Опубликовано в журнале НЛО, номер 3, 2014
Не нужна мне никакая
  другая страна,
  когда есть у меня святая
  Петроградская сторона.
И даже сторона
  в этой стороне
  уже соединяет
ум и сердце мне.
Пока еще ноги движутся
  и слушается язык,
  скажу я о том, что ближе мне —
  про ближних и про язык.
Пока язык еще верен мне,
  если маршрут осилю,
  скажу еще про Империю
  и нынешнюю Россию.
* * *
Начну с 17-й —
  так уж совпало —
  улицы имени
  Григория Плуталова.
Пройду от конца ее
  в самое начало,
  против которого
  церковь стояла
17 лет
  нищенствовавшего на чужбине
  и 17 лет
  жившего с родными,
не узнанного невестой,
  и собственными родителями.
  Сейчас в этом месте
  завод «Измеритель».
Церковь построил
  Герман Гримм,
  о нем мы дальше поговорим.
При доме призрения
  девиц, вступивших
  на путь исправления,
в модном тогда
  «русском стиле»
  построил Гримм
  храм Алексия,
сохранившего девство,
  и бежавшего
  в чужие края от невесты.
Герман Давидович Гримм
  хоть и немец,
  но в Империи был своим.
Здесь, по соседству
  Гриммы и жили,
  в доме «Ведомства учреждений
  императрицы Марии»,
между Плуталовой
  и Бармалеевой,
  в честь которой Чуковский
  назвал Бармалея. (Тво-
рить в «псевдорусском стиле»
  начал еще старший Гримм;
  он был лютеранин,
  но русской идее служил,
  как и сын).
Так оно все и происходило,
  с немцами,
  приехавшими в Россию.
«Русский стиль» церкви
  задал тон,
  и в нем же был построен
  второй дом —
по Плуталовой —
  архитектор Лишневский,
  первые чертежи — Куперман.
  В этом доме
  жил потом
  Яков Исидорович
  Перельман,
  придумавший слово
  «научно-фантастический»,
  но это уже было
  в стране
  социалистической.
А мы еще не сказали,
  как пала Империя,
  в которой все талантливое
  и благонамеренное
  принималось и становилось своим,
  как это произошло,
  например, с родом Гримм,
давшим не только двух архитекторов,
  но и двух Петербургского университета ректоров.
* * *
Не знаю, как гибнут
  цивилизации,
  но Империя пала
  от стилизации.
Точней говоря,
  она и не пала,
  а просто какой-то
  другою стала.
А церкви Алексия,
  если не знать,
  в здании завода
  больше не узнать,
как не узнать было и Алексия,
  такая, вот, история здесь, в России.
А сын Германа,
  младший Герман Гримм,
  занимался уже
  стилем другим —
в разгар сталинизма
  писал об архитектуре
  русского классицизма,
а в блокаду составил реестр ран,
  нанесенных немцами городу,
  и не умер от голода
  как живший
  в доме Лишневского
  Перельман.
(Впрочем,
  Гримм тоже
  не долго прожил —
  поучаствовав
  в восстановлении,
  пригородов,
  пострадавших
  в войне с фашизмом,
  он едва пережил
  запрещение
  классицизма
  в советском
  строительстве,
  что было частью борьбы
  с «культом личности».
А Лишневский
  в тридцатые годы
  строил на Невском
  и в других местах города
  в новом стиле —
  сталинского классицизма,
  как его и просили.
Умер он в эвакуации тогда же,
  когда в доме Лишневского —
  Перельман,
  успевший
  сделать физику близкой
  миллионам
  и вступить в переписку
  с Циолковским и Королевым,
  так научная фантастика
  становилась былью — из слова).
* * *
Но что-то мы топчемся
  на одном месте,
  пора сказать о языковом тесте.
Его сдают на Плуталовой восемь
  узбеки, таджики и прочие «гости-
  работники»
  из бывшей
  империи частей,
  сюда поставляющих рабочих людей.
Это не немцы и не евреи,
  русский им дается с большим трудом,
и вряд ли им в третьем поколении,
  станет родным город,
  не говоря о втором.
Язык, превращенный в средство насилия,
  не станет родным,
  как и Россия.
* * *
А живущие здесь веками,
  не отчуждены ли от языка, не
только насильем властей,
  но и тиранией своих страстей.
Ведь чтоб язык был и вправду родным,
  быть должен
                               родным
  тот, с кем мы говорим.
Нынче же и по крови родные
  часто для нас совершенно чужие.
Что же тогда говорить о чужих,
  может ли быть с ними общий язык,
не говоря уже о культуре,
  архитектуре и литературе?
Мы нелюбовью отчуждены
  от языка, от земли, от страны.
Может, затем и нужны нам чужие,
  чтоб нелюбовь навсегда мы изжили,
встретившись и поняв, что пока
  нету родного у нас языка,
коли не можем мы как родных,
  хоть и других, приветствовать их.
ВСТРЕЧА С ДРУГИМИ (ТАВТОЛОГИЯ)
Узбек? Таджик?
  Смуглое на лимонном.
  Веник, совок.
  — Здравствуйте, — говорю.
  — Здравствуйте, —
  не отрываясь от мусора.
  Ниже по лестнице
  пожилая
  узбечка? таджичка?
  Может быть, мать?
  Смуглое на лимонном.
  — Здравствуйте!
  — Здравствуйте!
  Каждый кусочек перил
  тщательно протирает.
  —	Спасибо, — говорю, — Вам за работу!
  Поднимает глаза:
  —	Здоровья вам!
  —	И вам тоже здоровья!
* * *
И при каждой подобной встрече
  мы как будто проходим тест —
есть ли в Родину нашу вечную
  пропуск жителю этих мест.
И — живем ли сейчас на Родине
  среди близких мы и родных
или в рабство «в Россию» проданы
  и боимся людей чужих?
* * *
А пока мы
  ищем Родину
  И Град свой,
  гастарбайтеры
  красят дома
  на Петроградской,
ничего, может быть,
  не смысля в модерне,
прикасаются
  к красоте его
  первыми,
к этой святой
  для Петербурга
  материи,
и освящаются ею,
  пусть ненамеренно;
к этой культуре,
  в которой многие работали —
немцы, евреи, поляки, русские
  и кто только не,
кто б ни трудился
  в здесь построенной
  империи
и пригодился
  в культуре этой
  временной.
* * *
А значит, мы все гастарбайтеры в мире,
  в котором лишь меняются стили —
  как репрезентирует себя власть,
  которая должна будет пасть.
Спросите хотя бы у обэриутов,
  которые здесь учились чему-то —
  на Бармалеевой и Плуталовой,
  как раз, когда Империя пала.
И вам ответят Введенский, Друскин,
  Липавский, что говорить по-русски
  и даже работать в русской культуре
  и разбираться в архитектуре —
ничто не открывает реальность,
  но только	вестников	гениальность.
А та дается чрез мысль о смерти
  и незакрепленности в этом месте
  и веке, в котором мы только гости —
  работники на мировом погосте.