Опубликовано в журнале НЛО, номер 6, 2014
Пожалуй, ни одному русскому поэту ХХ века так не повезло с комментаторами и интерпретаторами, как Осипу Мандельштаму. Но это «везение» было взаимным и закономерным. Императивный культурно-идентификационный статус поэтического и жизненного пути Мандельштама обязывал исследователей 1960—1990-х годов к выработке особой филологической этики, призван ной с обостренной строгостью и одновременно чуткостью соответствовать самому объекту исследования. При этом в ставших сегодня классическими работах К.Ф. Тарановского, Ю.И. Левина, О. Ронена, С.С. Аверинцева, М.Л. Гаспарова и других исследователей некоторые актуальные и продуктивные концепции и методики аналитического комментирования Мандельштама не только прошли проверку, но и вообще были первоначально выработаны в ходе самих этих исследований.
Так, на четверть века синонимом мандельштамоведения стал так называемый подтекстуальный метод. Дань этому подходу отдал на начальном этапе своих мандельштамоведческих штудий и Е.А. Тоддес. Важность тютчевского слоя в поэзии Мандельштама неоднократно отмечалась как современниками, так и первыми исследователями поэта, но дальше констатации явных цитат или полускрытых аллюзий дело заходило редко. Смысло- и структурообразущая функциональность тютчевского слова у Мандельштама до статьи Тоддеса «Мандельштам и Тютчев» (1974)[1] не становилась предметом литературоведческого вопрошания. В своей работе Тоддес отказался от очередной «пробежки» по «тютчевским местам» в корпусе всего Мандельштама и сконцентрировался на текстах 1910—1912 годов, т.е. на периоде, решающем для формирования лирической личности поэта. В рамках и выходя за рамки подражаний и игровых стилизаций, Мандельштам, в начале 1910-х годов интуитивно усваивающий рождавшуюся на его глазах поэтику постсимволизма, работает над постановкой — «установкой» — собственного поэтического голоса. Важнейшая роль при этом отводится Тютчеву.
Рассматривая тютчевский субстрат у Мандельштама, Тоддес разбирает тексты поэта стих за стихом, проницательно учитывая принцип сукцессивного развертывания поэтической речи. Тоддес демонстрирует, как Мандельштам, преодолевая ученическую поэтику декоративной цитатности, не только варьирует ритмико-синтаксические и лексико-семантические ходы тютчевской лирики, но и диалогически перекодирует сами композиционно-риторические основы идейно-художественной системы Тютчева. Мандельштам — в толковании Тоддеса — на различных уровнях текста развивает и деформирует как пресловутую тютчевскую антитетичность, так и трансформирующиеся статусы лирической субъектности в свете натурфилософского пантеизма Тютчева. При этом интертекстуальная перекодировка конкретных образно-семантических полей Тютчева (пустота, хаос, природа и др.) интегрируется в организующуюся в эти годы художественно-мировоззренческую «систему» Мандельштама, «простые» реминисценции получают многосложное и мультифункциональное (авто)поэтологическое измерение.
На примере этой работы Тоддеса видно, как актуальная в 1970-е годы структуралистско-семиотическая хватка с ее самодисциплиной имманентного и подтекстуального анализа накладывается на соответствующие теоретико-методологические положения Тынянова («Проблема стихотворного языка»). Одновременно в «тютчевской штудии» Тоддеса, представляющей, кстати, ценность и для тютчеведения, уже намечается и оттачивается тот модус проблематизации Мандельштама, который впоследствии станет отличительным признаком — и знаком качества — мандельштамоведческой оптики Тоддеса: никто до и после Тоддеса с такой кропотливостью не ставил вопрос о соотношении и взаимодействии культурософского и поэтологического планов мандельштамовского мира.
По ходу своих дальнейших исследований Тоддес и после «тютчевской статьи» продолжал сбор (интер)текстуальных и биобиблиографических фактов[2], но только постольку, поскольку сами эти факты могут и должны быть вовлечены в тематизацию конкретной интерпретационной проблемы. Для Тоддеса фактологическая и, если так можно сказать, интертекстологическая эмпирика, безусловно, является неотъемлемой частью историко-литературной работы вообще и мандельштамоведения в частности. В то же время сбор и сортировка фактов, да и само их количество, часто не дают исследователям возможности для концептуального осмысления собранного материала или, что еще печальнее, служат внутренней отговоркой, алиби парапозитивистски понятой «научности» для отказа от аналитического усилия и методологической рефлексии. Исследовательский опыт Тоддеса является в этой связи важным ориентиром и мотивирующим примером поиска динамического равновесия между аскезой текстологическо-фактографической археологии и здоровым герменевтическим риском.
Во второй половине 1970-х — первой половине 1980-х годов Тоддес углубляется в занятия формализмом, но Мандельштам — как поэт, филогически образованный критик и участник литературно-филологической жизни 1910— 1920-х годов — продолжает оставаться объектом его исследовательских интересов. Многочисленные заметки и наблюдения над поэтикой Мандельштама (и ее рефлексией в трудах опоязовцев), новые факты жизненной и литературной биографии рассыпаны в составленных — совместно с М.О. Чудаковой и А.П. Чудаковым — образцовых комментариях к книге Тынянова «Поэтика. История литературы. Кино» (1977) и, десять лет спустя, во вступительной статье и комментариях к литературоведческим работам Эйхенбаума (1987)[3]. С годами у Тоддеса накопился требовавший адекватной проблематизации мате риал по теме «Мандельштам и формализм», осмысление которого вылилось в статью «Мандельштам и опоязовская филология» во втором выпуске «Тыняновского сборника» (1986). В своей работе Тоддес демонстрирует укорененность филологизма мандельштамовского поэтического мышления в литературоведческой культуре эпохи. При всех перекличках мандельштамовской поэтологии с идеями ОПОЯЗа, от «Утра акмеизма» до ars poetica
«Разговора о Данте» как эссеистической вариации тыняновской «Проблемы стихотворного языка», существенными оказываются не только сходства и пересечения, но и различия. Так, если опоязовцы программно изолируют видообразующую «литературность» поэтического языка, метатемой статей Мандельштама 1910—1920-х годов становятся «слово и культура», метонимически замещающие друг друга[4]. Мандельштам, с одной стороны, языком культурософии вопрошает о путях поэзии во времена глобальных социальных потрясений, с другой стороны, целенаправленно артикулирует культурообразующую функцию самой поэзии.
Тоддес регистрирует тончайшие колебания культурологическо-поэтологического билингвизма Мандельштама 1920-х годов, по ходу разбора выявляя все новые и новые генетические и типологические точки соприкосновения между мыслью поэта и формалистскими прозрениями Якобсона, Шкловского, Тынянова и Эйхенбаума. Мандельштам то чутко предвосхищает идеи опоязовцев, то ретроспективно впитывает и вписывает их в свою культурологическую поэтологию, в то время, когда сами формалисты уже продвинулись к следующим, смежным, но и кардинально новым постановкам вопроса.
Притяжения и отталкивания между филологическими мирами Мандельштама, Шкловского и его соратников Тоддес маркирует на уровне не только идей, но и (лейт)мотивов, образов и семантических полей, которые получают терминологическое значение и звучание[5]. Исследуя связь (мета) -языка ОПОЯ За с метонимизациями культуры и литературы в эссеистике Мандельштама, Тоддес фокусирует проблематику, значимую не только для истории науки и литературы, но и для теории литературы, — вопрос терминологической метафорики и метафорической терминологии и их взаимодействия в широком социально-культурном пространстве филологического и литературного быта первой трети ХХ века.
Важнейшим импульсом для интенсификации занятий мандельштамовской эссеистикой 1920-х годов стало обнаружение и публикация Л.С. Флейшманом статьи Мандельштама «Пшеница человеческая». Контекстуализации этой статьи в прозе и поэзии Мандельштама послереволюционного периода и была посвящена следующая фундаментальная работа Тоддеса[6]. Тоддес исследует коннотации хлебной образности Мандельштама — как конвенциональные, напрямую связанные с традиционной новозаветной символикой, так и периферийные, лично мандельштамовские, возникающие в автотекстуальной полемике с другими прозаическими и поэтическими работами этого периода. Хлебно-пшеничные метафоры получают при этом риторический ореол культурологем, с помощью которых Мандельштам осмысляет современные дискурсы секуляризации. Тоддес тонко локализует культурософские медитации Мандельштама в парадигме вопрошаний о смерти гуманизма (полемика А. Волынского с Блоком, историософия Вяч. Иванова, философия С. Булгакова и др.)[7], при этом (квази)евхаристические хлебные фигурации Мандельштама оказываются напрямую связаны с актуальными общественно-политическими и экономическими темами (голод, хлебный и золотой запас, закупка зерна и т.д.)[8]. Семантические поля хозяйства, связанные с мандельштамовскими концептами эллинизма, переплетаются как с мифологически насыщенной образностью плодородия, так и — через топику жертвоприношения — с частично диссонирующей с ней военной метафорикой жатвы и поля боя (опять же с актуальными аллюзиями на дискурсы послевоенной Европы). Мандельштам, гадающий о судьбах современности, разворачивает (анти)утопический проект новой экономии культуры — «экономии», исторически конкретизированной, но и обеспеченной эсхатологическим потенциалом хлебно-зерновой символики.
Трудоемкое погружение в центр мандельштамовской культурософско-поэтологической (само)рефлексии 1920-х годов неумолимо вело Тоддеса к постановке вопроса о ее эволюции. Этой теме исследователь посвящает опубликованную к столетию со дня рождения поэта (1991) статью «Поэтическая идеология». Индивидуализм и антиобщественность Мандельштама конца 1900—1910-х годов, сменившие юношеское увлечение эсеровским максимализмом, Тоддес вписывает в специфическую культуру модернизма, противоречиво сопротивлявшуюся попыткам социализации и общественно-политической или религиозной идеологизации искусства, философии и гуманитарной науки. Не без влияния Вяч. Иванова, особо авторитетного для Мандельштама конца 1900-х годов, гипертрофированная, декларативная приватность трансформируется в начале 1910-х в движение к сверхиндивидуалистическим ценностям. Особую роль в этой метаморфозе играет архитектурно-церковная образность, метонимически включающая и замещающая в языке Мандельштама социальную парадигматику. Уже в начале 1910-х годов идентификационная пара «индивидуализм — общественность» временно утрачивает свою дихотомичность и разрешается в метафорике «социальной архитектуры»[9]. Тоддес чутко нюансирует сложную эстетику общественности в акмеистических прокламациях, констатируя более дифференцирующую восприимчивость Мандельштама к вопросам социальности поэтических (само)референциализаций, по сравнению с Гумилевым и Ахматовой.
Вопрос взаимодействия эстетического и социального обостряется и одновременно упрощается при взрыве общественной эйфории, вызванной началом Первой мировой войны. Тоддес убедительно прослеживает, как, размышляя о Чаадаеве, Мандельштам, краткосрочно впавший в экстатический дурман патриотической истерии, в конце концов отвергает как левое, так и правое народопоклонство[10]. Через «католицизм» Чаадаева поэт выходит и на тот язык экуменической культурософии, на котором он в последующие годы будет проблематизировать поиск единства и (мета)исторических принципов культурной памяти. Тоддес документирует, как в неохристианскую риторику Мандельштама — поэта и мыслителя программно синтетического — внедряются культурологемы античности; при этом Рим постепенно отводится к негативному полюсу, а Эллада к позитивному. На мандельштамовскую историософию (христианской) культуры накладывается насущный духовный опыт революции.
В своем исследовании Тоддес не только реконструирует генезис и эволюцию гибридных культурологем Мандельштама, но и вдумчиво задается вопросом о функциях самой этой гибридности. Приятие Февральской революции и отвращение к Октябрьскому перевороту оголяют всю политическую остроту культурософских исканий Мандельштама. Политически актуальные фразеологемы либеральных ценностей приходят не только в эссеистику, но и в стихи поэта 1917—1918 годов. Их сменяют утопические размышления об организующей силе революции, призванной спасти общество от хаоса индивидуальных и групповых интересов[11]. Литературные мотивы и историософские идеологемы, тютчевские импликации хаоса, «соборность» Вячеслава Иванова или пафос экуменического интернационала полифонично вписываются в когнитивно-стилистические регистры мозаичного культурософского языка Мандельштама (после)революционных лет. В свою очередь авангардная, конструктивистско-революционная метафорика строительства нового общества заставляет Мандельштама вернуться к знакомой ему образности социальной архитектуры, на сей раз — монументалистской (ассирийской или египетской), воплощающей «антифилологический характер эпохи» и не скрывающей инструментально-утилитарное отношение новых социальных формаций к литературе. Жанрово экспериментальный для Мандельштама «Шум времени» подводит черту под эссеистическим опытом начала 1920-х годов.
Волевой поиск общих культурно-метафорических знаменателей и синтетических компромиссов с эпохой окончательно прекращается во второй половине 1920-х годов. В своем следующем мандельштамоведческом разыскании[12] Тоддес исследует, как парапамфлетное бунтарство «Четвертой прозы» подготавливает лирику социальных модуляций 1930—1934 годов вообще и ее взрыва-выпада в стихотворении «Мы живем под собою не чуя страны…» в частности. Анималистическая образность антисталинской инвективы оказывается напрямую связана с отказом Мандельштама от архитектурной куль-турософской метафорики 1910-х — начала 1920-х годов в пользу биологичес -кой семантики. Эксплицитный интерес к биологии начала 1930-х годов, биографически связанный со знакомством с Б. Кузиным во время поездки в Армению, оказывается, благодаря разысканиям Тоддеса, закономерным результатом мандельштамовского поворота к антропоморфно-биологическим тропам 1920-х. Биологическая и телесная топика начинает заполнять идейно-образные «пробоины», образующиеся в поэтико-культурософском словаре Мандельштама 1920-х годов, и постепенно становится доминантной. Пер-формативной кульминацией этой биологизации оказывается описание сталинского «бестиария» в самоубийственной «эпиграмме». Как и в других мандельштамоведческих — и не только мандельштамоведческих — работах Тоддеса, «опоязовская» протокольная тезисность наблюдений над межтекстовой логикой Мандельштама и здесь не умаляет, а парадоксальным образом уплотняет фундаментальность постановки научных вопросов и стимулирует тщательность самого анализа. Установка на конспективный сгусток интерпретации держит в интеллектуальном напряжении как исследователя, так и его читателя.
Пристальное перечитывание и критическое переосмысление соображений и открытий Тоддеса, как представляется, способно вывести современное мандельштамоведение из той определенной теорико-методологической стагнации, в которой оно оказалось в последние годы. Дальнейший анализ родства поэтологических идеологем Мандельштама с концепциями формалистов, проблематикой «классической традиции» Пумпянского и постсимволистской литературософией «чужого слова» у Бахтина, феноменологией Шпета, «психологией творчества» Выготского и другими современными поэту (мета)эстетическими проектами не только поможет глубже истолковать метаморфозы поэтики Мандельштама, но и даст возможность точнее обозначить тот полемический потенциал филологических и культурософских споров 1910—1920-х годов, который во многом продолжает являться двигателем современной русистики.
[1] Тоддес Е. Мандельштам и Тютчев // International Journal of Slavic Linguistics and Poetics. Т. XVII. 1974. С. 59—85.
[2] Ср. две работы: Тоддес Е.А. Заметки о Мандельштаме // Шестые Тыняновские чтения. Тезисы докладов и материалы для обсуждения. Рига; М., 1992. С. 48—55; Он же. Наблюдения над текстами Мандельштама // Тыняновский сборник. Вып. 10. Шестые — Седьмые — Восьмые Тыняновские чтения. М., 1998. С. 292—334.
[3] См.: Тынянов Ю.Н. Поэтика. История литературы. Кино. М., 1977; Эйхенбаум Б.М. О литературе: Работы разных лет. М., 1987.
[4] Ср.: Тоддес Е.А. Мандельштам и опоязовская филология // Тыняновский сборник. Вторые Тыняновские чтения. Рига. 1986. С. 80—81.
[5] Ср.: Там же. С. 84—86.
[6] Тоддес Е.А. Статья «Пшеница человеческая» в творчестве Мандельштама начала 20-х годов // Тыняновский сборник. Третьи Тыняновские чтения. Рига, 1988. С. 184— 217.
[7] Там же. С. 199—220, 205.
[8] Там же. С. 188—192.
[9] Тоддес Е.А. Поэтическая идеология // Литературное обозрение. 1991. № 3. С. 31.
[10] Там же. С. 33.
[11] Там же. С. 36.
[12] Тоддес Е.А. Антисталинское стихотворение Мандельштама (к 60-летию текста) // Тыняновский сборник. Пятые Тыняновские чтения. Рига, 1994. С. 198—222.