Опубликовано в журнале НЛО, номер 5, 2013
Странное стихотворение «Стамбул гяуры нынче славят…» (далее СГ) дошло до нас в двух вариантах (далее СГ-1830 и СГ-1835). Первый, более длинный, был написан в 1830 году в Болдине, остался незаконченным и при жизни Пушкина не публиковался:
Стамбул гяуры нынче славят,
А завтра кованой пятой,
Как змия спящего, раздавят
И прочь пойдут и так оставят.
Стамбул заснул перед бедой.
Стамбул отрекся от пророка;
В нем правду древнего Востока
Лукавый Запад омрачил —
Стамбул для сладостей порока
Мольбе и сабле изменил.
Стамбул отвык от поту битвы
И пьет вино в часы молитвы.
Там веры чистый луч потух:
Там жены по базару ходят,
На перекрестки шлют старух,
А те мужчин в харемы вводят,
И спит подкупленный евнух.
Но не таков Арзрум нагорный,
Многодорожный наш Арзрум:
Не спим мы в роскоше позорной,
Не черплем чашей непокорной
В вине разврат, огонь и шум.
Постимся мы: струею трезвой
Одни фонтаны нас поят;
Толпой неистовой и резвой
Джигиты наши в бой летят.
Мы к женам, как орлы, ревнивы,
Харемы наши молчаливы,
Непроницаемы стоят.
Алла велик!
К нам из Стамбула
Пришел гонимый янычар —
Тогда нас буря долу гнула,
И пал неслыханный удар.
От Рущука до старой Смирны,
От Трапезунда до Тульчи,
Скликая псов на праздник жирный,
Толпой ходили палачи;
Треща в объятиях пожаров,
Валились домы янычаров;
Окровавленные зубцы
Везде торчали; угли тлели;
На кольях скорчась мертвецы
Оцепенелые чернели.
Алла велик. — Тогда султан
Был духом гнева обуян (III, 247—248)[1].
В последней части текста речь идет о самом драматичном событии в новейшей истории Турции — подавлении султаном Махмудом II восстания янычаров в июне 1826 года и последующем полном уничтожении их могущественного войска. Как вспоминал русский посол в Стамбуле граф Рибопьер, казармы, где укрылись бунтовщики, «атаковали, и их там уничтожили: очень многих убили, некоторые разбежались по разным областям империи, где запрещено было даже называть их по имени»[2]. Сочувствующий янычарам нарратор — арзрумский «фундаменталист» — вспоминает об этой расправе и начинает рассказ об одном из беглых янычаров, укрывшемся в Арзруме[3]. Поскольку у нас нет никаких данных о том, как Пушкин собирался развивать этот сюжет, приходится признать, что о замысле, общей идее и жанре СГ-1830 мы не в состоянии сказать ничего определенного.
В 1835 году Пушкин вернулся к незаконченному тексту, переменил в нем несколько стихов, отрезал последнюю часть и вставил его в пятую главу «Путешествия в Арзрум» с мистифицирующим предуведомлением:
Нововведения, затеваемые султаном, не проникли еще в Арзрум. Войско носит еще свой живописный, восточный наряд. Между Арзрумом и Константинополем существует соперничество как между Казанью и Москвою. Вот начало сатирической поэмы, сочиненной янычаром Амином-Оглу.
Стамбул гяуры нынче славят,
А завтра кованой пятой,
Как змия спящего, раздавят,
И прочь пойдут — и так оставят.
Стамбул заснул перед бедой.
Стамбул отрекся от пророка;
В нем правду древнего Востока
Лукавый Запад омрачил.
Стамбул для сладостей порока
Мольбе и сабле изменил.
Стамбул отвык от поту битвы
И пьет вино в часы молитвы.
В нем веры чистый жар потух.
В нем жены по кладбищам ходят,
На перекрестки шлют старух,
А те мужчин в харемы вводят,
И спит подкупленный евнух.
Но не таков Арзрум нагорный,
Многодорожный наш Арзрум;
Не спим мы в роскоши позорной,
Не черплем чашей непокорной
В вине разврат, огонь и шум.
Постимся мы: струею трезвой
Святые воды нас поят:
Толпой бестрепетной и резвой
Джигиты наши в бой летят.
Харемы наши недоступны,
Евнухи строги, неподкупны
И смирно жены там сидят (VIII, 478—479).
В.А. Жуковский напечатал СГ-1830 в девятом томе «Сочинений Александра Пушкина» под названием «Начало поэмы», данным стихотворению, вероятно, по фразе из «Путешествия в Арзрум»: «Вот начало сатирической поэмы…» Сразу же после СГ-1830 помещен черновой незаконченный набросок «Кромешник» («Какая ночь! мороз трескучий…», 1827), где описана московская площадь после казни в годы опричнины. По-видимому, Жуковский хотел обратить внимание читателей на сходство четырех стихов в соседствующих текстах:
СГ-1830 Окровавленные зубцы |
«Кромешник» Торчат железные зубцы, |
Вариант, напечатанный Жуковским, имел некоторые отличия от дошедшего до нас автографа (по которому СГ-1830 с конца XIX века печатается в собраниях сочинений Пушкина), что, по мнению П. Анненкова, доказывало «существование другого, чистого оригинала, не находящегося в бумагах поэта»[4]. Сам Анненков в «Сочинениях Пушкина» дал контаминированную редакцию СГ-1830 без названия. «Это совсем не Начало поэмы, — писал он в примечании, — а… стихотворение, порожденное случаем, и при том это черновой оригинал той самой пьесы, которую Пушкин в 1836 году поместил в своем путешествии в Арзрум, приписав ее там выдуманному лицу — Янычару Амин-Оглу. <…> по энергии стиха и выражения, этот первый очерк чуть ли не выше последующей переделки, и конечно мрачная картина, представляемая окончательной строфой, никак не заслуживала исключения, какому подверг ее Пушкин»[5].
В довольно обширной литературе о СГ нередко повторяются одни и те же ошибки. Исследователи, как правило, не делают различий между двумя версиями стихотворения, относя мистифицирующее предуведомление из «Путешествия в Арзрум» к СГ-1830, а аллюзии на расправу над янычарами — к СГ-1835. Между тем отсутствие упоминаний о ликвидации янычаров и введение маски автора в СГ-1835 меняет временную перспективу повествования. Если безымянный нарратор СГ-1830 выступает со своими обличениями столичных нравов послесобытий 1826 года (ср.: «Тогда нас буря долу гнула»; «Тогда султан / Был духом гнева обуян»), то для СГ-1835 подобная временная локализация оказывается невозможной. Приписывая «начало сатирической поэмы» янычару Амин-Оглу (единственное в «Путешествии в Арзрум» употребление слова, которое, как мы помним, было в 1826 году запрещено султаном), Пушкин относит его обличительный монолог к неопределенному прошлому, когда янычары еще благоденствовали и открыто выражали недовольство модернизационными нововведениями султана и его сближением с «гяурами».
Кроме того, об СГ-1830 без всяких на то оснований часто говорят как о законченном тексте. Еще Н. Черняев в конце XIX века утверждал, что «трудно себе представить что-либо законченнее», чем это стихотворение[6]. Как ни странно, его точку зрения разделяют и некоторые современные ученые, не обращающие внимания на очевидный обрыв только начатого рассказа о беглом янычаре, который явно требует продолжения. Даже В.А. Кошелев, исходящий из верной посылки о принципиальных различиях между СГ-1830 и СГ-1835, полагает, что оба варианта суть «вполне законченные произведения» (курсив автора. — А.Д.)[7].
Текстологически обосновать тезис о завершенности СГ-1830 попытался американский ученый У. Викери, но его аргументация основана на недоразумении. Он считает, что беловой автограф стихотворения[8] заканчивается многоточием (подобно таким произведениям Болдинского периода, как «Герой» или «Для берегов отчизны дальней…»), и, следовательно, речь может идти о недосказанности, которая отнюдь «не равняется незавершенности»[9]. На самом же деле рукопись заканчивается не точками, а тремя звездочками (de visu) — то есть знаком разделения строф, указывающим, что Пушкин предполагал продолжить текст по крайней мере еще одной частью.
Критика XIX века видела в СГ-1830 пример пушкинского протеизма, его способности перевоплощаться в людей других времен, народов и конфессий, — замечательный ориенталистский пастиш, стоящий в одном ряду с «Подражаниями Корану». Еще Белинский отметил, что стихотворение «как будто написано турком нашего времени»[10]. Эту мысль развил Н. Черняев:
Каждый стих этого превосходного стихотворения проникнут чисто турецким религиозно-национальным фанатизмом, чисто турецкой гордостью, самоуверенностью, воинственностью, чувственностью и апатией… как бесподобно передал поэт все самые сокровенные помыслы завзятого турка, нетронутого европейской цивилизацией[11].
В советское время СГ-1830 начали читать как политическую аллегорию с несколькими замаскированными русскими проекциями. Первым подобное прочтение предложил Д. Благой в своей ранней книге «Социология творчества Пушкина»[12]. Его внимание привлекла хитрая фраза из «Путешествия в Арзрум»: «Между Арзрумом и Константинополем существует соперничество как между Казанью и Москвою». Поскольку никакого соперничества между Москвой и Казанью русская культура со времен Ивана Грозного не знала, Благой справедливо усмотрел здесь намек на действительно важную для Пушкина (и всей русской культуры) антитезу «Москва — Петербург», а в стихотворении — завуалированное рассуждение о конфликте «между двумя русскими городами — "главным городом" старой "Азиатской России" — гнездом "закоренелой старины", "упрямого сопротивления" нововведениям Петра I— и новой приморской столицей, явившейся опорой этих нововведений»[13]. Оно напомнило исследователю как «Мою родословную», тоже написанную в Болдинскую осень, с ее темой противостояния древней русской аристократии реформам Петра, так и пассаж в «Путешествии из Москвы в Петербург», где соперничество между Москвой и Петербургом отнесено к прошлому[14].
Проекция турецких реалий на русскую историю, полагает Благой, объясняется тем, что султан-реформатор Махмуд II, пытавшийся провести в Турции вестернизационные реформы, составлял прямую параллель Петру I, а недовольные модернизацией янычары — поднявшим бунт стрельцам и, шире, «древней русской аристокрации», с которой боролся как Петр, так и — задолго до него — Иван Грозный. На то, что Пушкин имел в виду не только Петра, но и Ивана Васильевича, по мнению Благого, указывало отмеченное выше совпадение четырех стихов СГ-1830 с «Кромешником», в чем критик увидел автоцитату, отсылающую к соответствующей эпохе в истории России, хотя на самом деле мы имеем дело с типичной для Пушкина поэтической «экономией» (в том смысле, который вкладывал в это понятие Ходасевич).
В то же время, как полагал Благой, «в самом Пушкине турецкий бунт должен был оживлять другие, более близкие воспоминания. Бунт янычар произошел ровно через полгода после восстания декабристов — в ночь с 14 на 15 июня 1826 года. Мало того, самый ход этого бунта до поразительного напоминает выступление декабристов на Сенатской площади. <…> Уцелевший в разгроме декабризма поэт-Арион не зря влагает их [стихи] в уста "гонимого янычара", уцелевшего в страшной катастрофе…»[15]
Впоследствии Благой более осторожно писал лишь о том, что в сознании Пушкина, возможно, возникали аналогии между восстанием янычар и стрелецким бунтом против Петра[16]. Другие предложенные им параллели, однако, были в 1980-е годы реанимированы в либеральном духе М.И. Гиллельсоном и Н.Я. Эйдельманом[17].
У. Викери, посвятивший СГ-1830 три статьи, принял все четыре русские параллели, замеченные советскими исследователями (подавление стрелецкого бунта, расправа Ивана Грозного с боярами, восстание декабристов и упадок древних боярских родов), но пришел к выводу, что они «не продвигают наше понимание пушкинской эстетики»[18]. Главным в стихотворении он считал трагическую иронию, с которой Пушкин представляет исламский фатализм.
Новые, неопочвеннические интерпретации СГ были предложены в 1990-е годы В.А. Кошелевым и В.С. Листовым. Согласно В.А. Кошелеву, стихотворение имеет «предельно четкую» идею: «нарушение естественной жизни какого- либо социума (в данном случае Турции, верной "правде древнего Востока") приводит к кровавым потрясениям, за которыми не следует ничего хорошего: именно "западническая" политика Махмуда II и привела в конечном счете к русско-турецкой войне, начавшейся через два года после разгрома янычар и проигранной Махмудом…»[19]
Интерпретация В.С. Листова опирается не столько на текст, сколько на не вполне разборчивую помету, сделанную Пушкиным над беловым автографом СГ-1830: «17 окт. 1830 Предч. <?> разб. ст.» (III, 875, 1219)[20]. Обратив внимание на то, что 17 октября по церковному календарю — это день памяти библейского пророка Осии, Листов нашел в стихотворении некоторые отдаленные тематические переклички с обличениями и пророчествами «Книги Осии», в которой предсказывается гибель Самарии, восставшей против Бога[21]. Тем самым, считает он, СГ-1830 приобретает черты профетического текста, предрекающего богооставленному Стамбулу, за которым угадывается богооставленный Петербург, печальную судьбу древнего города грешников и вероотступников.
Никто из писавших об СГ-1830 и СГ-1835 не задался вопросом о возможных источниках стихотворения, из которых Пушкин мог почерпнуть сведения о состоянии дел и умонастроениях в современной ему Турции. Единственное исключение составляет специальная работа Д.И. Белкина, указавшего несколько статей о Турецкой империи (в основном переводных) в русских журналах 1826—1830-х годов, которые могли быть известны Пушкину, хотя никаких прямых мотивных параллелей к тексту он в этих статьях не обнаружил[22]. Вне поля зрения исследователя остались многочисленные книги о Турции западных путешественников и дипломатов — тех самых «гяуров», которые, по пушкинскому исламисту, «славили Стамбул» и замышляли его погубить. В каталоге библиотеки Пушкина значатся три такие книги, причем все они вышли в свет до 1830 года. Это «Путешествия на Восток» француза Виктора Фонтанье (с более поздней книгой которого Пушкин, как известно, полемизировал в предисловии к «Путешествию в Арзрум»)[23]; франкоязычные «Очерки турецких нравов XIX столетия» стамбульского грека Григория Палеолога, написанные в форме диалогов или драматических сценок[24]; и русский перевод «Путешествия по Турции» ирландского священника Роберта Уолша, капеллана британского посольства в Стамбуле[25]. Кроме того, в пушкинской библиотеке была злая русофобская книжка Шарля Нийон-Жильбера (французского эмигранта-бонапартиста, прожившего восемь лет в Петербурге), в которой большая глава посвящена сравнению двух империй — Российской и Османской (не в пользу первой)[26]. Можно предположить также, что Пушкин должен был знать по крайней мере еще две книги о Турции, весьма популярные как в Европе, так и в России: упомянутые выше «Два года в Константинополе и Морее» француза Шарля Деваля, тут же переведенные на русский язык[27], и записки англичанина Чарльза Макфарлейна, доступные и во французском переводе[28].
При просмотре западной и русской литературы 1820—1830-х годов о Турции сразу выясняется, что параллель между Махмудом II и Петром Великим, о которой говорил Благой, была тогда общим местом. Это «нелепое сравнение… теперь в большой моде почти у всех писателей», — сетовал в обзоре западной ориенталистики О.И. Сенковский со свойственным ему скепсисом по отношению к общепринятому[29]. Уже в 1826 году, то есть сразу после разгрома янычаров, знаменитый аббат де Прадт обсуждал вопрос о том, сможет ли Махмуд стать турецким Петром и провести модернизационные реформы[30]. Если верить Н.Н. Муравьеву-Карсскому — посланнику русского правительства в Турции и Египте во время турецко-египетского конфликта 1832—1833 годов, неоднократно встречавшемуся с султаном, — сам Махмуд, «ослепляясь названьем преобразователя, охотно сравнивает себя с Петром I и даже доныне уверен, что шествует по стезям сего великого государя»[31]. «Султан Махмуд, — говорил Муравьеву Николай I, — корчит Петра Великого, да неудачно…»[32]
Современники обращали внимание прежде всего на то, что в обеих империях проведению реформ сопутствовало жестокое подавление восставших против монарха «преторианцев» — соответственно стрельцов и янычаров. «Нынешний султан, — писал Роберт Уолш, — во многих отношениях похож на Петра Великого: та же решимость в начинаниях, та же энергия в осуществлении задуманного, та же неумолимая безжалостность в достижении любой цели. Подобно Петру Великому, Махмуд не мог более терпеть господствующее положение своей преторианской гвардии и решился избавиться от янычаров так же, как Петр избавился от стрельцов»[33]. Аналогичные сравнения есть у Фонтанье[34], у Деваля[35] и у ряда других, менее известных путешественников[36].
Ужасаясь варварской жестокости, с которой Махмуд изничтожил янычаров, некоторые авторы склонны были оправдывать его действия политической необходимостью. Так, например, граф Рибопьер свидетельствовал: «Султан Махмуд, которого в Европе считают злым и кровожадным тираном, был в сущности добрейший человек. <… > Беспрестанные мятежи, убийства, которых он был свидетелем, <…> убедили его в том, что дикий разгул янычар несовместим с его собственной властью и независимостью. <… > Султану предстоял выбор между собственною погибелью и уничтожением неукротимого войска. Он не задумался и хорошо сделал. Это был первый шаг по той стезе реформ и образований, по коей мечтал идти Махмуд, следуя примеру Петра Великого, которого осмелился взять себе в образец. Это-то строгое, но необходимое решение распространило по Европе славу свирепости, которой Махмуд собственно вовсе не заслуживал»[37]. Расправа над янычарами вызывает ужас, писал Фонтанье, но поскольку янычары препятствовали прогрессу и просвещению, о них не стоит жалеть[38]. Аналогичную мысль высказывал и Нийон-Жильбер, предлагавший критикам Махмуда вспомнить о жестокости Петра I, которого вся Европа признает великим государем. «Разве московский монарх уступал в жестокости султану? — спрашивал он. — Последний лишь отдавал приказы о казнях, тогда как Петр унизил царское достоинство, играя роль одновременно судьи и палача. Он соревновался со своими приближенными в том, кто отрубит больше голов виноватым. Если столь ужасная резня может иметь положительные последствия, то нужно пожелать туркам, чтобы кровь янычаров скрепила фундамент их цивилизации прочнее, чем кровь стрельцов, скрепившая возрождение России»[39].
Как известно, реформы Махмуда II, пытавшегося, по слову современника, «привить просвещение к утлому пню Исламизма»[40], затронули многие стороны турецкой жизни: не только армию и флот, где прежде всего были введены новые порядки на западный манер, но и государственное управление, финансы, образование, медицину, культуру, быт[41]. Западные путешественники и дипломаты («гяуры») в основном приветствовали нововведения Махмуда («славили Стамбул»), хотя видели их непоследовательность и ограниченный характер. Уолш, например, отмечает, что Махмуд привил оспу своим детям «и показал чрез то, что намерен заимствовать от европейцев и другие улучшения, кроме тех, которые собственно относятся к военному искусству»[42]. Макфарлейн, посетивший Стамбул во время русско-турецкой войны, пишет, что модернизация пока еще находится в самой начальной стадии, но это дает надежды на скорые изменения к лучшему в военной подготовке, управлении и нравах. Среди многочисленных (хотя, по его мнению, неглубоких) улучшений он отмечает большую толерантность по отношению к иностранцам-христианам[43], привлечение военных советников из Западной Европы, распространение европейской музыки и европейской одежды[44], более свободное поведение женщин в общественных местах Стамбула[45].
То, что просвещенному европейцу кажется сдвигом в лучшую сторону, признаком прогресса и обновления, с точки зрения фундаменталистского сознания есть преступное вероотступничество и повреждение нравов. Народное недовольство реформами султана Махмуда II, особенно в провинциях азиатской Турции, — этом «палладиуме Исламизма», по определению Ф. Булгарина[46], — многократно отмечалось в известной Пушкину литературе. Макфарлейн свидетельствует, что число турок, недовольных нововведениями, в 1828—1829 годах было еще очень велико. Исламисты распространяли разные слухи о прегрешениях Махмуда и, в частности, о том, что он «пьет вино, часто неумеренно»[47]. Виктор Фонтанье приводит монолог хозяина провинциальной кофейни, который так объясняет ему положение в стране: «Султан Махмуд, наш повелитель, больше не хочет янычаров. <…> Султан Махмуд стал неверным; он перенял от неверных их обычаи и занятия; говорят, что он учредил карантины, как будто судьба уже более ничего не значит!»[48]
Характерное для фанатичных мусульман-староверов неприятие нового, соединенное с ксенофобией, хорошо изображено в драматических сценах Григория Палеолога. В самой первой из них появляется некий имам, который, подобно пушкинскому нарратору, предвещает Турции страшную катастрофу. «Ныне мы игрушки в руках неверных; они делают с нами все, что им угодно, — пугает он своих собеседников. — <…> Каждый день нам отменяют несколько наших древних обычаев, несколько наших законов, освященных многими веками и утвердившихся благодаря множеству наших побед. Не знаю для чего, но нам мало по малу навязывают отвратительные привычки чужих стран. Все переменилось, все изменяется в нашей империи. <…> Разложение проникло и в народ. Все правила, все заповеди великого Пророка растоптаны. В наши дни приходится видеть, что правоверные не брезгуют азартными играми. Люди не только пренебрегают молитвой, а нередко и постом — они перестали воздерживаться от спиртного, что строго-настрого запрещено Магометом. Наконец, поверите ли вы, я видел, как мусульмане едят свинину!»[49]
Другие персонажи у Палеолога жалуются на неприличное поведение турчанок, кокетничающих с иностранцами, а сами турчанки рассказывают друг другу истории о том, как им удается проводить в гарем любовников под носом у нерадивых евнухов[50].
Бывшим янычарам, пострадавшим от султана и негодующим по поводу перемен, Палеолог посвящает отдельную сцену. Текущие события в ней обсуждают Ибрагим, который сохранил себе жизнь, записавшись в новое, устроенное на европейский лад войско Махмуда, его товарищ Гасан, скрывающийся от палачей и надеющийся с помощью братьев из провинции «перевернуть все вверх дном», и сочувствующие янычарам мулла Сали-Эффенди и ремесленник Осман. Ибрагим рассказывает товарищам об унижениях, которым он подвергается в новом войске: солдат заставляют носить «обезьянский наряд» и муштруют на «обезьянский манер»; ими командует «собака из немцев»; их кормят свиным салом и позволяют пить вино; им даже «хотели совсем обрить головы на манер франков». Слушатели возмущаются переменами, бранят чужеземцев, оплакивают гибель Исламизма. «Великий Пророк! — восклицает мулла, — чем же мы заслужили такую тяжкую кару? Когда утолится твой гнев, видя народ твой игралищем неверных и безбожных?» Гасан обвиняет во всем султана Махмуда: «Он с ума сошел. До чего же думает нас довести этот неверный… Он истребляет старинные наши обычаи, портит нравы, отнимает у нас наши привилегии, а мы будем его щадить! <…> Не первый ли он нарушил Куранни-шериф (Св. Алкоран): этот Падишах позволяет пить вино и есть свинину?»[51]
Нетрудно заметить, что пушкинский турок обвиняет «Стамбул» в тех же самых губительных пороках (капитуляция перед «гяурами», ослабление веры, отречение от заветов Магомета, несоблюдение религиозных ритуалов, постов и запретов, эмансипация женщин, пьянство и разврат), которые вызывают гнев у персонажей драматических сценок Палеолога, представленных с откровенной иронией. Поэтому нельзя согласиться с теми исследователями, которые считают, что позиция автора в СГ совпадает с позицией нарратора и что Пушкин — как полагает, например, В. Кошелев — устами арзрумского мусульманина осуждает отступления от национально-религиозной традиции.
Ведь в этом случае нам пришлось бы признать, что в турецком контексте стихотворение направлено против европеизации и модернизации, а при проекции на контекст русский — обретает антипросветительский, антизападнический, антипетровский, антипетербургский характер. На самом деле, как я думаю, дело обстоит иначе: Пушкин не солидаризируется с точкой зрения «Арзрума» (или, если угодно, «Москвы»), а дискредитирует ее, выставляя на посмешище. Жанровая дефиниция «сатирическая», которая в «Путешествии в Арзрум» дана поэме вымышленного янычара, имеет, как кажется, двойной смысл. Если для Амин-Оглу объектом сатиры являются стамбульские нововведения, которые в Арзрум еще не проникли, то для самого Пушкина это мракобесные взгляды «арзрумца»-ретрограда, напоминающие «мрачное упрямое супротивление суеверия и предрассудков», на которое, по Пушкину, Петр I наталкивался во враждебной ему Москве.
Ближайшую параллель к стихотворению в творчестве Пушкина в таком случае представляет четвертая глава «Арапа Петра Великого», где боярин Гаврила Афанасьевич Ржевский, его родственники и гости возмущаются новыми петровскими обычаями и воздают «похвалы старине». Жалобы русских традиционалистов начала XVIII века мало чем отличаются от жалоб традиционалистов турецких столетие спустя: они тоже испытывают «отвращение от всего заморского», сетуют на «нынешние наряды», осуждают неприличное поведение молодых женщин, которые «позабыли слово апостольское» и «до ночи пляшут и разговаривают с молодыми мужчинами», приходят в ужас от пьянства («…того и гляди, что на пьяного натолкнешься, аль и самого насмех пьяным напоят»).
В историческом романе вальтер-скоттовского типа подобное ворчание «староверов» — постоянный комический прием. Оно должно вызывать смех, потому что модельный читатель исторического романа, в отличие от его персонажей, отлично знает, «чем дело кончится», — знает, что старые костюмы и строгие нравы, по которым тоскуют «староверы», обречены безвозвратно уйти в прошлое.
На такой же эффект рассчитано и СГ в обоих вариантах, поскольку идеальный читатель стихотворения знал результаты русско-турецкой войны 1828—1829 годов и потому не мог не понимать, что представленная Пушкиным точка зрения арзрумца-исламиста была полностью опровергнута ходом исторических событий.
Во-первых, «гяуры» (то есть русские) захватили отнюдь не развратный Стамбул, а благочестивый Арзрум, сдавшийся почти без сопротивления. Достаточно сравнить концовку СГ-1835, прославляющую недоступность арзрумских гаремов и неподкупность их евнухов, со следующей за стихами фразой из «Путешествия в Арзрум»: «Я жил в сераскировом дворце в комнатах, где находился гарем» и с рассказом Пушкина о том, как он побывал в брошенном гареме арзрумского паши и даже видел неприкрытые лица его обитательниц, чтобы пушкинская скрытая ирония стала ощутимой.
Во-вторых, арзрумские янычары оказались вовсе не «бестрепетными джигитами», смело летящими в бой, а трусами и предателями. 19 июня (1 июля) 1829 года, когда Пушкин уже был в действующей армии, в плен к русским попал Мамиш-Ага, в прошлом командир янычаров. Он согласился стать парламентером Паскевича и отправился в Арзрум, где стал уговаривать (и уговорил) военачальников сдать город. Хотя этот эпизод не упомянут в «Путешествии в Арзрум», он был довольно хорошо известен, так как о нем сообщалось в официальной реляции Паскевича (копии этих реляций, кстати, хранились у Пушкина) и в книге Булгарина «Картина войны России с Турциею»[52]. На Западе вообще считали, что именно бывшие янычары предали султана и сдали Арзрум врагу. Так, в одной из статей, помещенных в «Revue des deux mondes», говорилось: «Измена проникла в ряды его армии. Юсуф-паша продал Варну; старые янычары отдали Арзрум и открыли ворота Адрианополя»[53]. Видный английский дипломат Эдвард Лоу, впоследствии генерал- губернатор Индии, 29 августа 1829 года записал в своем дневнике: «Читал письмо мистера Картрайта, консула в Константинополе, от 9-го числа. В потере Арзрума повинны янычары». Еще через день он передавал содержание депеши посла Великобритании в Константинополе Гордона: «Турецкая империя распадается. Патриотический энтузиазм и религиозное чувство, как кажется, угасли. Султан непопулярен. <…> Падение Арзрума объясняется предательством янычаров»[54].
Наконец, поражение в войне с Россией не только побудило султана Махмуда продолжать и углублять реформы[55], но и, как ни странно, способствовало русско-турецкому сближению в начале 1830-х годов. «Нынешние перемены в Турции, — отмечал Сенковский в 1835 году, — не могли бы быть выполнены, если б она не опиралась на великодушную помощь Севера»[56].
Пушкинскую иронию усиливает обыгрывание в стихотворении мотива сна, который арзрумский фундаменталист связывает со Стамбулом и его сближением с Западом: «Как змия спящего раздавят. Стамбул заснул перед бедой»; «И спит подкупленный евнух». Арзрум, напротив, бодрствует: «Не спим мы в роскоши позорной…» Оппозиция инвертирует общепринятые на Западе и в России представления о мусульманском Востоке как бездеятельной, неизменяющейся, «спящей» культуре, противопоставляемой активному, находящемуся в постоянном развитии Западу. Эта топика хорошо нам знакома по характеристике Востока в «Споре» Лермонтова: «Род людской там спит глубоко / Уж девятый век. <…> Все, что здесь доступно оку, / Спит, покой ценя…», но еще задолго до него она получила широкое распространение в публицистике. Так, Уолш писал, что сначала ему казалось, что Турция — это «спящий лев, который еще может проснуться и одним ударом уничтожить всех своих врагов». Однако затем, познакомившись с печальным состоянием империи, он пришел к выводу, что «Турция никуда не движется, тогда как все соседние народы быстро прогрессируют в искусствах и гражданской жизни, что она отличается от своих древних азиатских предков только иссяканием яростной энергии, и что ее следует сравнить не со спящим, а с умирающим львом, который после нескольких конвульсий уже больше никогда не проснется»[57]. Схожую мысль развивала анонимная статья в «Телескопе», представлявшая собой компиляцию двух английских журнальных обзоров[58] с довольно большими авторскими вставками. «Тогда как Европа, увлекаемая потоком деятельности, кипит жизнию, Мусульманин спокойно дремлет, предаваясь воле Пророка, — писал автор. — Века укрепили его в сей летаргической бесчувственности. Он остается погруженным в ней. Все соседние народы перегоняют его; и скоро волны их, беспрестанно приливающие и накипающие, восшумят над главой его и кончат тем, что совершенно его захлещут и поглотят»[59]. Сама русско-турецкая война могла восприниматься — процитируем «Письма из Болгарии» ее участника, поэта Виктора Теплякова, — как «великолепное зрелище, на коем разыгралось одно из действий вековой драмы: — борьба недвижного Юго-Востока с бодрым, наступательным Северо-Западом…»[60]
У нас нет никаких оснований считать, что в этой борьбе Пушкин сочувствовал «спящему» Востоку. Хотя он никогда не высказывал никаких соображений по поводу турецкой модернизации, мы знаем, что в 1830-е годы для него, как и для всех его европейских современников, исламизм был несовместим с просвещением и прогрессом, которые, по его мнению, являлись категориями исключительно христианского ареала[61]. В заметках о втором томе «Истории русского народа» Н. Полевого Пушкин писал: «История новейшая есть история христианства. — Горе стране, находящейся вне европейской системы!» (XI, 127). Уже в незаконченном «Тазите» (1829—1830) намечался сюжет обращения молодого горца-мусульманина в христианство[62]. По пушкинскому плану, одним из персонажей поэмы должен был стать монах или священник-миссионер (V, кн. II, 336). Именно христианские миссионеры, писал Пушкин в «Путешествии в Арзрум», лучше всего могли бы способствовать смягчению нравов воинственных мусульман-черкесов и приобщению их к европейской цивилизации: «Влияние роскоши может благоприятствовать их укрощению: самовар был бы важным нововведением. Есть средство более сильное, более нравственное, более сообразное с просвещением нашего века: проповедание евангелия. <…> Кавказ ожидает христианских миссионеров» (VIII, 449). В том же первом номере «Современника», где было напечатано «Путешествие в Арзрум», Пушкин поместил очерк «Долина Ажитугай» черкеса-мусульманина Султана Казы-Гирея, сочувственно процитировав в кратком послесловии к нему слова автора, назвавшего христианский крест, высеченный на гранитном столбе, «хоругвию Европы и просвещения» («Любопытно видеть, как… Магометанин с глубокой думою смотрит на крест, эту хоругвь Европы и просвещения» (курсив автора. — А.Д.). XII, 25).
Если экстраполировать эти представления Пушкина на ситуацию в Турции, можно предположить, что главным условием успеха турецких реформ он должен был считать деисламизацию и «приобщение к европейской системе» (собственно говоря, то, что совершил в XX веке Ататюрк). Это тем более вероятно, что в России тогда не исключали возможности будущей христианизации Османской империи и подозревали Махмуда в скрытых симпатиях к «хоругви Европы и просвещения». У Николая I были какие-то основания полагать, что султан Махмуд «склонен к принятию, в случае крайности, христианской веры». Об этом он под большим секретом рассказал на аудиенции Н.Н. Муравьеву-Карсскому перед отъездом последнего в Стамбул. «По возвращении моем из Турции, — вспоминает Муравьев, — я заметил, что государь изменил свой образ мыслей на сей счет; обращение султана в христианство казалось ему делом несбыточным и даже недоступным»[63]. Он приводит слова императора о Турции: «…хотя обязанность каждого из нас стараться просветить страну сию Христианством, но на время должно отложить эту мысль»[64].
О возможности просветить Турцию христианством задумывался и автор упомянутой выше статьи о Турции в «Телескопе». Выражая некоторый скептицизм относительно попыток Махмуда совместить просвещение с исламом, он предполагал, что в дальнейшем старый религиозный уклад будет полностью разрушен и Османская империя, отказавшись от Корана, возродится «силой просвещения для нового, высшего существования»:
Может быть, Греческий крест, сияющий на башнях Кремля, засверкает на минаретах Царя-Града… И кто знает, не суждено ли древней Византии сделаться новым средоточием цивилизации; не возродится ли к новой жизни Восток, столь долго дремавший в торжественном бездействии Исламизма; не возгордятся ли берега Нила в другой раз своими тысячью городами; не возвратят ли Варварийские пустыни свои триста училищ, кои некогда составляли их славу; не восстанут ли из своего пепла библиотеки Пергама и Александрии; не предназначена ли новая эра славы Финикии, Тиру и Сидону…[65]
Непросвещенная азиатская Турция, как явствует из пятой главы «Путешествия в Арзрум», произвела на Пушкина угнетающее впечатление. Грязь, нищета, грубые нравы — все то, что он назвал «азиатской бедностью» и «азиатским свинством», вызвали у него одно лишь омерзение. Надо полагать, что заблуждения самодовольного арзрумского янычара были ему не менее отвратительны, чем узкие и кривые улицы Арзрума, низкие и темные мечети, памятники и гробницы, в которых «нет ничего изящного: никакого вкусу, никакой мысли», чем местные жители, показывающие ему язык словно лекарю. Правда, В.А. Кошелев увидел тут бахтинианский диалог двух равноправных точек зрения — «правды древнего Востока», выраженной в стихотворении, и западнических представлений о Востоке, выраженных в прозе (того, что Э. Саид определил бы как колониалистский ориентализм)[66]. Однако я думаю, что это лишь обычные издержки метода, который побуждает везде находить диалог, амбивалентность или, того хуже, пресловутую апорию, принимая за них иронию, издевку и все прочие формы вполне монологических словесных заушений и заглушений. СГ-1835 как язвительная сатира хорошо вписывается в западнический дискурс «Путешествия в Арзрум», а он, в свою очередь, столь же хорошо соответствует общей западнической программе «Современника», в первом номере которого Пушкин напечатал «Путешествие» вместе с «Пиром Петра Первого», «Из А. Шенье» и «Скупым рыцарем». Сутью этой программы, как писал Н.В. Измайлов, было русское европейство: журнал призывал «идти путем Петра, отстаивать просвещение, основы которого были им заложены, бороться против всяких попыток остановить развитие просвещения и изолировать Россию от западноевропейской культуры». СГ-1835, замечает при этом исследователь, представлял собой «своеобразное развитие той же темы о борьбе между старым и новым, которая занимала Пушкина в связи с работой о Петре»[67]. Если вспомнить, что в то самое время, когда Пушкин работал над «Путешествием в Арзрум» и готовил к печати первый том «Современника», в Москве начала складываться идеология славянофильства и поэтому антитеза «Петербург — Москва» снова стала актуальной, стихотворение, в котором противопоставлялись центры двух соперничающих культур — приморская столица, открытая внешнему миру и переменам, и удаленный от моря провинциальный город, переменам и внешнему миру враждебный, — получало даже не двойное, а тройное дно.
ПРИМЕЧАНИЯ
1) Все цитаты из произведений Пушкина даются по шестнадцатитомному академическому изданию полного собрания его сочинений (1937—1959) с указанием в скобках тома и страницы.
2) Записки графа Александра Ивановича Рибопьера // Русский архив. 1877. Книга II. Тетрадь 5. С. 33.
3) Этот сюжет мог быть подсказан Пушкину двумя книгами о Турции, которые он, по всей вероятности, читал до или сразу после поездки в действующую армию во время турецкой кампании 1829 года (подробнее о них см. ниже). В «Путешествиях на Восток» Виктор Фонтанье писал, что летом 1826 года он находился в Трапезунде, когда туда добрались первые беглецы-янычары из Стамбула, известившие местных жителей об ужасной резне, пожарах и казнях в столице (см.: Fontanier V. Voyages en Orient, entrepris par ordre du Gouvemement Frangais, de l’annee 1821 a l’annee 1829. [Vol. II:] Turquie d’Asie. Paris, 1829. P. 25—26). О гонимом янычаре, просившем помощи и убежища у христиан в предместье Стамбула, рассказывалось в книге английского путешественника Чарльза Макфарлейна (см.: Macfarlane C. Constantinople in 1828, a residence of sixteen months in the Turkish capital and Provinces: with an account of the present state of the naval and military power, and of the resources of the Ottoman Empire. Second edition to which is added an appendix, containing remarks and observations to the autumn of 1829. L., 1829. Vol. II. P. 380—381). Там же, кстати, упомянут брошенный на съедение собакам труп казненного (ср. у Пушкина: «Скликая псов на праздник жирный…»), напомнивший автору эпизод поэмы Байрона «Осада Коринфа» (ч. XVI), где рассказывается о поедании трупов псами. В примечании к этому эпизоду Байрон утверждал, что сам видел подобное под стеной константинопольского сераля: «Тела принадлежали, вероятно, казненным бунтовщикам-янычарам» (Lord Byron. Selected Poems / Ed. with a Preface by Susan J. Wolfson and Peter J. Manning. L.; N.Y., 1996 (Penguin Books). P. 373).
Некоторые исследователи ошибочно полагают, что в последней части СГ-1830 речь идет о подавлении бунта арзрумских янычаров (см., например: Vickery W.N. «Stambul gjaury nynce slavjat» // Alexander Puskin. Symposium II. Columbus, Ohio, 1980. P. 17—19; Кошелев В.А. Пушкин: История и предание. Очерки. СПб., 2000. С. 274). На самом деле, как сообщает В. Фонтанье, в самом Арзруме бунта янычаров не было, так как местному паше удалось хитростью и красноречием убедить янычарский гарнизон подчиниться султану и перейти в его армию (Fontanier V. Voyages en Orient. P. 66—68). Пушкин отталкивался от описаний стамбульской резни, которыми изобиловала литература о Турции. Так, подожженные дома янычаров в Стамбуле упоминались в переводной статье «Взгляд на внутреннее состояние Турецкой Империи (Из British Chronicle)», напечатанной в «Вестнике Европы»: «Султан велел зажечь длинные ряды жилищ янычарских и запретил тушить пламень; развалины их стоят доныне как памятники проклятия и мщения ужасного» (1829. Ч. 166. № 11. С. 239). Особенно яркими подробностями отличалась переведенная на русский язык книга француза Шарля Деваля, очевидца событий. Он рассказал не только о гибели янычаров от огня и картечи во время восстания, но и о последующих репрессиях. Великий Визирь, окруженный палачами, писал он, расположился на дворе одной из мечетей. Всех схваченных янычаров и их сторонников влекли туда и предавали казни: «Сие ужасное убийство продолжалось слишком две недели. … Более тысячи человек погибало ежедневно разными казнями. Руки палачей утомились и уныние было в высочайшей степени». Через несколько дней Деваль пошел посмотреть на то место, где происходила резня: «Никогда не видал я отвратительнейшего зрелища. Развалины главной казармы еще дымились, посреди их валялись трупы, испускавшие отвратительное зловоние. <…> Собаки, ястребы и коршуны оспаривали друг у друга трупы» ([Деваль Ш.] Два года в Константинополе и Морее (1825—1826), или Исторические очерки Махмуда, Янычар, новых войск, Ибрагима-Паши, Солиман-Бея, и проч. Пер. с французского А.О. СПб., 1828. С. 125—130).
4) Сочинения Пушкина. СПб., 1855. Т. II. С. 542. Гипотезу Анненкова о том, что Жуковский пользовался неизвестным нам беловым автографом СГ-1830, более века спустя повторил Н.К. Гудзий. См. работу: Гудзий Н.К. К вопросу о пушкинских текстах: о посмертном издании сочинений Пушкина // Проблемы современной филологии. М., 1965. С. 378—386. Доказать или опровергнуть эту гипотезу не представляется возможным.
5) Сочинения Пушкина. Т. II. С. 542—543.
6) Черняев Н.И. Критические статьи и заметки о Пушкине. Харьков, 1900. С. 7.
7) Кошелев В.А. Историософская оппозиция «Запад — Восток» в творческом сознании Пушкина // Пушкин: История и предание. Очерки. С. 274. Первая публикация этой работы: Русская литература. 1994. № 4. С. 3—16.
8) Автограф № 917 в: Рукописи Пушкина, поступившие в Пушкинский Дом после 1937 года. Краткое описание. М; Л., 1964. С. 21.
9) Vickery W.N. Стихотворение «Стамбул гяуры нынче славят» и ирония судьбы // Revue des etudes slaves. T. 59. Fascicule 1—2. Alexandre Puskin 1799—1837. Paris, 1987. P. 329.
10) Белинский В.Г. Полн. собр. соч.: В 13 т. М., 1955. Т. 7. С. 353.
11) Черняев Н.И. Критические статьи и заметки о Пушкине. С. 4.
12) Благой Д. Социология творчества Пушкина. Этюды. Второе дополненное издание. М., 1931. С. 193—196.
13) Там же. С. 194.
14) Ср.: «Некогда соперничество между Москвой и Петербургом действительно существовало. Некогда в Москве пребывало богатое, неслужащее боярство, вельможи оставившие двор, люди независимые, беспечные, страстные к безвредному злоречию и к дешевому хлебосольству; некогда Москва была сборным местом для всего русского дворянства, которое изо всех провинций съезжалось в нее на зиму. Но куда девалась эта шумная, праздная, беззаботная жизнь? Куда девались балы, пиры, чудаки и проказники — все исчезло <…> Горе от ума есть уже картина обветшалая, печальный анахронизм. Вы в Москве уже не найдете ни Фамусова, который всякому, ты знаешь, рад — и князю Петру Ильичу, и французу из Бордо, и Загорецкому, и Скалозубу, и Чацкому; ни Татьяны Юрьевны <…> Хлестова в могиле; Репетилов в деревне. Бедная Москва!..
Петр I не любил Москвы, где на каждом шагу встречал воспоминания мятежей и казней, закоренелую старину и упрямое сопротивление суеверия и предрассудков. Он оставил Кремль, где ему было не душно, но тесно; и на дальном берегу Балтийского моря искал досуга, простора и свободы для своей мощной и беспокойной деятельности. После него, когда старая наша аристократия возымела свою прежнюю силу и влияние, Долгорукие чуть было не возвратили Москве своих государей; но смерть молодого Петра II-го снова утвердила за Петербургом его недавние права.
Упадок Москвы есть неминуемое следствие возвышения Петербурга. Две столицы не могут в равной степени процветать в одном и том же государстве, как два сердца не существуют в теле человеческом. Но обеднение Москвы доказывает и другое: обеднение русского дворянства, происшедшее частию от раздробления имений, исчезающих с ужасной быстротою, частию от других причин, о которых успеем еще потолковать» (XI, 245—247).
15) Благой Д. Социология творчества Пушкина. С. 196. Обратим внимание на ошибку Благого, спутавшего календарные стили. По григорианскому календарю восстание декабристов произошло 26 декабря, а восстание янычаров — 15 июня.
16) Благой Д.Д. Творческий путь Пушкина, 1826—1830. М., 1967. С. 522.
17) Гиллельсон М.И. Пушкинский «Современник» // Современник. Литературный журнал, издаваемый Александром Пушкиным. Приложение к факсимильному изданию. М., 1987. С. 16—17; ЭйдельманН.Я. «Быть может за хребтом Кавказа» (Русская литература и общественная мысль первой половины XIX в. Кавказский контекст). М., 1990. С. 200—202.
18) Vickery W.N. Стихотворение «Стамбул гяуры нынче славят» и ирония судьбы. P. 332.
19) Кошелев В.А. Историософская оппозиция «Запад — Восток» в творческом сознании Пушкина. С. 288—289.
20) Сокращения после даты многократно привлекали внимание исследователей, которые предлагали различные чтения и расшифровки, принять которые не представляется возможным. П.В. Анненков читал помету как «Предъ разб. ст.» (Сочинения Пушкина. Т. II. С. 543), что, по его мнению, означало «Перед разбитой статуей» ([Анненков П.В.] Материалы для биографии Ал. Пушкина // Сочинения Пушкина. Т. I. С. 310). Д. Благой понял первую аббревиатуру как «Предп.», а всю помету — как запись для памяти: «Предпослать разбор стихов» (Благой Д. Социология творчества Пушкина. С. 306—307. Прим. 47). У. Викери связал сокращения с центральной темой первой строфы СГ-1830 — ожиданием гибели Стамбула в наказание за отказ от «правды древнего Востока». По его предположению, помета должна читаться как «Предчувствие (предчувствует) разбития(е) столицы» (Викери У. Загадочная помета Пушкина // Временник Пушкинской комиссии 1977. Л., 1980. С. 91—95). Викери возражала Р.Е. Теребенина, утверждавшая, что помета явно была сделана после заполнения по крайней мере одного листа рукописи и потому едва ли имеет отношение к идее стихотворения. «По местоположению и характеру, — справедливо отмечает она, — …это типичная для поэта помета о событиях, фактах или состоянии, сопутствующих созданию произведения (Теребенина Р.Е. Пометы Пушкина на рукописях // Временник Пушкинской комиссии 1977. С. 97). Однако предложенные ею варианты расшифровки («Предчувствие разбор статей», «Предчувствие разбитое стекло» и т.п.) не кажутся убедительными. С.А. Фомичев поддержал расшифровку Викери, но отнес помету не к стихотворению, а к приезду Пушкина в Петербург после ссылки 17 октября 1827 года (Фомичев С.А. Служенье муз. О лирике Пушкина. СПб., 2001. С. 152—153); Я.Л. Левкович предложила новое прочтение: «Прозч. <?> разб. ст.», полагая, что Пушкин имел в виду «Опровержение на критики», назвав его «Прозаический разбор статей» (Пушкин А.С. Полное собрание сочинений. Т. XVII (дополнительный). Рукою Пушкина. Выписки и записки разного содержания. Официальные документы. Изд. 2-е, переработанное / Отв. ред. Я.Л. Левкович, С.А. Фомичев. М., 1997. С. 282— 284). Боюсь, загадка пометы так никогда и не будет разгадана.
21) Листов В.С. К истолкованию стихотворения Пушкина «Стамбул гяуры нынче славят…» // Известия РАН. Серия литературы и языка. 1996. Т. 55. № 6. С. 41—46; Листов В.С. Новое о Пушкине. М., 2000. С. 196—201.
22) См.: Белкин Д.И. О комментариях к стихам «Стамбул гяуры нынче славят…» // Болдинские чтения [1982]. Горький, 1983. С. 119—128.
23) Fontanier V. Voyages en Orient, entrepris par ordre du Gouvernement Frangais, de l’annee 1821 a l’annee 1829. (Модзалевский Б.Л. Библиотека А.С. Пушкина (Библиографическое описание) // Пушкин и его современники: Материалы и исследования. СПб., 1910. Вып. IX/X. С. 233. № 919 — далее в ссылках: Библиотека Пушкина). О полемике Пушкина с Фонтанье см.: Долинин А. Пушкин и Виктор Фонтанье // Европа в России. М., 2010. С. 105—124.
24) Esquisses des mreurs turques au XIX-e siecle; ou scenes populaires, usages religieux, ceremonies publiques, vie interieure, habitudes sociales, idees politiques des mahometans, en forme de dialogues, par Gregoire Palaiologue, ne a Constantinople. Paris, 1827 (Библиотека Пушкина. С. 304. № 1236). Русский перевод главы из этой книги, в которой речь идет об уничтожении янычаров и формировании новой армии по западным образцам, печатался под названием «Турецкие нравы в XIX веке» в «Сыне отечества» (1828. № 14. С. 151 — 161).
25) Путешествие по Турции из Константинополя в Англию чрез Вену. Соч. Р. Вальша, бывшего при английском посланнике, Лорде Странгфорде. Перевел с французского С. де-Шаплет. СПб., 1829 (Библиотека Пушкина. С.18. № 61). Оригинал: Rev. Robert Walsh. Narrative of a Journey from Constantinople to England. L., 1828. Эта книга была доступна и во французском переводе: Walsh R. Voyage en Turquie et a Constnatinople. Traduits de l’Anglais. P., 1828.
26) Niellon-Gilbert. La Russie ou Coup d’oeil sur la situation actuelle de cet Empire. P., 1828. P. 150—165 (Библиотека Пушкина. С. 299. № 1214).
27) [Deval С.] Deux annees a Constnatinople et en Moree (1825—1826), ou Esquisses histo- riques sur Mahmoud, les Janissaires, les nouvelles troupes, Ibrahim-Pasha, Soliman- Bey, etc. par M. C… D…. Paris, 1828.
Русский перевод фрагментов: Два года в Константинополе и Морее (1825— 1826), или Исторические заметки о Султане Махмуде, Янычарах, новых Турецких войсках, Ибрагиме Паше, Солимане Бее, и пр. Сочин. С.Д. (Отрывки) // Сын отечества. 1828. Ч. 117. № 2. С. 208—217; Ч. 117. № 3. С. 301—308; № 4. С. 389—402; Ч. 118. № 5. С. 36—61. [С фр. С.—въ]); Султан Махмут и Турция // Московский телеграф. 1828. Ч. 21. № 10. С. 333—340. Полный русский перевод: Два года в Константинополе и Морее… (см. примеч. 3).
28) Macfarlane C. Constantinople in 1828. Французский перевод: Constantinople et la Turquie en 1828 et 1829, par Charles Mac-Farlane; traduit de l’anglais par MM. Nettement. 3 tomes. P., 1830. Отрывки из книги печатались в «Вестнике Европы» под заглавием «Султан Махмут»: 1830. Ч. 170. № 2. С. 152—161; № 3. С. 204—211.
29) [Сенковский О.И.] Способности и мнения новейших путешественников по Востоку // Библиотека для чтения. 1835. Т. XIII. Отд. 3. С. 136.
30) Abbe de Pradt. L’Europe par rapport a la Grece et a la reformation de la Turquie. P., 1826. P. 118—121, 124—149.
31) Муравьев (Карсский) Н.Н. Дела Турции и Египта в 1832 и 1833 годах. Т. I: Военное и политическое состояние. М., 1869. С. 11.
32) Русские на Босфоре в 1833 году. Из записок Н.Н. Муравьева (Карсского). М., 1869. С. 10.
33) Rev. Robert Walsh. Narrative of a Journey from Constantinople to England. L., 1828. P. 63. Walsh R. Voyage en Turquie et a Constnatinople. Traduits de l’Anglais. Paris, 1828. P. 58. В русском переводе этот пассаж отсутствует.
34) Voyages en Orient, entrepris par ordre du Gouvernement Frangais, de l’annee 1821 a l’annee 1829, Ornes de Figures et d’une Carte; Par V. Fontanier. P. 27.
35) [Deval С.] Deux annees a Constnatinople et en Moree. P. 107. В полном русском переводе сравнение Махмуда с Петром отсутствует, хотя во фрагментах, напечатанных в «Сыне отечества», оно было сохранено. Ср.: «Как, за сто двадцать лет пред тем, Петр Великий уничтожил стрельцов; так и в наши времена Могамед-Али в несколько часов истребил целое войско Мамелюков» (Ч. 117. № 3. С. 302).
36) См., например: Itineraire de Tiflis a Constantinople par le Colonel Rottiers. Bruxelles, 1829. P. 360; CornilleH. Souvenirs d’Orient: Constantinople — Grece — Jerusalem. 2me edition. P., 1836. P. 86—87.
37) Записки графа Александра Ивановича Рибопьера. С. 32—33.
38) Voyages en Orient. P. 30—31.
39) Niellon-Gilbert. La Russie ou Coup d’oeil sur la situation actuelle de cet Empire. P. 158— 159.
40) Настоящее состояние и будущность Оттоманской Империи (Westminster Review) // Телескоп. 1833. Ч. 16. С. 552.
41) О реформах Махмуда см.: Боджолян М.Т. Реформы 20—30-х гг. XIX века в Османской империи. Ереван, 1984; Lewis B. The Emergence of Modern Turkey. Third edition. N.Y.; Oxford, 2002. P. 78—106; Wheatcroft A. The Ottomans. London; N.Y., 1993. P. 167—183.
42) Путешествие по Турции из Константинополя в Англию чрез Вену. С. 81—82; Walsh R. Narrative of a Journey from Constantinople to England. P. 77.
43) Macfarlane C. Constantinople in 1828. Vol. II. P. 206—207.
44) Ibid. P. 172—173. На должность придворного капельмейстера Махмуд пригласил итальянца, брата знаменитого оперного композитора Гаэтано Доницетти Джузеппе, который написал национальный гимн Турции и создал военный духовой оркестр (см. об этом: Lewis В. The Emergence of Modern Turkey. P. 84, 441; Ferguson N. Civilization: the West and the Rest. N.Y., 2011. P. 88).
45) Macfarlane C. Constantinople in 1828. Vol. II. P. 25, 225.
46) Булгарин Ф. Картина войны России с Турциею в царствование императора Николая I. С присовокуплением подробного описания Битвы Наваринской, составленного В.Б. Броневским. СПб., 1830. Т. 3. С. 26.
47) Macfarlane C. Constantinople in 1828. Vol. II. P. 5—6. Слухи о пристрастии Махмуда к вину, кажется, имели под собой серьезные основания. Граф Рибопьер вспоминал, что на приеме в русском посольстве султан с трудом отводил глаза от бутылок и графинов со всякого рода винами, а потом «полюбопытствовал всего этого попробовать». Рибопьер послал ему полдюжины лучшего своего вина: «Султан был в восторге от моего угощения и так часто стал обращаться ко мне с подобными же требованиями, что вскоре весь мой запас красного вина вышел» (Записки графа Рибопьера. С. 32).
48) Voyages en Orient. P. 321, 322.
49) Esquisses des mreurs turques au XIX-e siecle. P. 8, 10.
50) Ibid. P. 118, 30—34.
51) Турецкие нравы в XIX веке. С. 157, 159—160, 161.
52) Булгарин Ф. Картина войны России с Турциею… Т. III. С. 98. Ср. также: Macfar- lane С. Constantinople in 1828. Vol. II. Р. 323.
53) P….. Projet d’une invasion de l’Inde // Revue des deux mondes. T. II. Novembre 1829. P. 148.
54) Edward Law, Earl of Ellenborough. A Political Diary 1828 to 1830 / Ed. by Lord Colchester. London, 1881. Vol. 2. P. 88—89.
55) Еще до заключения Адрианопольского мира в «Вестнике Европы» можно было прочитать, что «Султан очень заботится о перемене системы, как скоро окончание нынешней войны дозволит приступить к оному» (Взгляд на внутреннее состояние Турецкой Империи (Из British Chronicle) // Вестник Европы. 1829. Ч. 166. № 12. С. 312).
56) [Сенковский О.И.] Способности и мнения новейших путешественников по Востоку. С. 115.
57) Путешествие по Турции из Константинополя в Англию чрез Вену. С. 190.
58) The Westminster Review. Vol. XIX. 1833, April — July. P. 163—178; The Quarterly Review. Vol. XLIX. 1833. № 98. P. 283—322.
59) Настоящее состояние и будущность Оттоманской Империи. С. 532.
60) Тепляков В. Письма из Болгарии (Писаны во время кампании 1829 года). М., 1833. С. XIV—XV.
61) Как отметил Ю.М. Лотман, для Пушкина «христианство — основа и сущность европейского просвещения» (Лотман Ю.М. Из размышлений над творческой эволюцией Пушкина (1830 год) // Лотман Ю.М. Пушкин: Биография писателя; Статьи и заметки 1960—1990; «Евгений Онегин»: Комментарии. СПб., 1995. С. 305).
62) См. об этом: Комарович В.Л. Вторая кавказская поэма Пушкина // Пушкин: Временник Пушкинской комиссии. Вып. VI. М.; Л., 1941. С. 225—228; Тоддес Е. О незаконченной поэме Пушкина «Тазит» // Пушкинский сборник. Псков, 1973. С. 67—68.
63) Русские на Босфоре в 1833 году. Из записок Н.Н. Муравьева (Карсского) / Изд. Чертковской библиотеки. М., 1869. С. 12.
64) Там же. С. 450.
65) Настоящее состояние и будущность Оттоманской Империи. С. 552—553.
66) Кошелев В.А. Историософская оппозиция «Запад — Восток» в творческом сознании Пушкина. С. 292. Ср. также сходные суждения А. Эткинда, полагающего, что СГ-1835 — это «пафосные стихи» и что в них «поэт продолжает верить в то, что он, историк и путешественник, высмеивает в прозе. <.> Поразительно наблюдать, как различие жанров порождает различие идеологий» (Эткинд А. Толкование путешествий. Россия и Америка в травелогах и интертекстах. М., 2001. С. 52).
67) Измайлов Н.В. Лирические циклы в поэзии Пушкина конца 20—30-х годов // Измайлов Н.В. Очерки творчества Пушкина. Л., 1975. С. 238.