(пер. с англ. Дмитрия Тимофеева)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 2, 2014
1. ВВЕДЕНИЕ
В этой статье я рассматриваю процесс вхождения категории тендера в постсоветский академический дискурс и ее положение в нем сегодня. В русскоязычном академическом мире гендерные исследования не представляют собой организованного на государственном уровне академического пространства или упорядоченного дискурса, но существуют на периферии классических академических учреждений, университетов и академий наук, будучи локализованы в относительно независимых исследовательских институтах, часто плотнее связанных друг с другом, чем с национальным научным сообществом. С одной стороны, это позволяет гендерным исследованиям избежать дисциплинарной стандартизации и необходимости придерживаться единой точки зрения, с другой же — вынуждает их ориентироваться на постсоветские условия, общие для стран, в которых они проводятся.
Как воспринимается категория гендера в русскоязычном дискурсе, академическая и интеллектуальная история которого в целом отличается от ситуации, предшествовавшей зарождению гендерных исследований на Западе? Среди черт, объединяющих североамериканские и западноевропейские дискуссии 1980-х годов и дебаты, начавшиеся в странах бывшего СССР в 1990-е и продолжающиеся до сих пор, можно выделить маргинальность и междисциплинарность гендерного подхода. Но если в первом случае появление рассматриваемой категории, вдохновленное феминистским движением, было скорее частью поступательного процесса социальных изменений и весьма незначительно модифицировало взгляды социума на общественное устройство и культуру, то во втором оно происходило в условиях социальной трансформации, глубоко затронувшей экономическую, социальную, культурную и идеологическую сферы общественной жизни.
В Советском Союзе феминизм не был предметом обсуждения. В рамках идеологии государственного социализма «женский вопрос» представлялся «второстепенным конфликтом фундаментального классового антагонизма»[1], причиной которого служило изначальное противоречие между капиталом и трудом, являющееся основной характеристикой капиталистически-буржуазного строя. Соответственно, с приходом коммунизма этот конфликт, как считалось, был решен. Этот взгляд исчез вместе с государством и партийным аппаратом, декларировавшими его, хотя отголоски такого подхода и сегодня продолжают раздаваться на постсоветском пространстве (см. ниже). После разрушения институтов и идеологии государственного социализма на территорию общественных наук в России и в странах бывшего СССР начала проникать категория гендера. Сегодня действует большое количество специализированных институтов, занимающихся гендерными исследованиями и преподающих связанные с ними дисциплины. Введение категории гендера в академический дискурс происходило на фоне радикальных общественных изменений, повлиявших на институциональную структуру социумов в бывших советских республиках, их идеологию, культуру, а также государственные границы и положение в мире. В социологии для обозначения подобных изменений используется понятие «трансформация» или, точнее, «общественная трансформация». Общественная трансформация, в отличие от поступательного социального изменения, подразумевает широкий диапазон и радикальность перемен, не столько происходящих в рамках того или иного социального порядка, сколько переворачивающих самые его основы, в том числе экономические, социально-структурные, политические и культурные.
Понятие трансформации не применяется к однотипным образованиям, но включает в себя рассмотрение различных нарративов и способов восприятия времени. Так, один из нарративов женских и гендерных исследований на бывшем советском пространстве функционирует строго в рамках постсоветской картины мира, фокусируясь на ситуации, имевшей место в Советском Союзе, или, как вариант, на ее сегодняшних последствиях — например, стереотипах о месте женщины, унаследованных от идеологии государственного социализма. Другой же посвящен проблемам, с которыми общество столкнулось после распада СССР, в частности крайней поляризации социальной структуры или развалу системы социального обеспечения. Возникновение понятия гендера стало, разумеется, результатом переноса термина, изначально возникшего в североамериканском контексте, в постсоветские академические, культурные, социальные и политические условия. Однако обстоятельства, спровождавшие его, фактически вынуждали к обсуждению фундаментальных сдвигов в социальных, политических, экономических и культурных институтах. Не стоит переоценивать различия между постсоветской и западной исходными ситуациями: в своей области понятие гендера произвело в постсоветском дискурсе тот же эффект, что некогда на Западе, подняв темы, связанные прежде всего с женщинами и поэтому раньше рассматривавшиеся как маргинальные, до уровня проблем, затрагивающих все социальные отношения.
Моя работа состоит из трех частей. В первой я представлю короткий обзор условий, в которых гендерные исследования возникали и институционализировались на постсоветском пространстве (в первую очередь, в России и Украине). Во второй я сосредоточусь на дискуссии, посвященной проблематике изучения гендерных вопросов в русскоязычном мире и опубликованной в журнале «Гендерные исследования» в 2005 году. Эта дискуссия, как мне представляется, ярко отразила состояние гуманитарных и общественных наук в постсоветском академическом мире, поскольку представленные в ней позиции могут быть концептуально рассмотрены сквозь призму травмы. В завершающем разделе я попытаюсь описать сегодняшнее положение ген- дерных исследований и категории гендера, исходя из трех различных определений травмы.
После падения советского режима академический, интеллектуальный и критический дискурсы стран бывшего СССР резко открылись всему новому. Эта перемена не была единогласно воспринята с восторгом, поскольку послужила причиной значительного смещения когнитивных и моральных координат вышеназванных дискурсов. Категорию «гендера» можно считать фокальной точкой интеллектуальной травмы, приведшей к обесцениванию ряда советских парадигм (например, «женских исследований»). С точки зрения социологического конструктивизма «травма» представляет собой ретроспективную символическую реконструкцию (воображаемого) события как травматического, в которой оно становится центральной исходной точкой построения коллективной идентичности. Таким образом, категория гендера может рассматриваться как травма, как разрыв в академических и социальных практиках, основополагающий для постсоветской академической и культурной идентичности. «Травмой» может также именоваться ситуация, вынуждающая человека занять по отношению к ней ту или иную позицию. Травматическое событие такого рода не позволяет никому оставаться морально не вовлеченным или безразличным. Категория гендера в этом смысле также может восприниматься как травматическое событие, поскольку она обозначает социальные отношения, которые невозможно разгруппировать на отдельные социальные ситуации, так как они распространяются на все ситуации. Иными словами, в отличие от категории женщины, категория гендера обозначает всеобщий характер социальных понятий, по отношению к которым невозможно сохранять моральный нейтралитет.
2. ГОСУДАРСТВО, ГЕНДЕР И ТРАНСФОРМАЦИЯ: ОРИЕНТИРЫ ИСПОЛЬЗОВАНИЯ КАТЕГОРИИ ГЕНДЕРА В РОССИИ
В 1990-е годы, когда академический мейнстрим начал проявлять интерес к гендерным отношениям в советском и, впоследствии, постсоветском социуме, господствующее место занимал подход, согласно которому особенности взаимоотношений полов в Советском Союзе и в России должны рассматриваться с точки зрения роли, которую играет в них государство. Основные трансформации этих отношений, происходившие с начала ХХ века до 1990-х, были реконструированы, исходя из изменений тех средств, с помощью которых государственные институты вмешивались в отношения между полами и перестраивали их. Как пишет Сара Эшвин: «В советское время <…> власти пытались создать специфическую конфигурацию гендерных отношений — треугольник, в котором отношения мужчины и женщины с государством имели более важное значение, чем их отношения друг с другом»[2]. Эта система не оставалась статичной, меняясь на протяжении истории — от революционных лет через сталинскую эпоху и застой к перестройке. Однако в основе ее, как отмечают исследователи, лежала глубинная трансформация гендерных отношений, инициированная властью и перераспределившая функции мужчин и женщин не столько по отношению друг к другу, сколько по отношению к обществу и представляющему его государству. Так, например, женщины при социализме рассматривались как «рычаги» революции, поскольку через их эмансипацию и расщепление структуры патриархальной семьи последняя оказывалась открыта для государственного вмешательства и наблюдения. Этот подход подразумевал лишение мужчины статуса патриарха и относительное усиление женщины в семье, но при этом содержал довольно традиционные представления о половом разделении труда: на мужчин возлагалась ответственность за публичные аспекты строительства коммунизма — т.е. роль героических рабочих, — тогда как женщинам, хотя и они работали, была предоставлена менее заметная высокая задача поддержания социалистической морали в семье[3]. Таким образом, несмотря на то что «ключи к коммунистическому развитию»[4] ввиду своей стратегической позиции в семье держали женщины, представители разных полов в коммунистическом проекте были наделены значительно отличающимися друг от друга функциями: мужчины реализовывали грандиозный проект строительства коммунизма, строго подчиняясь требованиям социалистического государства; женщины гарантировали это подчинение, моральную стабильность и социалистический дух семьи, не позволяя мужчинам утратить способность выполнять свою функцию.
По контрасту, постсоветский период рассматривается следующим образом: «…после падения СССР разрушилась институциональная основа гендерного порядка, искусственно созданного в советское время»[5]. Отметим, что государство рассматривалось как важнейший фактор формирования социальных отношений не только в гендерных исследованиях 1990-х. В те годы исследователи как из западного мира, так и из стран бывшего Советского Союза проявляли интенсивный интерес к проблеме влияния изменения статуса и функции государства на постсоветском пространстве на социальные, культурные и экономические отношения в обществе. Например, характер дискуссий о жизнеспособности таких «западных» концептов, как «гражданское общество» или «правовое государство», как правило, зависел от частных особенностей той или иной страны — наследника СССР. Работы 1990-х, посвященные гендерным отношениям, могут рассматриваться как составляющие широкого дискурсивного поля, обозначаемого термином «транзитология». Транзитологический подход имеет два аспекта: дескриптивный, в рамках которого изучаются мощные общественные сдвиги, сопровождающиеся распадом государства или вызванные им, и нормативный, в рамках которого ученые пытаются ответить на вопрос, какие условия необходимы для стабилизации общества и превращения государства в консолидированную демократию.
Для исследователей, в центре внимания которых находятся гендерные отношения, регулируемые государством, преобразование роли последнего представляется логичной точкой отсчета для изучения вызванных травмой изменений, произошедших в гуманитарных науках, в нашем случае — введения категории гендера. Интересно взглянуть, насколько сегодня изменился взгляд на государство как главный ориентир при обсуждении гендерных отношений на постсоветском пространстве. Для этого я хотел бы сосредоточиться на дискуссии, которая прошла в наиболее авторитетном русскоязычном академическом издании на территории бывшего Советского Союза, посвященном гендерным исследованиям.
3. ГЕНДЕРНЫЙ ДИСКУРС НА ПОСТСОВЕТСКОМ ПРОСТРАНСТВЕ: «КРУГЛЫЙ СТОЛ» ЖУРНАЛА «ГЕНДЕРНЫЕ ИССЛЕДОВАНИЯ» (2005)
Дискуссия, о которой пойдет речь в этом разделе, состоялась в журнале «Гендерные исследования» — судя по всему, самом важном периодическом издании на русском языке, посвященном гендерным вопросам. Журнал был основан в 1998 году при Харьковском центре гендерных исследований, наиболее заметном и одном из самых престижных академических учреждений в странах бывшего СССР, разрабатывающих гендерную проблематику.
В 2005 году в ХЦГИ прошла международная конференция «Гендер по-русски: преграды и пределы», посвященная перспективам развития гендерных исследований и жизнеспособности категории гендера в русскоязычном академическом и социальном контексте. Вслед за ней организаторы решили провести на страницах «ГИ» «круглый стол» с целью представить различные точки зрения по четырем вопросам: взаимосвязь феминизма и гендерных исследований; возможности и границы применения западной методологии; достижения гендерных исследований и стоящие перед ними вызовы; потенциальное расширение поля деятельности академических исследований[6]. К обсуждению были приглашены ученые из стран бывшего СССР (Белоруссии, Латвии, Казахстана, России), а также представители Германии, Швеции и США. В результате, как сказано во введении к публикации, состоялось «весьма репрезентативное обсуждение, которое довольно адекватно отражает состояние дел с гендерными исследованиями в России и напостсоветском пространстве»[7]. Я рассмотрю представленные позиции в соответствии с перечисленными темами.
Мнения участников беседы по вопросу о связи между феминизмом и гендерными исследованиями сильно расходятся. Согласно одной из точек зрения, отсутствие феминизма в России вызвано подъемом гендерных исследований, воспринимающихся как политкорректное обозначение феминизма, но при этом лишающих его функциональности и эффективности (с. 193). Кардинально противоположные ей оценки разнятся. Сомнительная репутация гендерных исследований как «феминистских» в глазах общественности может быть связана с тем обстоятельством, что, в отличие от ситуации на Западе, в странах бывшего СССР они не просто «в порядке вещей» заменили феминизм, но были использованы для его контрабанды (с. 193 и след.). Феминизм также может рассматриваться как идеология, не слишком отличающаяся от советской и препятствующая любой попытке академического подхода к гендерным исследованиям (с. 194 и след.). Есть и более умеренные взгляды: гендер может представляться «подходом, базирующимся на мировоззренческой позиции» с эпистемологическими последствиями (с. 193); в то же время, когда гендерные исследования впервые появились в постсоветском дискурсе, на Западе они уже потеряли связь с феминистской теорией и породившими ее причинами, вследствие чего категории гендера недостает легитимности и мотивации (с. 195).
Следующей темой, предложенной для обсуждения участникам дискуссии, была роль трансфера западной методологии на постсоветское пространство. Ряд ученых полагает, что, если мы признаем гендерные исследования международной деятельностью, этот вопрос станет в принципе неактуален (с. 196, 199). Единичным оказалось суждение, согласно которому такие западные понятия, как феминизм, сексизм, права женщин, женский вопрос или дискриминация, скрывают экзистенциальные измерения половой идентичности, при этом исконно «русский» категориальный аппарат для их замены отсутствует (с. 197). Большинство участников дискуссии указало на проблему не столько в межкультурном трансфере понятий, сколько в их закреплении в новом контексте — помехой которому, помимо прочего, является частое незнание западных понятий в странах бывшего СССР (с. 196, 199). В дискуссии была также представлена точка зрения, согласно которой попытка применить категориальный аппарат западного феминизма к русским гендерным исследованиям потерпела неудачу (с. 197). Ее приверженцы утверждают, что многие западные категории — например, «частное» и «общественное» — несочетаемы с постсоветским опытом. Недавнее стремление российских ученых, занимающихся гендерными исследованиями, к большей публичности сравнивается с ситуацией, приведшей к упадку значения академических журналов в поздние советские годы: их издатели точно так же хотели завоевать более широкий круг читателей за счет публикации западных текстов, однако, некритически перепечатывая их, утратили контакт с академическим сообществом (с. 198). В конечном счете вопрос достижений гендерных исследований оказывается тесно связан с проблемой трансфера идей. Сергей Ушакин утверждает, что бессмысленно говорить, например, о «советском гендерном контракте» применительно к обществу, которое полностью игнорирует идею контрактных отношений: «ГенИс так и будет оставаться своеобразным академическим эсперанто — языком без собственной культурной среды, языком без собственного "носителя"» (с. 202).
Интересно, что, говоря о достижениях гендерных исследований и стоящих перед ними вызовах, некоторые участники отмечают прежде всего ту продуктивную роль, которую категория гендера сыграла в социальной трансформации, помогая осознать и структурировать ее (с. 199). По описанию Елены Гаповой, директора Минского центра гендерных исследований при Европейском гуманитарном университете, «гендер был связан с новыми формами общения, встречами с другими людьми, знакомством с другими текстами (и созданием этих текстов на своем языке), с чувством солидарности и некой общей "тайны" или скорее сакрального знания, т.е. с производством субъектности» (с. 199 и след.). Однако сегодняшнее состояние гендерных исследований больше вызывает беспокойство, чем оптимизм. По словам одного из участников «круглого стола», гендерные исследования не обладают достаточной научностью и академизмом, поскольку им не хватает «норм научной этики и этикета» (с. 200, слова Олега Рябова). Следствиями этих серьезных недостатков являются небольшая аудитория гендерных исследований и их отсутствие в общественном сознании (с. 200—201), что преодолимо, если сблизиться с естественными науками, обладающими большей легитимностью и меньшей идеологической нагрузкой (с. 201). Еще одной причиной отсутствия взаимодействия между гендерными исследованиями и обществом могут быть распространенные гендерные стереотипы, среди которых, например, признание ума за женщиной, не принимающей участия в политике. Тематизация неравенства полов рассматривается как дополнительный конфликт, лишь усложняющий ситуацию, и без того тяжелую в условиях социальной трансформации. Гендерные исследования ассоциируются в обществе со стереотипным имиджем феминизма, стремящегося отнять у мужчин власть в гендерной ситуации мнимого равноправия мужчины и женщины (с. 202—204).
Последним вопросом, предложенным ученым для обсуждения, стали отношения между академическим и популярным аспектами гендерных исследований. По мнению Рябова, гендерные исследования должны быть академическими, а не публичными (с. 205). Наталья Блохина полагает, что объективность, достигнутая научным путем, должна быть переведена на язык «пропаганды» с целью трансформации общественного сознания; для этого необходимо в первую очередь найти эффективные коммуникативные стратегии (с. 205—206). Гендерные исследования, облеченные в форму политической рекламы или идеологии, могут внести вклад в изменение общественного мнения и обеспечить женские движения теоретической базой (с. 208). Многие участники указывают на важность включения гендерных исследований в систему высшего образования: большая часть центров гендерных исследований не является частью университетов, в то время как преподаватели в последних, как правило, до сих пор пользуются эссенциалистским и субстанциалистским определениями пола (с. 209), а студенты не имеют возможности познакомиться с гендерной проблематикой. Более того, сообщество гендерных исследователей находится сегодня в ситуации самоизоляции. Необходимо преодолеть изоляцию не только по отношению к академическому миру, но и по отношению к обществу, которому требуется более широкое гендерное образование (с. 210). В то же время гендерные исследования нуждаются в профессионализации, которая позволила бы им активнее позиционировать себя перед властями, решать социальные проблемы и в меньшей степени зависеть от общественных взрывов и сдвигов. Лика Рыгина приводит слова владельца саратовского книжного магазина: «Было время, когда эти книги шли, как горячие пирожки, но вот уже два года, как бум прошел, интерес читателей переместился на другие темы» (с. 211). Надежда Соколюк при этом подчеркивает, что в публичном пространстве гендерные исследования должны скорее выполнять задачи просвещения, чем радикальной идеологии, главное место в которой будут занимать отношения между мужчиной и женщиной (с. 206). Гендерные исследования должны преподаваться прежде всего акторам экономики, будущим администраторам и политикам (с. 208), на их основе должен быть создан контекстно-зависимый учебный курс, целью которого будет перенесение результатов академических исследований в практическую жизнь и освобождение от общего гуманистического стиля феминизма (с. 209).
Существуют, однако, и пессимистические взгляды на перспективы внедрения гендерных исследований в образование. Разумеется, их результаты могут просочиться в общество, но не стоит возлагать на это надежды до тех пор, пока оно само не проявит интереса к академическим исследованиям (с. 206). Пока социум избегает тем телесности и сексуальности, он не готов к разговору о гендере (с. 211). Проблемой гендерных исследований, в свою очередь, является неудачный трансфер идей, в результате которого потерпела неудачу задача популяризации проблематики. Необходимо найти язык, доступный широкой аудитории: «Можно четыре часа рассказывать учительницам про перформативность гендера, чтобы на выходе услышать: "Как в опере, ни слова не понятно, но красиво"» (с. 212, курсив в оригинале). Но, несмотря на это, Ушакин утверждает, что гендерные исследования все же могут способствовать разрушению иллюзии самоочевидности ежедневной жизни (с. 206), обратившись к теории феминизма или к «этнографизации» как альтернативам теоретических стратегий репрезентации (с. 201).
Сложно подвести итог рассмотренной дискуссии. В ней представлен широкий диапазон позиций — от взгляда на гендерные исследования как на узкую общественно-научную дисциплину, работающую со специфическим исследовательским материалом, до их понимания как зрелого политизированного феминизма, оснащенного теоретической базой. Так или иначе, гендерные исследования на постсоветском пространстве простираются в пределах дискурсивного и эпистемологического горизонта, характеризующегося ощущением социального кризиса. Ему свойственно, прежде всего, сильнейшее распространение в социуме гендерных стереотипов, сложным путем происходящих из социальной трансформации и следующих логике «теперь еще и бабы предъявляют требования». В связи с этим возникает необходимость просвещения общества, прежде всего элит, и обеспечения его непрерывного внимания к вопросам гендера, чтобы оно могло рассуждать о них вне зависимости от моды. Из обсуждения проблем феминизма можно сделать вывод, что отсутствие этой концепции на постсоветском пространстве также вызвано кризисом. Оно может свидетельствовать как об определенном идеологическом вакууме («постсоветской афазии», по известной характеристике Ушакина), так и о крайней раздражительности общественного сознания, переживающего трансформацию. Отсутствие феминизма, иными словами, служит ярким примером печального в целом состояния российских методологических категорий, естественным образом ведущего или к некритическому принятию и применению категорий западных, или к понятийному вакууму. Гендер при этом не в последнюю очередь рассматривается как понятие, которое может помочь обществу справиться с радикально меняющимися условиями жизни.
Однако наиболее поразительным на этом «круглом столе» оказалось то, что государство как участник гендерных отношений не было упомянуто ни разу. Это резко контрастирует с дискуссиями 1990-х, в которых именно оно было ключевой исходной точкой исследования. Категория гендера, так сказать, вышла из-под государственной опеки и на дискурсивном уровне, обратив свое внимание к обществу и его трансформации как процессам, нуждающимся в самостоятельном анализе. Гуманитарные и общественные науки, таким образом, становятся составными частями символической экономики общества, переживающего трансформацию, а категория гендера рассматривается в связи с ролью, которую она играет в установлении связи между этими науками, с одной стороны, и обществом и культурой, с другой.
4. ГЕНДЕР И ЭПИСТЕМОЛОГИЯ ТРАВМЫ
Дискуссия, посвященная гендерным исследованиям, является частью актуального для русскоязычного академического мира эпистемологического подхода, пытающегося ответить на вопрос, каким образом можно обеспечить теоретико-концептуальную, методологическую и институциональную устойчивость социальных и гуманитарных наук, положение которых является сегодня во многих смыслах неопределенным. Исследователи выделяют несколько факторов, затрудняющих их стабилизацию:
1. Гуманитарные и социальные науки испытывают острую необходимость в доказательстве своей научности, находясь под давлением растущей конкуренции со стороны общественного и неформального дискурсов. Так, академическая социология вынуждена соревноваться с более популярными современными диагностированиями общества или культурологией, литературоведение — с более доступной литературной критикой[8].
2. Неоднозначное положение гуманитарных и общественных наук, помимо всего прочего, вызвано внедрением в русскоязычный дискурс понятий, с 1990-х годов воспринимавшихся как «западные». Этот процесс был в значительной мере стимулирован бумом переводов таких западных авторов, как Георг Зиммель, Макс Вебер, Зигмунд Фрейд, Мишель Фуко, Пьер Бурдьё, Вольфганг Изер, Брюно Латур и Толкотт Парсонс. Ушакин, характеризовавший этот процесс как «интеллектуальное цунами», утверждает, что такие концепции и научные течения, как постструктурализм, постколониализм, культурные исследования, теории дискурса и, само собой, гендерные исследования, вряд ли воспринимались с учетом их генеалогии, рассматриваясь скорее как более или менее случайные теории[9].
3. Все это дало толчок рассуждениям о проблемах трансфера и переводи- мости в области гуманитарных и общественных наук[10], которые, однако, часто сводили теоретические и концептуальные вопросы к простому противопоставлению «западных» исследовательских стратегий «отечественным». Последние оценки состояния гуманитарных наук на постсоветском пространстве как «афазии», «аномии» или «утраты ценностей»[11], возможно, только ухудшили это положение, углубив представление о русскоговорящем академическом мире как пассивном реципиенте чужих теорий и идей. Интересно отметить, что, например, в социологии русскоязычные авторы поднимают вопрос функциональности и эпистемологической продуктивности импортированных западных категорий[12], тогда как в западных публикациях на первый план, как правило, выдвигаются многочисленные контекстуальные различия между русским и западным обществами, будто бы приводящие к неправильному применению понятий и, как следствие, недопониманию[13].
Дискуссия о состоянии гендерных исследований в русскоязычном академическом мире, рассмотренная в предыдущем разделе, несет ярко выраженные черты общей эпистемологической проблематики гуманитарных и социально-научных работ. Так, например, среди прочих на «круглом столе» была поднята тема разделения исследовательских стратегий на «западные» и «отечественные», не вылившаяся, впрочем, в открытое их противопоставление, но развившаяся в более интересном направлении. Один из голосов, прозвучавших в ходе обсуждения, призывал совершенствовать «отечественные» методологический и теоретический аппараты, чтобы договориться об обозначении различных ситуаций, с которыми сталкиваются мужчины и женщины. Приверженцы феминизма и эмпирических гендерных исследований из новых исследовательских институтов, расположенных на всем постсоветском пространстве, говорили о гендере как об универсальной категории. Сторонники третьей позиции полностью отрицали вопрос взаимоотношений мужчины и женщины в качестве главной проблемы гендерных исследований.
На основе всего вышеприведенного я хотел бы критически рассмотреть упрощенное представление о том, что авторы русскоязычных социально-научных и гуманитарных исследований или злоупотребляют использованием западных понятий, или возвращаются к теориям и концепциям, резонирующим с российским историческим опытом. На примере гендерных исследований я хотел бы взглянуть на состояние гуманитарных наук с точки зрения категории травмы или, точнее, трех различных подходов к этой категории.
Почему именно травма? Эта категория, как мне кажется, может помочь глубже осмыслить интеллектуальные вопросы, поставленные перед нами гуманитарными науками, поскольку она позволяет сохранить исходную концептуальную точку,предшествующую противопоставлению «западного» и «отечественного». Я полагаю, что для понимания предубеждений постсоветских гуманитарных исследователей, ориентирующихся по отношению к «западному» и «отечественному» подходам, необходимо рассмотреть интеллектуальные события, которые происходили до этой конфронтации и привели к ней. Категория травмы, традиционно связанная с теми слоями опыта, которые остаются недоступными, поскольку отрицают свою собственную трансформацию в опыт, напрашивается здесь сама собой. Разумеется, я не являюсь сторонником простого приложения психоаналитического понятия травмы к постсоветским гуманитарным наукам. Я скорее придерживаюсь мнения, что недавние попытки социологии концептуализировать понятие травмы и ввести его в научный оборот заслуживают более пристального внимания. Здесь я принимаю травму за исходную точку построения альтернативной эпистемологии постсоветских гуманитарных наук (на примере ген- дерных исследований).
Категория гендера может встретить отпор в первую очередь в связи с разрушением академического ландшафта, особенно в области гуманитарных наук[14]. Ярким примером может служить историография, которая в СССР настолько жестко регулировалась государством и партийным аппаратом, что, как это ни смешно, начала выходить из-под государственного и партийного контроля лишь после соответствующего приказа Горбачева[15]. Эта ситуация наглядно демонстрирует, что после развала Союза по крайней мере некоторые советские гуманитарные дисциплины, лишенные независимости, не были готовы освободиться от политических ограничений, накладывавшихся на них десятилетиями. Внедрение «западных» категорий и теорий на постсоветском пространстве, особенно в 1990-е годы, может, таким образом, рассматриваться как повторение первоначальной травмы отчуждения автономии. В советское время гуманитарные науки с трудом могли оставаться нетронутыми государством, теперь же они оказались не подготовлены к наплыву «иностранных» идей. Здесь я использую понятие травмы скорее как метафору применительно к ситуации, в которой последующие события напоминают о первоначальной, подлинной утрате и, таким образом, вызывают ее повторение. С этой точки зрения отрицание «западных» теорий, характерное в том числе для некоторых гендерных исследователей, может, как бы странно это ни звучало, указывать на лежащую в его основе старую травму подчинения.
Похожая, хотя и несколько иная картина предстанет перед нами, если мы применим определение травмы Джеффри Александера и Рона Айермана[16], развитое ими в так называемой «сильной программе» культурной социологии. Александер и Айерман рассматривают травму как исключительно социальный процесс, в котором прошлое событие страдания, имело ли оно место на самом деле или нет, становится для социума единственной точкой коллективной идентификации. Согласно этому определению, травма представляет собой особый, невероятно раздутый случай построения коллективной идентичности, специфический характер которого состоит в исключительности подачи события прошлого как содержащего в себе все значимые для коллектива моральные ценности. Это определение травмы интересно применить к постсоветским гуманитарным исследованиям по двум причинам: во-первых, в нем логика конструкции не связывается с достоверностью событий, к которым эта конструкция отсылает; во-вторых, оно включает в себя понятие коллективной морали. Травма — это построение морали на основе представления о прошлом страдании как о чем-то уникальном и исключительном. Говоря о травме в постсоветских гуманитарных науках, стоит, во-первых, рассматривать ее скорее как процесс, чем как статичную ситуацию, а во-вторых, не забывать о моральном содержании, заложенном в травматической конструкции.
На «круглом столе», посвященном проблемам гендера в русскоязычном мире, можно выделить два косвенных упоминания, которые можно рассмотреть с точки зрения процесса конструирования травмы в смысле Александера и Айермана. В первом случае, защищая релевантность категории гендера, участники отмечают, что в период резких, или травматических, изменений в обществе, с которыми столкнулись бывшие советские граждане в 1990-е, эта категория помогла людям, прежде всего женщинам, сориентироваться в новых жестких условиях. Таким образом, утверждаются моральный аспект и позитивность категории гендера как средства, способствующего преодолению социальной дестабилизации. Во втором случае, никак не связанном с предыдущим, «гендер» рассматривается не как решение проблемы социальной дезориентации и аномии, но как составляющая этой проблемы. Так или иначе, категория «гендера» символически связывается с силами трансформации, вызывающими волнение и мощные социальные потрясения.
Третье определение травмы является вариантом второго, так как тоже выделяет моральный аспект травмы как основополагающий. Джудит Херман, рассуждая о возможности обращения к таким беспредельным преступлениям, как Холокост, определяет травму не как событие, влекущее за собой определенные последствия, и не как конструкцию, концентрирующую в себе коллективную мораль, но как социальную ситуацию, по отношению к которой необходимо занять четкую позицию, так как сохранять моральный нейтралитет уже невозможно[17]. Иными словами, она переносит акцент с травматического «случая» — причинно-следственной связи и структуры, являющихся для него смыслообразующими, — на экстремальность ситуации, размещающей ее участников в нормативном и моральном поле лицом к лицу с травмой. Ева Грос, конкретизируя определение Херман, указывает, что моральное содержание травматического события распространяется в обществе посредством знания: знать о травматическом событии уже само по себе значит стать на ту или иную сторону. Таким образом, приходит к выводу Грос, социальные и гуманитарные науки особенно подвержены влиянию травмы, так как производство и распространение знания о культуре и обществе являются их основными заявленными задачами[18].
Мне представляется, что дискуссию о категории гендера — кстати сказать, не только на постсоветском пространстве — продуктивнее рассматривать в первую очередь в рамках определения травмы, предложенного Херман. Гендер, по определению, относится к социальным понятиям, являющимся для общества «универсальными», так как они распространяются практически на все возможные социальные ситуации: кем бы мы ни были и что бы мы ни делали, в глазах других мы всегда будем мужчиной и женщиной, а наши поступки — соответственно, поступками мужчины и женщины[19]. Категория гендера, вынуждающая участников дискуссии поддерживать или отрицать ее, остается безжалостной даже к представителям академического обмена знанием. Попытки внедрить ее в гуманитарные науки на правах важного понятия, равно как и ее отторжение, не позволяют никому остаться в стороне. Нейтралитет здесь недопустим. Взглянув на проблему с этой стороны, можно объяснить странные, на первый взгляд, заявления об избыточности этой категории, критику якобы чрезмерной требовательности женщин или клеймление гендера как «западной» категории, которой нет места в российском дискурсе. Хотя введение категории гендера и влечет за собой распространение конструктивистской социологической мысли, реализующейся через социальную практику, оно также вынуждает каждого занять определенную моральную позицию, так как уйти от гендера невозможно.
5. ЗАКЛЮЧЕНИЕ: ОСЛОЖНЕНИЯ КАТЕГОРИИ ГЕНДЕРА
Разделение сторонников и противников категории гендера на последователей «западного» и «отечественного» дискурсов соответственно может быть рассмотрено как специфическое выражение парадокса, этой категорией порожденного, а именно выявления социального и морального аспектов академической практики. Эпистемология травмы, рассмотренная с точки зрения различных социологических интерпретаций, представленных в предыдущем разделе, позволяет нам подняться над заявленными позициями собеседников и подробнее рассмотреть ситуационные и моральные параметры дискуссии. В разговоре о жизнеспособности категории гендера на постсоветском академическом пространстве травма фигурирует по крайней мере в трех проявлениях.
Во-первых, противостояние между «западным» и «отечественным» подходами в гуманитарных науках воссоздает советскую систему, в которой эти науки были практически лишены академической автономии. Возможно, преодолеть этот антагонизм можно с помощью эпистемологической позиции, при которой исследуется в первую очередь не культурный контекст категорий гуманитарных наук, а конкретные способы их приложения, с целью нахождения исходных точек для социального и культурного анализа. Работа в этом направлении, судя по всему, уже началась[20]. Признавая тот факт, что «контексты» («западный» или «отечественный») не предшествуют значениям категорий, но возникают вследствие их использования, мы можем исследовать, какие воздействия оказывают категории, применяемые тем или иным способом[21].
Во-вторых, тяжелое положение гуманитарных наук в постсоветской общественной трансформации отражается как в использовании для ориентации в условиях социального кризиса «западных» категорий (например, «гендер»), так и, напротив, в их неприятии, так как они способствуют общей ситуации аномии. Иными словами, значение категории гендера устанавливается, исходя из социальных условий, являющихся травматическими по Александеру, т.е. концентрирующих коллективные моральные представления и нормы. Я не воспринимаю это кажущееся противостояние трагически и рассматриваю представленную дискуссию как проявление моральной значимости гуманитарных наук. Она обнажает те трудности, с которыми они сталкиваются вследствие политической ситуации в обществе.
В-третьих, травматический импульс, вынуждающий занять четкую позицию по отношению к миру и ко всему происходящему в нем, может быть порожден категориями гуманитарных наук, создающими «тотальные социальные факты» (в смысле Марселя Мосса). К ним относится и категория гендера, заставляющая все субъекты, включая исследователей, принять ту или иную сторону в соответствии со своей концептуальной линией. Тогда как первые два определения травмы могут быть непосредственно связаны с советским прошлым и постсоветской трансформацией гуманитарных наук в русскоязычном академическом мире, третье указывает скорее на универсальное свойство гуманитарных категорий, казалось бы, парадоксальным образом проявляющееся только в особых и случайных обстоятельствах. Не имеющее ничего общего с метафизическим эссенциализмом определение «универсальности» применяется к социальному разделению людей на такие «естественные» категории, как, например, мужчины и женщины. В этом смысле универсальность, как и исключительность, является эмпирическим, а не концептуальным понятием.
Многоуровневая эпистемология травмы дает нам сложную картину, в которой состояние гуманитарных наук на постсоветском пространстве оказывается трудно свести к единому набору согласующихся между собой факторов. Гуманитарные науки, как показывает пример дискуссии о гендерных вопросах, скорее создают платформу для общественной саморефлексии, а моральные аспекты проявляются в них как следствие стремления производить и распространять знание об обществе и культуре.
Пер. с англ. Дмитрия Тимофеева
[1] Ousmanova A. On the Ruins of Orthodox Marxism: Gender and Cultural Studies in Eastern Europe // Studies in East European Thought. 2003. Vol. 55. P. 38.
[2] Ashwin S. Introduction: Gender, State and Society in Soviet and Post-Soviet Russia // Gender, State and Society in Soviet and Post-Soviet Russia / Ed. by S. Ashwin. London; New York: Routledge, 2000. P. 1—2.
[3] Ibid.; Kukhterin S. Fathers and Patriarchs in Communist and Post-communist Russia // Gender, State and Society in Soviet and Post-Soviet Russia. P. 71—89.
[4] Kukhterin S. Op. cit. P. 77.
[5] Ashwin S. Op. cit. P. 2.
[6] «Doing gender» на русском поле: Круглый стол // Гендерные исследования. 2005. № 13. С. 190—216.
[7] Там же. С. 190; курсив в оригинале. Далее ссылки на эту дискуссию приводятся внутри текста в круглых скобках.
[8] Batygin G.S. Social Scientists in Times of Crisis: The Structural Transformations within the Disciplinary Organization and Thematic Repertoire of the Social Sciences // Studies in East European Thought. 2004. Vol. 56. P. 7—54; Paulsen M. Literary Critics in a New Era // Studies in East European
Thought. 2008. Vol. 60. P. 251—260; Горшков М.К. Российская социология: между обществом и властью // Социологические исследования. 2011. № 5. С. 19—22; Кукушкина Е.И. Социологи и публицистика // Социологические исследования. 2011. № 3. С. 126—134.
[9] Oushakine S. Vitality Rediscovered: Theorizing Post-Soviet Ethnicity in Russian Social Sciences // Studies in East European Thought. 2007. Vol. 59. P. 171—193.
[10] См.: Pohlan I. Akademische Wissenschaftskulturen als Trans- lationsproblem: Kampf der Konventionen oder Kampf der Diskurse? Zur Ubersetzung gesellschaftspolitischer Texte und Diskurse am Beispiel der Zeitschrift «Osteuropa» // Kultur und/als Ubersetzung. Russisch-deutsche Beziehungen im 20. und 21. Jahrhundert / Hg. von Ch. Engel und B. Menzel. Berlin: Frank & Timme, 2011. S. 277—298.
[11] См.: Oushakine S. Op. cit.; Gabowitsch M. Wissenssoziologie statt Weihrauchschwenken: Selbstverschuldete Rezeption- shurden der Levada-Schule // Osteuropa. 2008. Bd. 58. № 2. S. 33—52; Batygin G.S. Op. cit.
[12] См.: Романовский Н.В. Понятийные проблемы социологии: Поиск интерпретации // Социологические исследования. 2010. № 4. С. 13—22; Майорова-Щеглова С.Н. Социологический тезаурус: проблема заимствований и неологизмов // Социологические исследования. 2011. № 6. С. 99—101.
[13] О гендерных исследованиях и культурологии см.: Ousma- nova A. Op. cit.; Zherebkina I. On the Performativity of Gender: Gender Studies in Post-Soviet Higher Education // Studies in East European Thought. 2003. Vol. 55. P. 63—79.
[14] Dubin B. The Younger Generation of Culture Scholars and Culture-studies in Russia Today // Studies in East European Thought. 2001. Vol. 55. P. 30.
[15] Hosler J. Die sowjetische Geschichtswissenschaft 1953—1991: Studien zur Methodologie- und Organisationsgeschichte. Munchen: Sagner, 1995. S. 221—223.
[16] Eyerman R. The Assassination of Theo van Gogh: From Social Drama to Cultural Trauma. Durham: Duke University Press, 2008; Narrating Trauma: On the Impact of Collective Suffering / Ed. by J. Alexander, E. Breeze and R. Eyerman. Boulder: Paradigm, 2011.
[17] Herman J. Die Narben der Gewalt. Paderborn: Junfermann, 2006.
[18] Gros E. Antisemitismus, Schuld und Demokratie — Der Holocaust im Spiegel sozialwissenschaftlicher Theorie: Dissertation der Erlangung des Doktorgrades des Fachbereichs So- zial- und Kulturwissenschaften der Justus-Liebig-Universitat GieBen, 2013.
[19] West C, Zimmerman D.H. Doing Gender [1979] // The Social Construction of Gender / Ed. by J. Lorber and S.A. Farrell. Newsbury Park; London; New Delhi: Sage, 1991. P. 13—37.
[20] См.: Романовский Н.В. Указ. соч.; Майорова-Щеглова С.Н. Указ. соч.
[21] См.: Langenohl A. Scenes of Encounter: A Translational Approach to Travelling Concepts in the Study of Culture // The Trans/National Study of Culture / Hg. von D. Bachmann- Medick und A. Nunning. Berlin; Boston: De Gruyter, 2014. P. 93—118.