена на выявле-ние тех сходств между литературой и наукой определенного исторического пе-риода, которые обусловлены правилами, принятыми в данном интеллектуальном пространстве (с. 102). Знание, единое для литературы и иных интеллектуальных практик, в этом случае есть порождение одной и той же дискурсной формации (Кремер ссылается на Мишеля Фуко). Отмечу, что третья стратегия подвергается автором наибольшей критике. Преимущество «корреляции» состоит, по Кремеру, в том, что она позволяет, не впадая в безответственные гипотезы глобального мас-штаба (подобно «циркуляции», неудачным примером которой является, с его точки зрения, «поэтология знания» Фогля), расширить представления о логике развития литературы за счет учета факторов, «внешних» по отношению к самой литературе. Исследователь, таким образом, тоже отстаивает определенного рода автономию литературного знания от иных способов его производства.
Гидеон Штининг («“В целом все оживит так же, как всякую часть”: об отно-шениях литературы и знания на примере “Метаморфоза растений” Гёте»), как и Кремер, выступает против свойственного «поэтологии знания» смешения лите-ратурного знания со знанием, изучаемым в рамках истории идей. Более того, он считает, что, строго говоря, литературе нельзя приписывать статус знания, однако в качестве особой формы рефлексии она может быть интересна в рамках истории знания. На примере «Метаморфоза растений» Гёте он показывает, как размыш-ления Гёте в контексте современных естественных наук мотивируют поэтическую переработку знания в стихотворении.
Работы двух оставшихся авторов — «Литературное знание: проблемы литера-турной семантики с точки зрения социологии знания» Клауса-Михаэля Орта и «Экономическое знание в литературе 1900-х гг.: трансфер экономических идей»Сандры Рихтер — любопытны предпринятой в них попыткой контекстуализиро-вать эпистемологическую проблематику литературы в рамках, соответственно, социологии знания и истории экономических учений.
Если судить только по вводной статье Кёппе, то намеченная в книге исследо-вательская программа отчасти близка к подходам когнитивистов (я уже отмечал, что в предыдущей монографии ученый обращался к инструментарию когнитивистики). Однако широта постановки проблем, а также то, что сами авторы, ста-раясь определить понятие «знание» применительно к литературе, апеллируют не к очевидностям обыденного мышления, а к широкому контексту истории знания, и, наконец, то, что большинство из них настаивает на принципиальной эписте-мологической специфике литературы, — все это сообщает начинанию немецких исследователей совершенно иную направленность и, кажется, действительно от-крывает новые исследовательские горизонты. Причем внимание к проблемам фикциональности и литературности выгодно отличает некоторые из статей сбор-ника от книги Кольросса.
Кроме того, оба рассмотренных проекта заставляют по-новому взглянуть на феномен литературы. Ощутимым шагом вперед представляется попытка специ-фицировать предмет исследования. Важна также и историческая контекстуализация литературного знания. «Литературной эпистемологии» пока не хватает, по-жалуй, лишь конкретных исследований, которые подвергнут опытной проверке создающийся инструментарий и позволят сделать первые выводы о продуктив-ности подхода.
[1] См.: Исупов К.Г. Смерть Другого // Михаил Михайлович Бахтин / Под ред. В.Л. Махлина. М., 2010. С. 297—312; Зо-тов С.Н. К эпистемологии литературоведения: пространственность художественного смысла в теории М. М. Бах-тина // Известия Южного федерального университета. Филологические науки. 2011. № 3. С. 45—52.
[2] См.: Третьяков В. Когнитивная наука о литературе // НЛО. 2009. № 98. С. 317—324; Ахапкин Д. Когнитивный подход в современных исследованиях художественных текстов // НЛО. 2012. № 114. С. 298—312; Барышникова Д.Когнитивный поворот в постклассической нарратологии // НЛО. 2013. № 119. С. 309—319.
[3] Например, один из интересующих меня авторов считает область исследований, обозначаемую им как «литература и знание», мультидисциплинарной и активно использует аппарат когнитивистики. См.:Köppe T. Literatur und Er-kenntnis: Studien zur kognitiven Signifikanz fiktionaler lite-rarischer Werke. Paderborn, 2008.
[4] Отсюда упрек в уравнивании вымышленного сознания с реальным. См.:Шмид В. Перспективы и границы когни-тивной нарратологии: (По поводу работ Алана Пальмера о «fictional mind» и «social mind») // Narratorium. 2014. № 1 (7) (http://narratorium.rggu.ru/article.html?id=2633109).
[5] См.: Poetologien des Wissens um 1800 / Hg. J. Vogl. Mün-chen, 1999; Vogl J.Kalkül und Leidenschaft: Poetik des öko-nomischen Menschen. Berlin, 2004.
[6] См.: Schlaffer H. Poesie und Wissen: Die Entstehung des äs-thetischen Bewußtseins und der philologischen Erkenntnis. Frankfurt am Main, 2005.
[7] См.: Klausnitzer R. Literatur und Wissen: Zugänge, Modelle, Analysen. Berlin, 2008.
[8] Любопытно, что в России, независимо от Кольросса, о перформативности лирических и теоретических (а следова-тельно, имеющих отношение к порождению знания) вы-сказываний пишет в своих последних работах В.И. Тюпа, и в столь же метафорическом смысле. См.: Тюпа В.И. Дис-курсные формации. М., 2010. С. 173—174; Он же. Дискурс/ Жанр. М., 2013. С. 114—123.
[9] Первая попытка ее создания уже была предпринята авто-ром в кн.: Kohlross Ch. Literaturtheorie und Pragmatismus, oder Die Frage nach den Gründen des philologischen Wis-sens. Tübingen, 2007.
[10] Примером сопряжения литературоведческой проблема-тики с теоретико-эпистемологической может служить диссертация Биргит Эрдле «Литературная эпистемология времени: чтения о Канте, Клейсте, Гейне и Кафке», кото-рая должна выйти в виде книги в 2015 г. в издательстве «Wilhelm Fink».
[11] Причем упомянутая «поэтология знания» Фогля и его коллег, с которой полемизируют некоторые авторы «Ли-тературы и знания», включается составителем сборника Тильманом Кёппе в «парадигму» заявленного им эписте-мологического «поворота» в литературной науке и сопре-дельных дисциплинах.
[12] Шмид В. Нарратология. М.: Языки славянской культуры, 2003. С. 61. На с. 58 книги Шмида см. также о «задуман-ном читателе».
[13] Тезис о «непропозициональном» знании очевидным об-разом близок к концепции «непосредственного» знания, уже известной нам по книге К. Кольросса.