(о социальных маркерах эволюции российского университета первой трети XX века)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 4, 2013
Обширная литература по социальной истории России начала ХХ века редко включает в круг дискуссионных вопросов анализ положения дел внутри высшей школы — как будто бы там все обстояло почти беспроблемно: студенты сдавали экзамены и собирались на митинги; профессора исправно получали жалованье и добивались расширения коллегиальных прав; а министерские чиновники пытались обуздать тех и других, направляя общие усилия и интересы в благонамеренное русло[1]. В самом деле, именно политические конфликты и столкновения партий, многолюдные сходки, обструкции и бойкоты в ретроспективе представляются и самим свидетелям эпохи и последующим историкам наиболее заметной стороной университетской жизни — но только до 1917 года.
В этой статье нам хотелось бы подробнее остановиться на иных — структурных, социальных и отчасти также экономических — факторах и условиях развития высшей школы, которые часто (быть может, из-за своей «элементарности»?) нивелируются или даже пропускаются в стандартных версиях ее истории. Особенный интерес будут привлекать непоказные стороны университетской эволюции, связанные с неравенством, иерархизацией, внутренними противоречиями и моментами выхода напряжения на поверхность, точками разрыва. Государственные (императорские) университеты, где до революции училась примерно половина всего студенческого контингента страны, рассматриваются как интегральная часть системы высшего образования — и мы вынужденно оставляем за скобками техническую и агрономическую школы, проблемы женского или негосударственного образования и многое другое[2]. Вопросов советской жизни университетов мы также будем касаться очень выборочно, скорее по контрасту с тенденциями предыдущего развития. Исторические условия трансформаций преподавательского корпуса в годы революции, Гражданской войны и нэпа исследованы в литературе заметно хуже, и завершающие разделы статьи могут рассматриваться лишь как предварительный эскиз для будущих исследований такого рода.
Попытка анализировать преподавательский корпус 1900—1910-х и 1920— 1930-х годов в рамках одного текста может показаться несколько преждевременной и скороспелой — слишком уж несхожи были условия работы у профессоров царского и нэповского времени (не говоря про периоды Гражданской войны и «великого перелома»), даже если речь идет об одних и тех же людях и факультетах. Насущной задачей для изучения советского периода развития высшей школы является синтез просопографических исследований, реконструкция истории институтов и учреждений с анализом официальной политики (и центральных, и местных органов)[3]. Не случайна специализация исследователей образования отдельно на имперском и отдельно на советском периодах; мы опираемся на эти наработки и пытаемся их соединить под новым углом зрения, чтобы увидеть превращенное действие прежних факторов и тенденций и после перелома, точки разрыва традиций. «Новый угол зрения» в данном случае — не просто стремление критически пересмотреть традиционные нарративы университетской историографии с позиции социальной истории, но трактовка этих неравенств как источника одновременно и растущего напряжения, и перспективной динамики отечественных мест знания. Особенно непросто сводить воедино из разных дисциплинарных сюжетов механику патрон-клиентских отношений и неформальных статусов «людей знания» — вслед за работами Ш. Фицпатрик, Н. Кременцова, — поскольку эти зачастую косвенные данные (именно маркеры, а не только статистически выверенные показатели) не могут быть однозначно представлены в штатном расписании вуза, царского или советского.
Обратим внимание только на одну черту — если самым массовым факультетом в дореволюционном университете был юридический, то 1920— 1930-е годы стали временем интенсивного роста именно технических специальностей. Ведущими и главными факультетами становятся естественнонаучные, при том что фундаментальные научные исследования все более сосредоточиваются в специальных институтах — как отраслевых, так и входящих в систему Академии наук. Все эти перемены диктовались не только «сверху» новой властью, но были и результатом прежнего развития системы высшего образования как социального института.
I
У политической ангажированности дореволюционной высшей школы была, конечно, и социальная подоплека — в отличие от западноевропейского коллеги российский студент был не просто более политически радикален, но еще и заметно беден; а главное — придерживался иного, по сравнению с большинством студентов в Германии, Великобритании или Америки, этоса и круга поведенческих привычек[4]. Именно левая окраска российского студенческого радикализма (и буршества, резкого недовольства «мещанством») при отсутствии корпорантского духа была давно замечена современниками и объяснялась как социальными причинами, так и, в особенности, субверсией просветительских идеалов, а также идеологической индоктринацией в духе «долга перед народом», влиянием идеологов вроде Писарева[5] и Лаврова. Нелицеприятные заметки Александра Изгоева о российском радикальном студенчестве в «Вехах» сразу же вызвали отторжение большинства пишущих из оппозиционного лагеря — как клевета на интеллигенцию[6]. Однако этот образ студента-бунтаря вовсе не исчерпывал всех типов дореволюционного студенчества, а после 1907 года начал постепенно уступать гегемонию иным, более прагматичным и деловым категориям учащейся молодежи. Книга Марины Могильнер о мифологеме «подпольной России» и исследования Сьюзен Морисси о студенчестве, а также монография Ильи Герасимова, который проанализировал новые, прогрессистские течения внутри образованного сообщества 1910-х годов[7], хорошо показывают эту социальную и идейную перемену прежних «заветов» радикальной оппозиционности. Благодаря исследовательским усилиям этих авторов, а также серии книг Анатолия Иванова[8] жизнь дореволюционного студенчества отражена в современной литературе практически во всех ее аспектах; в то же время социальные установки и стратегии поведения преподавателей (при большей, казалось бы, степени отражения их в мемуарах, эпистолярных источниках, публицистике и т.д.) описаны все еще фрагментарно[9], за исключением двух зарубежных публикаций — фундаментальной монографии Труде Маурер и книги Сэма Кассова[10]. И если позднесоветская историография делала упор на «прогрессивности» тех или иных преподавателей, то у Кассова профессора выступают скорее как разобщенная группа, руководствующаяся принципами институциональной стабильности и поиска оптимальных условий роста знания.
Описывая положение российских профессоров как социальной группы начиная с середины XVIII века, Труде Маурер справедливо обратила внимание и на моменты противоречия внутри далеко не единого преподавательского корпуса, особенно противостояние «старших» и «младших» преподавателей. По университетскому Уставу 1884 года, в основных положениях действовавшему вплоть до крушения империи, полновластные ординарные профессора обладали ключевыми полномочиями во внутриуниверситетских делах, а более многочисленный корпус приват-доцентов пользовался от принадлежности к университету в первую очередь символическими благами. Формально базовое денежное вознаграждение ординарных профессоров не менялось до Первой мировой войны (штатный годовой оклад в три тысячи рублей, увеличивающийся с выслугой лет, а также с министерскими доплатами в случае, если гонорар от студентов составлял менее 1000 рублей[11]). Приват-доценты получали гонорар за счет фиксированных студенческих взносов в зависимости от числа записавшихся на их курсы слушателей — или же зарабатывали чтением обязательных лекций, выполняя служебные обязанности профессоров, по сокращенной на треть штатной ставке[12]. При этом большинством современников гонорарная система, несмотря на то что она давала в руки университетских советов порой немалые внебюджетные средства, воспринималась как плохо продуманная и несправедливая[13]. Юрист Лев Петражицкий писал в 1909 году:
В Германии сумма гонорара колеблется в зависимости от ученых заслуг, ученой репутации и аттрактивной силы лекций, в России от количества обязательной и от достоинств ученого и его курса независимой канцелярской записи слушателей. Пустая аудитория и большой гонорар, полная аудитория и отсутствие гонорара здесь вполне естественная и частая комбинация[14].
Прежде всего гонорарная система не обеспечивала символического единства профессий внутри университетской корпорации — равенства или внутренней соотносимости оплаты труда преподавателей многолюдных факультетов (юридического, медицинского) и узкоспециальных (например, восточного в Петербурге).
Мы полагаем, что ныне действующая система гонорара в наших университетах не только не содействует возникновению и развитию конкуренции в деле университетского преподавания, но напротив, задерживает и тормозит ее появление там, где она возможна. Не гонорару обязана своим существованием приват-доцентура и отмена его ни в малой степени не отразится на этой последней и не помешает ей расти и утверждаться там, где есть благоприятные для этого условия. Если мотивом к введению гонорара было сознание недостаточности профессорского жалованья, то в распределение сумм от него получаемого дохода необходимо внести начало равномерности и соответствия количества труда с вознаграждением[15].
Так об этом писал еще в 1897 году киевский профессор Юлиан Кулаковский, а накануне Первой мировой войны в большой обобщающей статье об экономическом положении российских университетов те же аргументы против неравенства вознаграждения приводил и харьковский историк Дмитрий Багалей[16]. Как видно, проблема «зарабатывающих» и «затратных» факультетов возникла в российской — государственной, не частной! — университетской системе отнюдь не с 1990-х годов.
Если число ординарных профессоров ограничивалось штатным расписанием 1884 года (принятым одновременно с уставом), то количество университетских студентов постоянно росло — примерно вдвое к Первой мировой войне по сравнению с концом XIX века. Соответственно этому росту для нужд занятий увеличивался и состав приват-доцентов, а также внештатных профессоров. Но дороги карьерного продвижения внутри университета были весьма тернисты. В откровенных и очень подробных письмах матери из Петербурга еще в начале 1890-х годов 22-летний Александр Пресняков, будущий известный историк, вполне реалистично взвешивал карьерные шансы и возможности:
А моя ученая карьера? Ты, по-видимому, не знаешь, что это такое. Положим, оставляют меня при университете. Это значит, надо готовиться к магистерскому экзамену и писать диссертацию. Прежде диссертация была всем, а экзамен — пустою формальностью. Теперь экзамен получил значение. Дают определенную программу — томов сто с лишним лучших исторических сочинений. В лучшем случае экзамен сдают года через 2—3. Тогда становятся «магистрантом», получают право читать лекции. Затем — диссертация: от выбора темы зависит, сколько времени на нее надо. Но minimum — 5 лет, а обыкновенно больше. Затем вы магистр. Т.е. — больше ничего. Сохраняете право читать лекции, если найдутся охотники слушать. Предполагается, что магистр пишет докторскую диссертацию. Но все это ученые степени, скажешь ты, а профессура? Профессура дается старшему доценту по вакансии. Так после Замысловского стал профессором Платонов, и я надеюсь, что не доживу до того, чтобы в Петербургском университете был другой профессор русской истории, т[ак] к[ак] это значит, что Платонов скончался или ушел. А ему повезло. Ему всего 34—35 лет, и он профессор, а Милюков, его ровесник — человек с крупным именем в науке — доцент. С материальной стороны, напр[имер], Милюкову университет не дал еще ничего; он ничего не получал и не получает. Вывод: ни магистерство, ни докторство, ни доцентура не составляют того, что мы зовем «положением», не дают обеспечения. Их практичность в рекламе — в большей легкости попадать в разные столичные учебные заведения. Вот что такое ученая карьера с ее житейской стороны. А настоящая ученая карьера — в научных занятиях, в своем личном развитии и изложении своих взглядов — печатном или на лекциях, в необязательных доцентских лекциях в университете. Первый способ высказываться, т.е. в печати, и лучше, и симпатичнее. Быть университетским преподавателем в настоящем смысле этого слова может только профессор, потому что он читает общие, обязательные курсы и, главное, ведет практические занятия — два способа, которыми он создает своих учеников и, если он талантлив, — создает школу. Положение это лично для меня недостижимо, потому что я если даже буду доцентом, то после Платонова — приблизительно десятым или одиннадцатым кандидатом на кафедру, а это мыльный пузырь. Моя ученая карьера в моей голове. Если в этой голове есть что-нибудь, то что-нибудь и выйдет, а нет — так и нет[17].
Для многих университетских деятелей, включая и профессоров, важным ресурсом для поправки материального положения стало преподавание на (частных) Высших женских курсах. На долю младших преподавателей приходились и курсы в разных учебных заведениях (от классических гимназий и выше), включая и частные вузы — после 1905 года, а также поденная литературная работа, журналистика или редактирование периодических изданий, составление энциклопедий, пособий и справочников. Показательно, что во второй половине 1890-х годов практически одновременно в печати самими профессорами начинают резко критиковаться и гонорарный принцип, и система защит как внутренние проблемные зоны системы, введенной уставом 1884 года[18].
Демократизация университета «на входе», расширение социального состава студенчества в начале ХХ века отчасти уравновешивалось «на выходе» инкорпорированием вчерашних недовольных и нередко бунтующих студентов в средний или высший класс общества, в служилое сословие или городские элиты. Одной из возможных «форточек» для более благоприятной социальной амортизации вчерашних выпускников стали утвержденные еще Уставом 1804 года льготы при поступлении на государственную службу: диплом сразу давал его обладателю более высокий класс по Табели о рангах и вполне ощутимые стартовые привилегии перед коллегами по службе и потенциальными конкурентами[19]. Во многом эта мера была введена не столько для повышения престижа научного знания, сколько из-за необходимости сделать чиновничество более образованным и компетентным. Вопрос о служебных привилегиях студенчества — и необходимости их отмены в новой обстановке — неоднократно обсуждался при попытках реформирования российской университетской системы еще во второй половине XIX века. Деятельность специальных комиссий во главе с министром просвещения Деляновым в 1880-е годы оказалась безрезультатной[20]. Любопытно, что если Николай II явно был настроен на ликвидацию этой льготы[21](делавшей, по мнению высшего чиновничества, университет излишне привлекательным для выходцев из «низших классов»[22]), то сами профессора склонны были эту довольно архаичную черту в новых пунктах университетского устава сохранить — как, например, писал выдающийся медиевист и талантливый публицист начала ХХ века Павел Виноградов:
Эти права и преимущества университетского курса сформировались потому, что Россия нуждается для пополнения своего государственного персонала не только в людях, обладающих определенными знаниями или выдержавшими тот или иной экзамен, но прежде всего в людях с высшим образованием, с культурным достоянием, которое было бы не ниже того, какое получают руководящие люди на Западе. Приобретением этих прав университеты не принижают своих стремлений до ступеней табели о рангах, но возвышают культурное значение государственной службы и либеральных профессий. Отнятие этих прав было бы равносильно покровительству стремлениям, которые ничего общего ни с высшим образованием, ни со свободой знаний не имеют. Не мудрено, что за отнятие прав поднимаются голоса людей, не расположенных к университету и его воспитанникам. И было бы очень наивно со стороны убежденных сторонников университетов увлечься словами: «свобода слушания», «разрыв с практическими стремлениями», и сдать заслуженную университетскую позицию их врагам[23].
Удержанию этой нормы способствовала необходимость перемены всего законодательства о госслужбе (и пересмотр схожих льгот не только для выходцев из университетов, но и для выпускников отраслевых вузов и привилегированных учебных заведений). К определенным ступеням Табели о рангах были привязаны и сами преподаватели — как обладатели ученых степеней, званий и университетских должностей, от декана до ректора. Все это питало социальный престиж ученой профессии помимо заработка, но, несмотря на рост числа университетских выпускников на самом верху государственной бюрократии[24], дворянство — насколько можно говорить о нем как о единой группе — и в начале ХХ века по-прежнему не чувствовало университет «своим» институтом. Попытки отвоевать университет у радикалов, сделав его по немецкому (во многом воображаемому) образцу прибежищем «партии порядка», остались делом немногочисленных правых, которые — вопреки собственным декларациям — не столько деполитизировали университет, сколько «подогревали» внутреннюю атмосферу[25]. Не более перспективными оказались и попытки консолидировать на рубеже 1900—1910-х годов профессуру «истинно русского» направления. Заметное присутствие дворян среди преподавателей университета в начале ХХ века было обусловлено скорее притоком детей чиновников и выходцев из служилого дворянства в высшую школу, чем популярностью университетских карьер у представителей дворянства родовитого или поместного. Например, Сергею Витте, выпускнику физико-математического факультета Новороссийского университета (правда, еще в 1870-е годы), даже ссылка на родовитых дворян-профессоров Кавелина и Чичерина так и не помогла оправдать перед семьей возможный выбор профессорского поприща.
Таким образом, уже к началу попыток реформирования университета после студенческих беспорядков 1899 года преподавательский корпус Российской империи был неоднороден и иерархизирован. На заседаниях Академического союза (фактически профсоюза высшей школы) после 1905 года младшие преподаватели ставили вопрос о расширении своих прав при голосовании в университетских советах — но каждый раз эти инициативы сдерживались ординарными профессорами[26]. Когда революционная волна схлынула, положение «пасынков университета» стало обсуждаться и на страницах столичной печати[27].
Возможность преподавания в качестве приват-доцента даже без защиты магистерской диссертации (но после сдачи магистерских экзаменов), особенно привлекательная для медиков, стала в начале ХХ века дополнительным фактором превращения этих экзаменов, помимо квалификационных испытаний, в род своеобразного фильтра для воспроизводства академического корпуса. Дорогу же к профессорскому званию открывала лишь вторая, докторская диссертация — и, по сути, доступ к академическому полноправию оказывался трехступенчатым[28]. Провал на магистерских испытаниях по всеобщей истории в 1895 году стоил академической карьеры такому талантливому исследователю, как Николай Павлов-Сильванский (1869—1908), который одним из первых станет анализировать русское средневековье в категориях феодального строя. Нужно также напомнить, что выпускные экзамены по Уставу 1884 года (опять-таки по немецкому образцу) были переданы из ведения университетов в руки специальных государственных комиссий, что вызвало немало нареканий со стороны профессоров как свидетельство недоверия.
Царская власть с конца XIX века явно сдерживала по политическим причинам и количественный рост потенциально оппозиционной университетской «популяции» (студенты были слишком радикальны, а профессора — либеральны), и расширение географической сети высшей школы. Иногда властью попечителя учебного округа (при поддержке министерства) к приват-доцентуре не допускались лица еврейского происхождения, даже те, кто принял христианство![29] При этом оборотной стороной приват-доцентского «перенаселения» определенных, особенно столичных, факультетов оказался хронический недокомплект профессорских мест, особенно в периферийных университетах по целому ряду специальностей, предусмотренных штатным расписанием (пустовало в разное время от четверти до трети профессорских кафедр)[30]. В результате, по свидетельствам современников, в провинциальных университетах дореволюционной России обычной практикой стало занятие профессорских должностей магистрами, которые становились профессорами с приставкой «временно исполняющий обязанности». Это практически не сказывалось на дальнейшей карьере, выслуге лет — но денег эти преподаватели, как уже было указано, получали на треть меньше «ординариуса»[31]. Возможно, высокая планка требований (сложные магистерские испытания — магистерская диссертация — докторская диссертация) была своего рода стихийным средством саморегуляции университетского сообщества. И тут уже сказывались не только ограничивающая политика правительства, но и сдерживающие меры со стороны самих ученых[32]. Почти двадцать лет при обсуждении возможных университетских реформ вставал вопрос об упрощении доступа к профессорскому званию и соответственно — о замене двух последипломных степеней одной, но каждый раз — и в дебатах начала века, и в спорах времен первой русской революции, и в период Первой мировой войны — сторонники этой «демократизирующей» меры оказывались в уже действующем профессорском корпусе все-таки в меньшинстве[33].
Поводом для громкой полемики в прессе стала скандальная защита историком Николаем Чечулиным в 1896 году в Петербургском университете докторской диссертации о внешней политике Екатерины II[34]. Скрытым аргументом для сохранения двух степеней, очевидно, оставалось старое и по-человечески понятное правило: «Если мы смогли все это преодолеть, то и последующие должны справиться». Ссылка на западный опыт работала двояко — то в пользу одной степени (и «облегченной» диссертации вроде Ph.D.), то указанием на важность второй, повышенной по значимости Habilitationschrift в немецком случае. Более утонченный и действенный довод изложил уже в середине 1930-х в обширной записке о порядке присуждения степеней античник Сергей Жебелев:
Рассуждая беспристрастно, я стоял бы за сохранение двух степеней, то есть необходимости представления двух диссертаций. И вот по каким соображениям: у нас, при сложившихся порядках, так называемая ученая литература никогда не могла похвастать очень обильной «продукцией», и сведение ученых степеней к одной понизило бы ее еще более, так что две степени следовало бы сохранить, прежде всего в интересах науки, в особенности если бы магистры не оставались на положении каких-то пасынков, а получали бы право занимать экстраординатуры, что должно было давать им нравственное удовлетворение. А хочешь улучшить и свое материальное положение, пиши докторскую диссертацию[35].
Те же, кто слишком резво защищал вторую диссертацию вдогонку свежеиспеченной магистерской — в надежде обрести профессорское место, — вызывали упреки в скороспелости и карьеризме. Ученая аргументация полемики вокруг докторских сочинений на страницах «Журнала Министерства народного просвещения» (у гуманитариев) нередко дополнялась откровенно персональными доводами против «выскочек»[36]. Об этих социально-структурных факторах — помимо неизбежной борьбы партий или самолюбий — свидетельствуют доступные ныне историкам материалы конфиденциальных служебных документов, в особенности переписки, дневников, мемуаров (включая и членов профессорских семей)[37].
При этом и сами профессора с тревогой ставили вопрос о трудности доступа к академической карьере, признавали явную недостаточность содержания для оставленных при университете (600 рублей в год). Это делало необходимым для кандидата поиск дополнительного приработка, который мог в конце концов оказаться и основным:
Научный труд для многих талантливых молодых ученых ныне превратился в научный аскетизм, часто без надежды на лучшее будущее. Посему и университетские кабинеты и лаборатории значительно опустели, а научная работа в них увяла. Многие способные работники покидают ныне университеты, находя себе на других, практических, поприщах лучшее обеспечение и жизнь. Посему и научные силы России и поныне все еще малочисленны по сравнению со странами Запада. Необходимой полноты преподавания наук — Universitas litterarum — в наших провинциальных университетах не имеется; научная мысль развита слабо; научная литература в зародыше. В России есть крупные ученые единицы, но нет научных школ[38].
Эту констатацию современника дополняет высказанное почти с вековой дистанции соображение авторитетного историка: «Царская Россия давала великих ученых и исследователей, но не смогла обеспечить развитие стабильной университетской системы и удовлетворительной системы академических специальностей»[39].
II
Талантливый украинский историк, фольклорист и археолог Виктор Петров, он же автор замечательных интеллектуальных романов, опубликованных под псевдонимом В. Домонтович, напечатал уже после конца Второй мировой войны в одном из украинских эмигрантских журналов замечательное мемуарное эссе-диптих «Болотяна Лукроза»[40]. Как выяснится через несколько лет, он с конца 1941 года был тайным агентом НКВД среди немцев и украинских активистов в оккупированном Киеве и затем в западной зоне разделенной Германии. И незадолго до таинственного и явно недобровольного возвращения в СССР Петров, после довольно успешной советской академической карьеры в Киеве в 1920—1930-е годы, со смешанными чувствами вспоминал о друзьях-неоклассиках и днях университетской юности:
У студентов философского факультета было только две возможности, одна — напрягая все свои духовные способности, ценой величайших усилий, обеспечить себе путь в профессуру, другая — пассивное погружение в глухую безвестность провинциального учительства.
Путь к профессуре был четко начертан. Он начинался с написания медальной работы на предложенную факультетом тему. Тому, кто претендовал стать профессорским стипендиатом, нужно было получить золотую медаль, именно золотую, и ни в коем случае не серебряную, ибо серебряная ничего не гарантировала. <…> Оставленный при университете держал магистерские экзамены. После двух вступительных лекций он получал звание приват-доцента. Все это требовало колоссального напряжения умственных сил, тотальной мобилизации всех духовных ресурсов. Не все выдерживали. Часто чрезмерные усилия губили человека. Уничтожали его. <…>
Те, кто выдержал первые испытания, написав медальную работу и добившись оставления при университете, в большинстве случаев не выдерживали вторых. Успешно пройдя магистерские экзамены и получив доцентуру, они сдавали. Их силы были исчерпаны. Они уже отдали все, что могли отдать, и превращались в ничто. Диссертации оставались ненаписанными. Опустошенные, они замолкали. Должен ли я теперь вспоминать фамилии, называть имена?[41]
Здесь Петрова явно подвела память: конечно, в годы Первой мировой войны он заканчивал историко-филологический факультет Императорского университета Святого Владимира в Киеве (и был одним из 17 оставленных для подготовки к профессорскому званию при своем научном руководителе А.М. Лободе).
Киев здесь — не просто условная географическая точка. Пожалуй, именно там, в средоточии будущих имперско-национальных конфликтов, внутриуниверситетские напряжения чувствовались и сказались даже острее, чем в столичных центрах. К этому добавлялись периодические кампании против заподозренных в украинофильстве или потенциальном сепаратизме, симпатии к австрийской или польской «интриге»[42]. В 1880-е годы нравы провинциального университетского сообщества, малопочтенные связи с киевской «теневой» городской политикой и торговой верхушкой живописал в своем подробном дневнике профессор-юрист Александр Кистяковский (отец известного философа-правоведа и украинофила Богдана Кистяковского)[43]. Схожих киевских героев и университетскую среду на рубеже веков, увиденную скептическими глазами радикального студента, описывал в мемуарах начала 1920-х годов будущий видный советский публицист Давид Заславский[44].
Напомним, что с Киевом начала ХХ века были связаны, с одной стороны, такие видные авторы «Вех», как Николай Бердяев и преподававшие соответственно в университете и политехническом институте Евгений Трубецкой и Сергей Булгаков[45], а с другой — Павел Блонский и Густав Шлет, ученики психолога Георгия Челпанова. Притом и Шпет, и Блонский, переехавшие затем в Москву и оставившие оригинальный вклад в историю философии и педагогику, несмотря на все различие их послереволюционных карьер, были в годы университетской молодости очень тесно связаны с левой политикой (вплоть до арестов и высылки из города). Будущий ближайший сподвижник Крупской и автор радикальных манифестов о необходимости «революции в науке», Блонский оставил мемуары, где весьма критически отзывался об университетской среде, особенно московской, связанной с Л.М. Лопатиным[46]. Напомним, что университетские карьеры в столицах были весьма затруднены и для молодых тогда редакторов философского журнала «Логос», обладателей докторских степеней немецких университетов — вроде Федора Степуна или Сергея Гессена.
Накопленный заряд структурных, социальных и даже экономических противоречий начал резонировать в российских университетах уже с марта 1917 года. Не внес мира в ряды преподавателей и оправданный шаг по возвращению в университеты профессоров, уволенных при Льве Кассо (в 1911— 1914 годах) или ушедших из университета в знак протеста; вдобавок своих постов лишились преподаватели, через головы университетских советов назначенные этим «реакционнейшим» министром[47]. Ведомство образования летом 1917 года (при товарище министра Вернадском) провело законодательное положение о штатной доцентуре, но попытки возродить полувековой давности принцип защиты диссертации venia legendi (только по представлении текста, без многосложных экзаменов) натолкнулись в октябре того же переломного года на сопротивление большинства университетских советов[48].
Еще недавно вполне умеренные и лояльные профессора окраинных университетов, вроде Киевского или Одесского, уже весной — летом 1917 года обнаруживали себя на правом фланге резко переменившейся общественной жизни, нередко злорадно наблюдая просчеты или бессилие своих либеральных коллег-кадетов, которым не по плечу оказывалась слишком долго ожидаемая власть[49]. Растерянность перед стремительно разворачивающимися событиями царила отнюдь не только справа. Если общестуденческий съезд летом 1917 года не смог принять никаких резолюций[50], то члены нового форума воссозданного Академического союза, как и в 1905—1906 годах, сделав шаги навстречу требованиям младших преподавателей, в то же время негативно высказались о возможности студентов участвовать в управлении университетами на правах членов советов[51]. Видный историк идейной жизни XVII века, киевский профессор Евгений Спекторский даже в эмиграции вспоминал о событиях 1917 года и столкновениях с радикальными студентами все так же болезненно:
Первая встреча комиссии со [студенческим] коалиционным комитетом протекала очень драматично. Один студент, потрясая кулаками, кричал нам: «Мы вас никогда не уважали и не будем уважать». На [геолога профессора] Лучицкого это произвело такое впечатление, что он расплакался и отказался от участия в собраниях. Вместо него председателем от профессоров был выбран я. <…>
Был еще один эпизод, в котором я принял участие. У профессорского подъезда было вывешено за подписью коалиционного комитета какое-то оскорбительное для профессоров объявление. Входившие в университет читали его и уныло шли дальше. Меня же это объявление так возмутило, что я сорвал его. Некоторые профессора были так запуганы, что усмотрели в этом моем действии проявление какого-то необыкновенного мужества, хотя студенты не только не отомстили мне за это, но, по-видимому, даже отнеслись к этому одобрительно. В нашей соединенной комиссии начались тягостные препирательства со студентами по поводу их требований. Они настаивали на включении в заседания факультетов и совета их представителей, хотя бы всего одного и доказывали, что это не опасно, ибо он всегда будет в меньшинстве. Мы уже объясняли им, что представитель, хотя и в единственном числе, всегда будет говорить от имени всей студенческой массы, что ему будет трудно участвовать в принятии педагогических мер против его неуспевающих в учебных занятиях товарищей и что ему придется признать свою полную некомпетентность при обсуждении ученых достоинств кандидатов на вакантные кафедры[52].
Главный конфликт в Киеве вспыхнул вокруг фигуры ректора, политэконома по специальности Николая Мартиниановича Цытовича (1861—1919), который, согласно мемуарам Спекторского, ранее вполне ладил с молодежью, но теперь стал чуть ли не символом «охранительства». В сентябре 1917 года дело дошло до того, что студенты фактически не пустили ректора в университет, о чем он сам детально сообщал в меморандуме в петроградское Министерство просвещения:
На другой день, 11 -го сентября, когда назначено было начало занятий в университете, я в сопровождении проректора В.В. Карпеки и декана юридического факультета Е.В. Спекторского подошел к профессорскому входу и увидел значительную группу студентов (человек 40—50), заграждавшую вход. Один из студентов заявил мне, что он является представителем совета старост, и спросил меня, желаю ли я войти в университет как профессор, или как ректор, и когда я ответил, что желаю войти и как профессор, и как ректор, студент заявил мне, что я не могу быть пропущен, так как студенчество желает участвовать в выборах должностных лиц университета, я же был выбран без участия студентов и вопреки воле студентов. Тогда я спросил его, будет ли применена сила для того, чтобы не допустить меня войти в университет, и услышал в ответ, что совет студенческих старост сам не будет препятствовать входу моему в университет, но если я туда войду, то студенческие старосты снимают с себя ответственность за то, что может произойти.
Заключив из этих слов, что мое появление в университете может вызвать со стороны студентов какие-либо эксцессы, я решил воздержаться от посещения университета в этот и в ближайшие дни и о всем случившемся письменно донес Совету, прося его собраться под председательством старейшего из деканов для обсуждения создавшегося положения дел. Совет постановил обратиться к студентам с увещанием <…> и собрать факультетские собрания студентов для обсуждения, совместно с профессорами, создавшегося положения. Студенты же с своей стороны решили на сходке, состоявшейся 12-го сентября, провести референдум о начале занятий[53].
Полная неопределенность ситуации в стране отразилась и на том, что вопрос о начале учебного года летом — осенью 1917-го в вузах решался на местах и во многом стихийно[54]. В своих мемуарах Спекторский описывал визит в осенний Петроград, откуда последний министр просвещения Временного правительства Сергей Салазкин (либеральный профессор, бывший руководитель Женского медицинского института в Петрограде) не слишком успешно пытался уладить положение дел в Киеве:
Петербург производил зловещее впечатление. Днем по городу носились автомобили с вооруженными седоками более или менее ломброзовского вида. Вечером город погрузился во мрак во избежание неприятельского воздушного нападения <…> На следующий день я отправился в министерство, где встретился с киевскими коллегами. Министр принял нас всех сразу. Выслушав наши жалобы, он бессильно развел руками, чтобы нас утешить, сказал, что чего доброго его самого вскоре заставят выйти с метлой подметать улицы. Служитель принес всем нам стаканы с пустым жидким чаем. Министр замялся. Вынул из жилетного кармана коробочку с крохотными кусочками сахара и протянул ее нам. Каждый из нас взял всего по кусочку, выбирая самый маленький[55].
В Киевском университете в 1917—1920 годах как будто максимально сфокусировались процессы, общие для всей системы высшего образования бывшего имперского пространства: противостояние внутри университета, политические и национальные конфликты, становление новых типов организации науки, демократизация в самых неожиданных и почти гротескных формах, скандалы и примирения. Можно вспомнить хотя бы громкое для той среды дело историка Евгения Сташевского, прямо накануне Февраля публично обвиненного в краже документов из московских архивов (то ли ради научной карьеры, то ли в политических целях)[56]. Профессорский совет, вначале никак не хотевший уступать студентам, все-таки нашел возможность компромисса в вопросе о ректоре (с весны 1918-го и до конца Гражданский войны им оставался как раз Спекторский). Помимо проблем со студенчеством уже летом 1917 года профессора в Киеве столкнулись с необходимостью отстаивать «общерусские» принципы, принимая обращения против начавшейся украинизации «Южного края» — эта политика пока еще оставалась на уровне деклараций или выступлений набиравших силу школьных активистов[57]. В этом киевлян поддерживали их коллеги (хотя, конечно, далеко не все) из университетов Одессы, Харькова и Нежинского историко-филологического института, где в живописных гоголевских местах десятилетиями тренировали казеннокоштных преподавателей ненавистной гимназической классики. И все же мало кто мог предположить летом — осенью 1917 года, сколь «вегетарианскими» покажутся эти столкновения уже совсем скоро, когда рядом с Университетом Святого Владимира появится университет национальный, одни студенты будут гибнуть от пуль наступающих большевиков под знаменами Центральной Рады, а другие в конце концов останутся на стороне красных. Часть преподавателей университета, особенно из доцентов и недавних профессоров, с теми или иными оговорками присоединилась к украинским политическим силам — например, ученик Владимира Перетца Иван Огиенко (будущий митрополит автокефальной церкви), философ Василий Зеньковский[58] или правовед Богдан Кистяковский. Летом — осенью 1918 года Украинскую академию наук, сохранившуюся затем и при большевиках, будет активно создавать бывший член кадетской партии Владимир Вернадский. Гражданская война, как ни парадоксально, дала мощный выход институциональному строительству в академической сфере и открытию новых университетов, но отнюдь не способствовала укреплению долгосрочной, а не «попустительской» — пока не дошли руки у власти — автономии высшей школы[59].
В спорах с «реакционными» — впрочем, кавычки тут можно было бы и снять — профессорами в Киеве уже в 1917 году проявили себя и один из лидеров младших преподавателей математик Отто Шмидт, и юные студенты-философы, ученики Зеньковского (и будущие известные советские профессора) Валентин Асмус и Михаил Дынник[60]. Современники и единомышленники героев «Белой гвардии» Булгакова, еще недавно полноправные и грозные профессора, начнут распродавать библиотеки и подрабатывать ручным трудом, чтоб не умереть с голоду, а часть из них, вроде записного «украиноеда» и черносотенца профессора Тимофея Флоринского или давнего украинофила Владимира Науменко, министра просвещения в последнем кабинете гетмана Скоропадского, погибнет от рук чекистов[61]. Потери университетского сообщества тех грозных лет были обусловлены не только политическими репрессиями или эмиграцией, но и голодом и болезнями, которые унесли жизни не только киевлян Юлиана Кулаковского или уже упомянутого Николая Цытовича, но и их куда более известных и либеральных петроградских коллег — Алексея Шахматова и Александра Лаппо-Данилевского (если говорить о самых известных именах из печального списка потерь русской науки тех лет[62]).
III
Радикальные перемены в высшей школе на территории, подконтрольной большевистской власти, были связаны со структурными изменениями — принципиальной отменой ограничений на доступ в вузы и ликвидацией десятилетиями закреплявшихся форм иерархии внутри преподавательского корпуса. Июльские и сентябрьские совещания 1918 года представителей профессоров с руководством Наркомпроса несколько остудили общий реформаторский пыл, но принцип «декастизации»[63] университета оставался для новой власти абсолютной ценностью. Отчасти в этом сказались многолетние мытарства в ожидании кафедр бывших младших преподавателей (они теперь как раз оказались во главе дела образования), а также неприязненные отношения с большинством коллег у тех профессоров, вроде астронома П.К. Штернберга или юриста М.А. Рейснера, кто активно и деятельно поддерживал Ленина и Луначарского, работая в Наркомпросе. Против профессоров активно шла в ход классовая риторика. Нужно было отобрать эксклюзивный доступ к знаниям (и к распределению их) у тех, кто — подобно эксплуататорам — рассматривал свои ученые достоинства как пожизненную привилегию. Все эти накопленные ценности подлежали пересмотру — и перераспределению[64].
Согласно декрету от 1 октября 1918 года, все прежние степени и звания ликвидировались и заменялись категориями профессора и преподавателя в зависимости от стажа. И хотя конкурс на замещение должностей в вузах, объявленный осенью 1918 года[65] для тех, кто преподавал более десяти лет, вопреки ожиданиям инициаторов пока оставил большинство преподавателей на своих местах, руководством российского Наркомпроса сразу по окончании Гражданской войны был взят курс на советизацию высшей школы (самым активным его проводником был заместитель Луначарского историк Михаил Покровский, выходец из радикальной приват-доцентской когорты). Ситуация особенно обострялась весной 1921 и 1922 годов в результате забастовок в вузах в связи с принятием нового университетского устава[66], после вмешательства руководства РКП(б). Самым радикальным вариантом решения проблемы оказался как раз украинский, где университеты в конце 1920 года были попросту ликвидированы, а вместо них была создана сеть высших педагогических институтов (с двумя факультетами — соцвоспитания и профвоспитания)[67]. Архитектором этой системы был выпускник восточного факультета Петербургского университета эстонец Ян Ряппо. Смягчением такого крутого поворота отчасти стало создание в Украине специализированных научно-исследовательских кафедр, комбинирующих черты аспирантуры и собственно академического института[68]. Близкую к украинскому опыту установку на профессионализацию высшей школы открыто поддерживали и в Главпрофобре — подразделении Наркомата просвещения, курировавшем вузы, — во главе которого были Отто Шмидт и Евгений Преображенский:
Создавая свои интеллигентные кадры, обучаясь в высших и средних школах, пролетариат естественно стремился изменить и систему этой школы и сблизить ее организации со своими руководящими организациями, партийными и профсоюзными — и пожалуй, в особенности профсоюзными, поскольку новое строение жизни должно было идти, в соответствии с потребностями нового руководящего класса, в профессиональном и техническом направлении. <…> Отехничение, опрактичение и орабочение по составу — вот формула, которая может передать первоначальное основное стремление русской революции в области школы, отражающееся и на позднейшем построении школьной системы[69].
В целом же, вопреки активной социальной политике демократизации студенческого контингента (включая идеологически мотивированную чистку 1924 года[70]), рассорить академическую молодежь в начале и первой половине 1920-х годов со старшими коллегами не удалось. Несмотря на поощрение сверху, так и не смогла обрести ожидаемого властями влияния группа «левой профессуры» (к ней примыкали и видный некогда левый кадет Николай Гредескул, и монархически настроенный славяновед Николай Державин, и историк революционного движения Михаил Лемке[71], и ученые из радикальной внеакадемической интеллигенции вроде биохимика Александра Баха или защитника сменовеховства этнографа Владимира Богораза). Знаменитая высылка 1922 года и выборочные репрессии ОГПУ против отдельных членов академического сословия последовательно увязывались с борьбой против автономных организаций профессуры и любых попыток институционализации людей знания помимо официальных учреждений[72]. Разрешенные же профессиональные союзы с заметным руководящим весом большевиков (секции научных работников внутри отраслевого профсоюза деятелей просвещения) оказались довольно эффективной школой лояльности новому строю — где в президиуме мирно заседали рядом академик Ольденбург, большевики Мицкевич и ректор МГУ историк Волгин, а также недавний «буржуазный» министр Салазкин[73].
Но как же тогда сказывались базовые структурные противоречия старших и младших в университете? Эти конфликты оказывались теперь скорее идеологическими и культурными, нежели групповыми и поколенческими, как раньше. Действительно, в годы нэпа, после крушения прежнего жизненного мира в эпоху Гражданской войны, для носителей профессионального знания вопреки декларируемому эгалитаризму были отчасти восстановлены прежние привилегии[74]. После недавних пайков и недоедания зарплаты «спецов», как их стали тогда называть, ощутимо росли, но быстрее всего как раз благодаря государственной службе, а не собственно преподаванию, на что обращали внимание и члены официальных профсоюзов:
…заработок отдельных работников, всецело отдающих свой труд высшей школе <…>, все же остается ниже ставок квалифицированных специалистов: инженеров, химиков, агрономов, банковских служащих и прочих, занятых в так называемых производственных наркоматах. Это обстоятельство и является причиной того, что большинство профессоров, имеющих хотя бы малейшую возможность приложить свои знания в области того или иного производства, предпочитают не загружать себя учебной работой по высшей школе, но, стремясь лишь не порывать связи с ней, материальное свое благополучие строят на заработке в предприятиях ВСНХ, Наркомзема или НКВнешторга. <…> Союз работников просвещения неоднократно в ряде печатных выступлений и докладных записок указывал на вредность и опасность для развития науки в республике такого рода совместительства[75].
Уже в относительно либеральные 1920-е годы чисто экономический критерий (величина оклада) перестал быть главным мерилом социальной дифференциации внутри университета — на фоне разнообразной, градуированной и подвижной системы льгот, полномочий и новых иерархий. При этом власть выбирала разнообразные риторические стратегии объяснения неравенства или явлений, которые, с точки зрения ее же установок, относились к буржуазным или даже феодальным порядкам (вроде возвращения платы за обучение или ограничения по доступу в вузы, вопреки прежним широковещательным декларациям о всеобщности и бесплатности образования)[76]. Если на самых первых этапах большевистской политики классовый подход оборачивался неравенством в пользу «низших классов», то с 1923—1924 годов научные работники и преподаватели стали в ряде случаев — снабжения по линии ЦЕКУБУ, преференций по приемусвоих детей в вузы и так далее — приравниваться к рабочему классу, обходя «простых» служащих. Преподаватели-политехники в середине 1920-х годов даже ставили вопрос в духе тогдашней «смычки»: «.раз крестьянству даются права и делаются уступки, то чем профессора хуже крестьянства»[77].
Но и в условиях нэпа преимущества интеллигенции оказывались предметом критики и подозрения для «неистовых ревнителей» слева — и снизу. Этот аккумулировавшийся к началу «великого перелома» потенциал «культурной революции» в образовательной системе против восстановившегося истеблишмента проницательно анализировали еще в 1970-х Шейла Фицпатрик и ее единомышленники[78]. Врагом профессуры оказывались теперь не коллеги — младшие преподаватели, а в первую очередь студенты или выдвиженцы, делавшие «общественную» или административную карьеру в вузах. Знаменитые «красные профессора» воспитывались отдельно от общей университетской или педагогической среды[79]. Мемуары или заметки современников сохранили пестрые картины вузовской жизни первых советских десятилетий, когда прежние профессора должны были принимать экзамены у облаченных немалой властью комсомольцев, которых эти же «старики» явно недолюбливали и побаивались[80]. Авторитет и полномочия профессоров в обновленных университетах были довольно условными и распространялись больше на содержание преподавания, чем на учебный процесс в целом — да и то скорее в курсах, далеких от идеологизированной современности[81]. Подбор профессоров зависел в конечном счете не от их квалификации, заслуг, степеней или выбора коллег, но от Государственного ученого совета при Наркомпросе[82], который вмешивался в кадровые дела куда чаще дореволюционных попечителей или товарищей министра.
Также вопреки первоначальной эгалитарности эпохи «бури и натиска» в вузы возвращалась академическая дифференциация и иерархия преподавателей, не связанная с одной только выслугой лет. Несмотря на отмену званий и степеней, сами защиты «квалификационных работ» (иногда и в традиционной форме диспута) продолжались и после осени 1918 года — как это было с работой Питирима Сорокина «Система социологии» (1920)[83]. В биографической литературе о Викторе Жирмунском книга «Байрон и Пушкин» (1924) именуется докторской диссертацией, «несмотря на то что официально защита и присвоение ученых степеней были в то время отменены»[84]; греческому роману была посвящена диссертация Ольги Фрейденберг, защищенная по инициативе Н.Я. Марра в ИЛЯЗВе[85]. Для подготовки новых вузовских и академических кадров с 1924 года стал действовать институт аспирантуры (вместо прежних «оставленных при кафедре» и профессорских стипендиатов)[86], но окончание курса увязывалось с написанием квалификационных работ лишь спорадически. В исследовательской среде ключевым стало разделение на научных сотрудников 1-го и 2-го разряда, но переход из одного в другой до середины 1930-х годов был увязан со стажем, штатными вакансиями и распоряжениями Государственного ученого совета при Наркомпросе, а не с подготовкой диссертации. И все-таки традиция написания диссертационных сочинений и присвоения степеней была достаточно сильной, и в документах Ленинградского университета дела о присвоении соответствующих научных «градусов» фигурируют уже с 1931 года[87]. На Украине, вопреки тамошней установке на техническую или педагогическую специализацию высшей школы, докторские степени официально остались в законодательстве и практике, но еще большую научно-воспитательную, а не только символическую роль играли так называемые «промоционные работы» для новых и молодых сотрудников на научно-исследовательских кафедрах[88].
Уже в 1934 году, после «великого перелома» и одновременно с восстановлением нарушенного бесконечными реорганизациями нормального режима деятельности высшей школы, были возвращены ученые степени и заново, как до 1917—1918 годов, запущена поточная практика защит диссертаций[89]. При этом в первые полтора года большинство степеней ученые в вузах и академических институтах получали без защиты диссертаций (а некоторые добавляли к дореволюционным степеням, явно на всякий случай, еще и советскую)[90]. Это нововведение показательно связывалось с унификацией, стандартизацией и централизацией советской университетской системы[91]. Принцип единой вертикали внутри вуза, ректорское единоначалие, прекращение вмешательства профсоюзных и комсомольских органов в учебные дела, восстановление университетов на Украине — все эти меры не случайно совпали тогда во времени, подобно тому как в начале марта 1921 года были разом провозглашены создание ИКП, реорганизация факультетов общественных наук, введение обязательного набора общественных дисциплин для всех вузов и началась реализация нового положения о высшей школе.
Заложенная еще в начале 1920-х система льгот и набавок для научного персонала была своего рода компенсацией убытков времен Гражданской войны — тот статус, который раньше так или иначе обеспечивался штатным окладом старого университета, теперь приходилось восполнять спецраспределением и льготами в рамках централизованной системы. Показательно, что вопросы экономического положения преподавателей и внутреннего устройства университетов, которые раньше были предметом публичной полемики — их обсуждали ведущие профессора на страницах авторитетных толстых журналов, — уже во времена нэпа стали внутренним делом прослойки «спецов», освещавшимся юристами вроде Иосифа Ананова или Всеволода Дурденевского, но уже только в качестве экспертов по законодательству, а не «свободных умов»[92].
Знаменитой жилищной привилегией для научных работников (позднее — кандидатов наук) стало право на дополнительную комнату или 20 м2 жилплощади, закрепленное в советском законодательстве с начала 1920-х годов и не раз подтверждавшееся в дальнейшем[93]. Эта комната времен массовых мобилизаций и жилищного дефицита — после всех революционных реквизиций и нэповских «самоуплотнений» — явно оказалась захудалой наследницей дореволюционной профессорской многокомнатной квартиры с кухаркой и горничной, на которую перед революцией обычно вполне хватало профессорского оклада.
Так или иначе, прежние линии размежевания внутри университета уже в первой половине 1920-х годов серьезно видоизменились и стали вычерчиваться по-иному. И эта перемена продолжала сказываться и после очередной пертурбации эпохи советского «большого скачка» и форсированной индустриализации. При большевиках фигура нужного властям эксперта заслонила категорию профессионала как члена определенной группы с автономией, социальными границами и гарантиями, устойчивостью и т.д. Могут ли эксперты и служащие в авторитарном государстве группироваться по степени их академической или социально-иерархической дифференциации? И потому для послереволюционного периода очень важный вопрос о факторах размежевания «старших» и «младших» преподавателей заметно усложняется. Высказанное выше допущение, будто в годы нэпа практики солидарности в изрядно затронутом Гражданской войной преподавательском корпусе во многом заместили прежние поколенческие и идейные расхождения, пока остается скорее рабочей гипотезой. Как «тлели» или, наоборот, окончательно затухали в советских условиях прежние академические разногласия и обиды; как эта солидарность проявлялась вопреки надеждам властей на вечный конфликт поколений, старого и нового; как все это уживалось с очевидным расхождением профессоров старой школы с советскими выдвиженцами — все эти стороны жизни советской академической среды нуждаются еще в дополнительном освещении и дальнейших разысканиях.
* * *
Устойчивость советской вузовской системы, которая в основных организационных параметрах удержалась с середины 1930-х до конца 1980-х годов, не может объясняться только репрессивной составляющей или идеологическими факторами. Необходимость профессионализма и внутренних градаций преподавательского корпуса обеспечивала новая система аттестации — хотя элемент паранаучного, доктринального знания в ряде гуманитарных дисциплин (и отдельных участках естествознания вроде лысенковской агробиологии) был очевиден. После антикосмополитской кампании конца 1940-х годов — резкой вспышки противостояния части нового послевоенного поколения вузовских выдвиженцев старым профессорам с дореволюционными корнями, по модели «великого перелома»[94], — явного структурного конфликта старших и младших в университете оттепельных и застойных времен, судя по всему, больше не наблюдалось. «Советские мандарины», описанные вслед за Ф. Рин- гером в работах Даниила Александрова[95], и кандидаты на эти ведущие позиции были уже достаточно однородны в социальном отношении. При том что в отличие от 1920-х годов многие из вузовских работников были членами партии, эта однородность в идейном плане поддерживалась, с одной стороны, скрытой оппозицией прямому вмешательству партийных органов, с другой — неприятием явного разрыва с существующим порядком вещей (в виде диссидентства или эмиграции). В отличие от ранних советских лет об университетском прошлом уже можно было мыслить в позитивном ключе, с точки зрения преемственности с традициями начала века, уже не только революционными. И эта изобретенная память о правах и свободах «старого» университета заслонила на более чем полувековой дистанции уже много раз забытую реальность острых внутренних конфликтов и неоднозначной динамики высшей школы позднеимперской России[96].
Карьеры и распределение иерархий в советских вузах со времен Луначарского и Покровского только отчасти определялись академическими заслугами (добротными диссертациями, глубокими лекциями или блестящими статьями), гораздо чаще решающим тут становился запас не научного, а административного капитала — в терминологии Пьера Бурдьё. Заведование кафедрой, деканство или ректорство, близость к властной элите на региональном уровне сулили любому ученому гораздо больше ресурсов и в профессиональном смысле.
В качестве завершающей виньетки можно указать на характерный эпизод из переписки Сталина и Молотова в конце 1946 года, когда вождь резко одернул главного советского дипломата, вздумавшего слишком заметно выразить советским академикам радость по поводу присоединения к их корпорации (кстати, на год позже самого Сталина):
Я был поражен твоей телеграммой в адрес Вавилова и Бруевича по поводу твоего избрания почетным членом Академии наук. Неужели ты в самом деле переживаешь восторг в связи с избранием в почетные члены? Что значит подпись «Ваш Молотов»? Я не думал, что ты можешь так расчувствоваться в связи с таким второстепенным делом, как избрание в почетные члены. Мне кажется, что тебе как государственному деятелю высшего типа следовало бы иметь больше заботы о своем достоинстве. Вероятно, ты будешь недоволен этой телеграммой, но я не могу поступить иначе, так как считаю себя обязанным сказать тебе правду, как я ее понимаю[97].
В отличие от дореволюционного университета с его довольно широкой автономией, где обретение академических степеней и званий обеспечивало их обладателям и социальный успех, и путь наверх (в первую очередь — получение вожделенной ординарной профессуры), в советское время ведущим дифференцирующим фактором в мире знания выступило именно административное и идейно-политическое ранжирование[98].
ПРИМЕЧАНИЯ
1) Этот стереотип был сознательно нарушен авторами коллективной монографии, на выводы которой мы опираемся далее в статье: Университет и город в России (начало ХХ века) / Под ред. Т. Маурер и А. Дмитриева. М.: Новое литературное обозрение, 2009.
2) Для реконструкции общего контекста см.: Расписание перемен: Очерки истории образовательной и научной политики в Российской империи — СССР (конец 1880-х — 1930-е годы) / Ред. А.Н. Дмитриев. М.: Новое литературное обозрение, 2012 (особенно статьи В. Рыжковского о специальном образовании и И.В. Сидорчука и Е.А. Ростовцева о негосударственном высшем образовании).
3) См. исследования сибирских историков из ранней советской интеллигенции, инициированные еще В.Л. Соскиным в 1960—1970-е годы: Красильников С.А, Соскин В.Л. Интеллигенция Сибири в период борьбы за победу и утверждение Советской власти, 1917 — лето 1918. Новосибирск: Наука, 1985; Дискриминация интеллигенции впосле- революционной Сибири (1920—1930-е гг.) / Под ред. С.А. Красильникова. Новосибирск: Институт истории РАН, 1994; Пыстина Л.И. «Буржуазные специалисты» в Сибири в 1920-е — начале 1930-х гг.: (Социально-правовое положение и условия труда). Новосибирск: Институт археологии и этнографии РАН, 1999; Ус Л.Б, Ушакова С.Н. Научно-педагогические кадры // Интеллигенция Сибири в первой трети XX века: Статус и корпоративные ценности. Новосибирск: Сова, 2007. С. 103—184.
4) См.: Jarausch K.H. Graduation and Careers // A History of the University in Europe / Ed. Walter Ruegg. Cambridge: Cambridge University Press, 2004. Vol. 3: Universities in the Nineteenth and Early Twentieth Centuries (1800—1945). P. 364—393.
5) О полемическом контексте написанной в заключении статьи Писарева, опирающейся и на авторские воспоминания о прослушанных в Петербургском университете курсах, см. комментарии в: Писарев Д.И. Наша университетская наука // Писарев Д.И. Полное собрание сочинений и писем: В 12 т. М.: Наука, 2002. Т. 5. С. 393—401, 420—438.
6) См.: Иванов А.Е. Мир российского студенчества: Конец XIX — начало XX века. М.: Новый хронограф, 2010. С. 314—323 (послесловие: «Прав ли был А.С. Изгоев?»).
7) Могильнер М. Мифология «Подпольного человека»: Радикальный микрокосм в России начала ХХ века как предмет семиотического анализа. М.: Новое литературное обозрение, 1999; Morrissey S. Herald of Revolution: Russian Students and the Mythologies of Radicalism. Oxford: Oxford University Press, 1998; Gerasimov I. Modernism and Public Reform in Late Imperial Russia: Rural Professionals and Self-Organization, 1905—1930. Houndmills: Palgrave Macmillan, 2009.
8) Иванов А.Е. Студенчество России конца XIX — начала XX вв.: Социально-историческая судьба. М.: РОССПЭН, 1999; Он же. Студенческая корпорация России конца XIX — начала XX вв.: Опыт культурной и политической самоорганизации. М.: РОССПЭН, 2004; Он же. Еврейское студенчество в Российской империи начала XX века: каким оно было? Опыт социокультурного портретирования. М.: Новый хронограф, 2007.
9) Кроме «локальных» статей в монографии «Университет и город» см. исследования Гвидо Хаусманна (Hausmann G. Universitat und stadtische Gesellschaft in Odessa, 1865—1917: Soziale und nationale Selbstorganisation an der Peripherie des Zarenreic- hes. Stuttgart: Franz Steiner Verlag, 1998; Idem. Lokale Offentlichkeit und stadtische Herrschaft im Zarenreich: Die ukrainische Stadt Charkiv // Stadt und Offentlichkeit in Ostmitteleuropa, 1900—1939: Beitrage zur Entstehung moderner Urbanitat zwischen Berlin, Charkiv, Tallinn und Triest / Hg. Andreas R. Hofmann, Anna Veronika Wend- land. Stuttgart: Franz Steiner Verlag, 2002) и цикл работ петербургского историка Евгения Ростовцева: Ростовцев Е.А. Академическая корпорация Санкт-Петербургского университета в начале XX в.: Отношение к власти и гражданскому обществу // «Быть русским по духу и европейцем по образованию»: Университеты Российской империи в образовательном пространстве Центральной и Восточной Европы XVIII — начала XX в. / Сост. А.Ю. Андреев. М.: РОССПЭН, 2009. С. 139— 156; Он же. «Борьба за автономию»: Корпорация столичного университета и власть в 1905—1914 гг. // Journal of Modern Russian History and Historiography. 2009. Vol. 2. P. 75—121; Он же. 1911 год в жизни университетской корпорации: (Власть и Санкт-Петербургский университет) // Кафедра истории России и современная отечественная историческая наука / Отв. ред. А.Ю. Дворниченко. СПб.: ЕУСПб, 2012. С. 473—507 (= Труды кафедры истории России с древнейших времен до XX века. Т. III); Он же. Испытание патриотизмом: Профессорская коллегия Петроградского университета в годы Первой мировой войны // Диалог со временем: Альманах интеллектуальной истории. М.: URSS; ЛКИ, 2009. Вып. 29: Мир и война: Аспекты интеллектуальной истории. С. 308—324; Он же. «Университетский вопрос» и Государственная дума (1906—1911 гг.) // Таврические чтения — 2008: Актуальные проблемы истории парламентаризма в России: Всероссийская научно- практическая конференция, 16 декабря 2008 года / Под ред. А.Б. Николаева. СПб.: Музей истории парламентаризма в России при МПА СНГ, 2009. С. 98—133.
10) Maurer T. Hochschullehrer im Zarenreich: Ein Beitrag zur Russischen Sozial- und Bil- dungsgeschichte. Koln; Weimar; Wien: Bohlau, 1998; Kassow S.D. Students, Professors and the State in Tsarist Russia. Berkeley; Los Angeles: University of California Press, 1989. Этим исследованиям явно проигрывает книга: Никс Н.Н. Московская профессура во второй половине XIX — начале ХХ века: Социокультурный аспект. М.: Новый хронограф, 2008.
11) К вопросу о профессорских штатах Императорских российских университетов. М., 1914. С. 7. Ср.: Докладная записка о положении младших преподавателей и оставленных при университете историко-филологического, физико-математического и юридического факультетов Императорского Московского университета. Сергиев Посад, 1916. С. 3—4.
12) Грибовский М.В. Материальный достаток профессоров и преподавателей университетов России в конце XIX — начале XX в. // Вестник Томского государственного университета. 2011. № 349 (август). С. 76—80. Важные сведения приведены в кн.: Бон Т. Русская историческая наука (1880—1905 г.). Павел Николаевич Милюков и Московская школа. М.: Олеариус Пресс, 2005. С. 34—44. См. также: Даценко I. 1нститут приват-доценпв та пщготовка молодих науковщв в утверситетах Росшсько! 1мпери: (Друга половина Х1Х — початок ХХ статття) // Вгсник Ктвського национального утверситету iменi Тараса Шевченка. Iсторiя. 2009. № 98. С. 9—13 (доступно по адресу: papers.univ.kiev.ua/istorija/articles/The_institute_of_private_docents_and_training _of_young_scientists_in_the_Russian_empire_s_universities_second_half_of_the_XIX_ th_beginning_the_XX_th_century 16632.pdf (дата обращения: 18.07.2013)).
13) Кареев Н.И. Профессорский гонорар в наших университетах: Письмо в редакцию // Вестник Европы. 1897. № 11. С. 384—398; Он же. Заключения университетских советов о системе гонорара // Вестник Европы. 1898. № 1. С. 394—397; Миклашевский Н. К вопросу о профессорском гонораре: (Статистическая справка) // Образование. 1897. № 12. С. 1—20.
14) Петражицкий Л.И. Университет и наука: Опыт теории и техники университетского дела и научного самообразования. СПб.: Типография Ю.Н. Эрлих, 1907. Т. 2. С. 534 (примеч.).
15) Кулаковский Ю.А. Гонорар в русских университетах. Киев, 1897. О его биографии: Пучков А.А. Юлиан Кулаковский и его время: Из истории антиковедения и византинистики в России. Киев: НИИТИАГ, 1999.
16) Багалей Д. Экономическое положение русских университетов. СПб.: Типография товарищества «Общественная польза», 1914 (оттиск из «Вестника Европы»).
17) Александр Евгеньевич Пресняков: Письма и дневники, 1889— 1927. СПб.: Дмитрий Буланин, 2005. С. 66—67 (письмо от 7 декабря 1892 года). О трудностях карьеры самого Преснякова, защитившего магистерскую диссертацию только 17 лет спустя, в 1909 году, см.: Брачев В.С. А.Е. Пресняков и петербургская историческая школа. СПб.: Астерион, 2011. С. 49—78 (правда, это исследование не лишено явной односторонности изложения в пользу «патриота-государственника» С.Ф. Платонова).
18) На страницах народнического «Русского богатства» по обеим темам печатается историк Венедикт Мякотин (1867—1937), уже вступивший на путь академической карьеры, но так и не ставший университетским профессором из-за леволиберальных политических увлечений: Мякотин В.А. Диспут и ученая степень // Русское богатство 1897. № 7. С. 1 —34; Он же. К вопросу о профессорском гонораре // Русское богатство. 1897. № 10. С. 75—90.
19) Петров Ф.А. Формирование системы университетского образования в России. М.: МГУ, 2002. Т. 1. С. 224—226, 264—266. О нерешенности этого «служебного» вопроса для российских ученых в XVIII веке см.: Gordin M. The Importation of Being Earnest: The Early St. Petersburg Academy of Sciences // Isis. 2000. Vol. 91. P. 27—28.
20) См.: Соловьев Ю.Б. Самодержавие и дворянство в конце XIX века. Л.: Наука, 1973. С. 360—371.
21) Об этом, в частности, писал в своих мемуарах один из последних министров просвещения дореволюционной России (в 1915—1916 годах) Павел Игнатьев, заслуживший на этом посту вполне либеральную репутацию; благодарим В.Г. Бабина, предоставившего в наше распоряжение копию англоязычных мемуаров Игнатьева. См. подробнее: Дмитриев А.Н. Воспоминания о будущем: Планы университетских реформ в мемуарных ретроспекциях // Пути России. Будущее как культура: Прогнозы, репрезентации, сценарии. М.: Новое литературное обозрение, 2011. С. 309—321.
22) Дубенцов Б.Б. Университетская политика царизма и вопрос о служебных преимуществах на рубеже XIX—XX вв. // Вопросы политической истории СССР / Отв. ред. А.Г. Маньков. М.; Л.: Институт истории АН СССР, 1977.
23) Виноградов П.Г. Учебное дело в наших университетах // Вестник Европы. 1901. № 10. С. 564. О Виноградове и его позиции в университетском вопросе см. подробнее: Антощенко А.В. Русский либерал-англофил П.Г. Виноградов. Петрозаводск: Издательство ПетрГУ, 2010.
24) Тема многочисленных работ С. Куликова; см., в частности: Куликов С.В. Социальный облик высшей бюрократии России накануне Февральской революции // Из глубины времен. СПб., 1995. Вып. 5. С. 3—46.
25) См.: Кушнырь-Кушнарев Г.И. Исторический очерк возникновения и развития академического движения в России. СПб., 1914; Пуришкевич В.М. Материалы по вопросу о разложении современного русского университета. СПб., 1914; а также соответствующий раздел в книге: Иванов АА. Владимир Пуришкевич: Опыт биографии правого политика. М.; СПб.: Альянс-Архео, 2011. С. 189 и след. Также см. подробнее: Гоз А.Л. В.М. Пуришкевич и правительственная политика в университетском вопросе в 1910—1914 годах // Уроки истории — уроки историка: Сборник статей к 80-летию Ю.Д. Марголиса. СПб.: Нестор-История, 2012. С. 289—308.
26) Хотя либералы признавали необходимость делегирования представителей младших преподавателей в советы. См.: Третий Делегатский съезд Академического союза. 14—17 января 1906 года. СПб., 1906. С. 140—149.
27) См. работы известного в будущем биолога Николая Кольцова (1872—1940): Кольцов Н. Академическая молодежь // Русское богатство. 1909. № 3. С. 159—178; Он же. К университетскому вопросу. М., 1909 (особенно с. 36—60). См. также: Зацепа Г. Пасынки университета: Материалы по вопросу о положении в университете младших преподавателей. М., 1907.
28) См. содержательные работы украинских исследователей: Даценко I. Система нау- ково! атестацп в утверситетах Росшсько! iмперil у другш половинi Х1Х — на початку ХХ ст. // Плея: Науковий вкник: Збiрник наукових праць. 2009. № 25. С. 27— 40 (доступно по адресу: archive.nbuv.gov.ua/Portal/Soc_gum/Gileya/2009_25/ Gileya25/I4_doc.pdf (дата обращения: 18.07.2013)); Посохов С.И. «Считаю для себя неприличным…»: Этические аспекты процесса защиты диссертаций в университетах Российской империи Х1Х — начала ХХ вв. // Харювський iсторiографiчний збiрник. Харюв: ХНУ iменi В.Н. Каразша, 2012. Вип. 11. С. 131 — 151 (доступно по адресу: dspace.univer.kharkov.ua/bitstream/123456789/7542/2/posokhov.pdf (дата обращения: 18.07.2013)).
29) См.: Иванов А.Е. Ученые степени в Российской империи XVIII в. — 1917 г. М.: Институт российской истории РАН, 1994. С. 94—96.
30) Иванов А.Е. Высшая школа России в конце XIX — начале XX вв. М.: Наука, 1991. С. 205—210.
31) Зёрнов В.Д. Записки русского интеллигента / Публ., вступ. ст., коммент. и указ. имен В.А. Соломонова; под общ. ред. А.Е. Иванова. М.: Индрик, 2005. С. 137—139, 158—159. (Именно так сам Зёрнов получил кафедру физики в новооткрытом Саратовском университете в 1909 году, где со временем занял пост ректора.)
32) О возникающих тут коллизиях см.: Алеврас Н.Н., Гришина Н.В. Российская диссертационная культура XIX — начала XX веков в восприятии современников: (К вопросу о национальных особенностях) // Диалог со временем: Альманах интеллектуальной истории. М.: URSS; ЛКИ, 2011. Вып. 36. С. 221—247; Галай Ю.Г. Коррупционные схемы при преподавании и защите диссертаций в университетах Российской империи // Ученые записки Нижегородской правовой академии. Нижний Новгород: Нижегородская правовая академия, 2011. Вып. 2. С. 32—43.
33) Ср.: Третий Делегатский съезд Академического союза. С. 79—81; Кулаковский Ю.А. Доклад об ученых степенях // Труды Высочайше учрежденной Комиссии по преобразованию высших учебных заведений. СПб., 1903. Вып. 4. С. 146—147; Линни- ченко И.А. По поводу заметки М.М. Ковалевского о двух ученых степенях. Одесса: Тип. «Техник», 191 [5].
34) См. работы видных юристов: Шершеневич Г. Ф. О порядке приобретения ученых степеней. Казань, 1897; Сергеевич В. О порядке приобретения ученых степеней // Северный вестник. 1897. № 10. С. 1—19. К этой литературе примыкает и брошюра философа А. Введенского: Введенский А.И. О магистерских диссертациях. СПб., 1901.
35) Жебелев С.А. Ученые степени в их прошлом, возрождение их в настоящем и грозящая опасность их вырождения в будущем / Публ. И.В. Тункиной // Очерки истории отечественной археологии / Сост. А.А. Формозов. М.: Наука, 2002. Вып. 3. C. 156.
36) См.: Беляева О.М. Эрвин Давидович Гримм: Судьба ученого на переломе эпох // Исторические записки. М.: Наука, 2009. Т. 12 (130). С. 308—352. Также см. с. 325— 326 (переводы профессоров в провинцию при Кассо) и 313—317 (смерть В.Г. Васильевского; удаление профессоров Гревса и Кареева из-за беспорядков).
37) См.: Ростовцев Е.А. Обзор дневника Н.Н. Платоновой (Шамониной) // Памяти академика Сергея Федоровича Платонова: Исследования и материалы / Отв. ред. А.Ю. Дворниченко, С.О. Шмидт. СПб.: СПбГУ, 2011. С. 43—87.
38) Щеглов В.Г. Обсуждение вопроса об ученых степенях // Труды Высочайше учрежденной Комиссии по преобразованию высших учебных заведений. СПб., 1903. Вып. 2. С. 132—133. Владимир Георгиевич Щеглов (1854—1927) — юрист, доктор права, с 1884 года был профессором Демидовского юридического лицея в Ярославле (который по основным характеристикам и правам был «однофакультетным» университетом).
39) Kassow S. Professionalism among University Professors // Russia’s Missing Middle Class: The Profession in Russian History / Ed. H.D. Balzer. Armonk, N.Y.: M.E. Sharpe, 1996. P. 198.
40) См. недавнюю обстоятельно написанную биографию, посвященную его научным взглядам и идеологии: Андреев В.М. Вштор Петров: Нариси штелектуально! бю- графп вченого. Дтпропетровськ: Герда, 2012 (о его биографии писателя и разведчика в первом приближении по-русски можно узнать из недавней публикации: Ба- рабаш Ю. Кто вы, Виктор Петров? В. Домонтович (Петров) и его повесть «Без почвы»: Все не то, чем кажется // Новый мир. 2012. № 8. С. 156—174).
41) Домонтович В. Дiвчина з ведмедиком. Болотяна Лукроза. Ки!в: Критика, 2000. С. 269—270, 272.
42) Подробнее см.: Дмитриев А.Н. Украинская наука и ее имперские контексты (XIX — начало ХХ века) // Ab Imperio. 2007. № 4. С. 121 — 172.
43) К1стяк1вский О.Ф. Щоденник (1874—1885). Ки!в: Наукова думка, 1994—1995. Т. 1—2. См. о нем: Науменко В. Александр Федорович Кистяковский: (Биографический очерк, с отрывками из рукописной автобиографии) // Киевская старина. 1895. № 1. С. 1—43.
44) Заславский Д.О. Предрассветное // Русское прошлое. 1923. № 4. С. 69—81.
45) Колеров М.А. Не мир, но меч: Русская религиозно-философская печать от «Проблем идеализма» до «Вех», 1902—1909. СПб.: Алетейя, 1996. С. 65—66, 80 и след.; а также: Шурляков С. К истории философских обществ в Киеве: (Киевские Религиозно-философское и Научно-философское общества) // Философская и социологическая мысль. Киев, 1993. № 7/8. С. 163—179.
46) Блонский П.П. Мои воспоминания М.: Педагогика, 1971. С. 84 и след.
47) На эту меру и раскол университетских коллегий обращает внимание А.Ю. Андреев: Andreev A.Ju. «Die gespaltene Universitat»: Moskauer Gelehrten 1911 —1917 // Kollegen — Kommilitonen — Kampfer: Europaische Universitaten im Ersten Welt- krieg / Hg. T. Maurer // Pallas Athene: Beitrage zur Universitats- und Wissenschafts- geschichte. Stuttgart: Franz Steiner Verlag, 2006. Bd. 18. S. 159—176.
48) Иванов А.Е. Ученые степени в Российской империи XVIII в. — 1917 г. С. 140.
49) Характерный пример — содержание дневника историка, крупнейшего специалиста по биографии Петра I: Богословский М.М. Дневники. 1913—1919: Из собрания Государственного исторического музея. М.: Время, 2011. С. 375—376 (запись от 25 июня 1917 года) и др.
50) Утро России. 1917. 26 мая. Подробней о настроениях студентов в 1917 году см.: Мартынова А. Российское студенчество в общественно-политической жизни 1917 г.// Посев. 2006. № 6. С. 23—27; № 7. С. 24—26 (и материалы защищенной в РГГУ диссертации того же автора: Сизова А.Ю. Российская высшая школа в революционных событиях 1917 г.: Дис. … канд. ист. наук. М., 2007).
51) Материалы об этом съезде печатались в июне 1917 года на страницах главной «профессорской» газеты России: Русские ведомости. 1917. 13 июня. См.: Знаменский О.Н. Интеллигенция накануне Великого Октября (февраль—октябрь 1917 г.). Л.: Наука, 1988. С. 273—276; Купайгородская А.П. Петроградское студенчество и Октябрь // Октябрьское вооруженное восстание в Петрограде / Отв. ред. И.И. Минц. М.: Наука, 1980. С. 241—245.
52) Воспоминания Е.В. Спекторского / Подгот. текста С.И. Михальченко // Journal of Modern Russian History and Historiography. 2010. Vol. 3. № 1. P. 161 — 198, здесь — 172—173. См. весьма полную биографию ученого: Ульяновский В.1., Короткий В.А., Скиба О.С. Останнш ректор утверситету Святого Володимира бвген Васильович Спекторський. Ки!в: КНУ iм. Т. Шевченка, 2007.
53) Разъяснение ректора Н. Цытовича товарищу Министра просвещения В. Вернадскому о положении в университете, 22 сентября 1917 года // Alma mater: Утвер- ситет св. Володимира напередодт та в добу украшсько! революци: Матерiали, документа, спогади: У 3 кн. / Упоряд. В.А. Короткий, В.1. Ульяновський. Ки!в: Прайм, 2000. Кн. 1: Утверситет св. Володимира мiж двома револющями. C. 155—156.
54) Купайгородская А.П. Высшая школа Ленинграда в первые годы Советской власти (1917—1925 гг.). Л.: Наука, 1984. С. 23.
55) Воспоминания Е.В. Спекторского. Р. 188.
56) Михальченко С.И. Дело профессора Е.Д. Сташевского // Вопросы истории. 1998. № 4. С. 122—129.
57) Alma mater: Утверситет св. Володимира напередодт та в добу украшсько! рево- люцп. С. 84—86.
58) См. его воспоминания, написанные в начале 1930-х годов в эмиграции, но более полувека остававшиеся неопубликованными: Зеньковский В.В. Пять месяцев у власти: Воспоминания / Под ред. М.А. Колерова. М.: Regnum, 2011.
59) В ряду других работ (Дж. Макклелланда, А.Л. Литвина, В.Л. Соскина, С.А. Красильникова и др.) см. недавнюю статью А. Еремеевой, посвященную как раз процессам институционализации знания в «белой» России: Еремеева А.Н. Образовательная и научная и политика в условиях гражданского противостояния // Расписание перемен. С. 404—434.
60) См.: Михальченко С., Ткаченко Е. Академическая жизнь Киевского университета св. Владимира в 1917—1918 гг. // Научные ведомости Белгородского государственного университета. Сер. «История». 2008. Вып. 5. № 1 (41). С. 180—186. Колоритные картины жизни Киева времен Гражданской войны см. в мемуарах тогдашнего университетского выпускника, будущего историка и преподавателя Ленинградского университета: Полетика Н.П. Виденное и пережитое: (Из воспоминаний). Иерусалим: Библиотека Алия, 1990.
61) Науменко осенью 1917 года на посту попечителя Киевского округа тоже пытался помочь решению конфликта с Цытовичем; см. его доверительное письмо В.И. Вернадскому от 24 сентября 1917 года: Вернадський В.1. Листування з украшськими вченими. Кшв: НАН Украши та ш., 2011. Т. 2. Кн. 2. С. 663—665; с характерной припиской: «Прошу извинить, что заставляю читать мой неразборчивый почерк, но не считаю возможным дать текст для переписки на машине, т.к. по нашим киевским условиям жизни опасаюсь хотя бы малейшей огласки моего письма, чтобы не ухудшить положение дела» (Там же. С. 665).
62) См. подробнее: Наука и кризисы: Историко-сравнительные очерки / Ред.-сост. Э.И. Колчинский. СПб.: Дмитрий Буланин, 2003. С. 409—439.
63) Именно о «декастизации» как правовом принципе писал в близкой ретроспективе юрист Всеволод Дурденевский, профессор Пермского университета, во времена Гражданской войны: Дурденевский В. Лекции по праву социальной культуры. М.; Л.: Госиздат, 1929. С. 222—225.
64) См.: Крапивина Н.С., Макеев Н.А. Советская система просвещения: Принципы формирования, особенности функционирования, региональная специфика (1917— 1936): Исторические и правовые аспекты. СПб.: СПбГУ, 2006; Берлявский Л.Г. Государственно-правовое регулирование отечественной науки (1917—1929 гг.). Ростов-на-Дону: РГЭУ «РИНХ», 2007.
65) См.: Декрет СНК РСФСР от 9 октября 1918 года «О некоторых изменениях в составе и устройстве государственных учебных и высших учебных заведений РСФСР»; Декрет СНК РСФСР от 9 октября 1918 года «О Всероссийских конкурсах по замещению кафедр в высших учебных заведениях» // Декреты Советской власти. М.: Госполитиздат, 1957. Т. 1. С. 18—21, 35—38.
66) Декрет СНК от 02.09.21 г. «Положение о высшем учебном заведении» // Собрание узаконений и распоряжений рабочего и крестьянского правительства. 1921. № 65. Ст. 486; Декрет СНК РСФСР от 03.07.22 г. «Положение о высших учебных заведениях» // Там же. 1922. № 43. Ст. 518. См. также: Finkel S. On the Ideological Front: The Russian Intelligentsia and the Making of the Soviet Public Sphere. New Haven: Yale University Press. 2007. Детальный анализ событий тех лет, выдержанный в советском духе: Чанбарисов Ш.Х. Формирование советской университетской системы (1917—1938 гг.). Уфа: Башкирское книжное издательство, 1973.
67) Укажем три важнейшие, на наш взгляд, монографии по этой проблематике, вышедшие на Украине за последнее двадцатилетие: Касьянов Г. Украшська штелЬ генщя 1920—1930-х рокiв: Соцiальний портрет та кторична доля. Ки!в; Едмонтон: Глобус; Вш; Канадський iн-т укр. студш Альбертського ун-ту, 1992; Кузьменко М. Науково-педагопчна iнтелiгенцiя в УСРР 20—30-х рокiв: Сощально-професшний статус та освггньо-культурний рiвень. Донецьк: Норд-Прес, 2004; Коляструк О. 1н- телiгенцiя УСРР у 1920-ri роки: Повсякденне життя. Харюв: Раритети Украши, 2010.
68) Ряппо Я.П. Короткий нарис розвитку украшсько! системи народно! освгги. Харькiв: ДВУ, 1927. См.: Парфтенко А.Ю. У пошуках причин «лшвщацц» унiверситетiв Укра1ни. Харкгв: С.А.М., 2008. Большой интерес представляют воспоминания Ряппо «На фронте народного просвещения», написанные уже после войны и сохранившиеся в его личном фонде в Центральном государственном архиве высших органов власти и управления Украины в Киеве: ЦДАВО Украши. Ф. 4805. Оп. 1. Д. 2, 20.
69) Дурденевский В. Лекции по праву социальной культуры. С. 222.
70) На примере Петрограда см.: Konecny P. Chaos on Campus: The 1924 Student Proverka in Leningrad // Europe-Asia Studies: Soviet and East European History. 1994. Vol. 46. № 4. P. 617—635.
71) Купайгородская А.П. Профессор М.К. Лемке в наступлении: «чужой» против своих // Деятели русской науки. СПб.: Нестор-История, 2010. Вып. 4. С. 436—447.
72) См.: Купайгородская А.П. Объединение научных и высших учебных заведений Петрограда (1917—1922) // Власть и наука, ученые и власть. 1880-е — начало 1920-х годов: Материалы международного научного коллоквиума / Ред. Н.Н. Смирнов. СПб.: Дмитрий Буланин, 2003. С. 185—201.
73) Лобода Н.И. Профессиональное объединение научных работников // Научный работник. 1925. № 1. С. 160—162, 165.
74) См.: Пыстина Л.И. Льготы и привилегии интеллигенции в Советской России в 1920-е годы: (Проблемы изучения) // Гуманитарные науки в Сибири. 1999. № 2. С. 31—34. На примере биографии знаменитого историка: Лепехин М.П. Об административной деятельности С.Ф. Платонова во второй половине 1920-х гг. // Памяти академика Сергея Федоровича Платонова. С. 165—192. Благодарим П.А. Дружинина, указавшего нам эту важную публикацию.
75) Сергиевский Ю.В. Материальное положение научных работников // Научный работник. 1925. № 1. С. 177. Ср.: Канчеев A.A. Бюджетное обследование научных работников // Там же. № 4. С. 134—140; Шальнев Е.В. Проблема денежного обеспечения научных работников советского государства в 1920—1930-х гг. // Известия Пензенского ГПУ им. В.Г. Белинского. 2011. № 23. С. 617—621.
76) Яров С.В. Конформизм в Советской России: Петроград 1917 — 1920-х годов. СПб.: Европейский дом, 2006 (о плате за учебу см. с. 165—172; о конформизме интеллигенции — с. 339—412).
77) Цит. по: Измозик В. С. Настроения научной и педагогической интеллигенции в годы нэпа по материалам политического контроля и нарративным источникам // За «железным занавесом»: Мифы и реалии советской науки / Ред. М. Хайнеманн и Э.И. Колчинский. СПб.: Дмитрий Буланин, 2002. С. 352.
78) Cultural Revolution in Russia, 1928—1931 / Ed. S. Fitzpatrick. Bloomington: Indiana University Press, 1978.
79) См. подробнее: David-Fox M. Revolution of the Mind: Higher Learning among the Bolshevik. Ithaca: Cornell University Press, 1997.
80) Один из красноречивых оттепельных документов — подцензурная мемуарная новелла Евгении Гинзбург: Гинзбург Е. Студенты двадцатых годов // Юность. 1966. № 8. См. монографии о российской и украинской студенческой молодежи того времени: Рожков А.Ю. В кругу сверстников: Жизненный мир молодого человека в советской России 1920-х годов. Краснодар: Перспективы образования, 2002. Кн. 1. С. 209—404; Рябченко О.Л. Студенти радянсько’1 Укра!ни 1920—1930-х роюв: Практики повсякденносп та конфлшти щентифшацц. Харюв: ХНАМГ, 2011; а также главы книги Игала Халфина о красных студентах: Halfin I. From Darkness to Light: Class, Consciousness and Salvation in Revolutionary Russia. Pittsburgh: Pittsburgh University Press, 2000.
81) См. взгляд заинтересованного участника, последнего свободно избранного ректора МГУ: Новиков М. Современное состояние высшей школы в России // Русская школа за рубежом. Прага, 1926. Кн. 19—20. С. 25—51.
82) См. раздел об условиях службы вузовских работников в выпущенном под эгидой секции научных работников справочном издании: Ананов И.Н. Правовое положение научных работников. М.: Нижполиграф, 1928. С. 14—17. См. также: Хабибрахманова О А. Властные стратегии и тактики по улучшению качества жизни научной интеллигенции 1920—1930-х гг. Казань, 2008 (преимущественно на материале ЦЕКУБУ и Татарской АССР).
83) Дойков Ю.В. Питирим Сорокин: Человек вне сезона: Биография. Архангельск, 2008. Т. 1. С. 234 (доступно по адресу:www.doykov.1mcg.ru/data/books/Booklet_Sorokina.pdf (дата обращения: 18.07.2013)).
84) Академик Виктор Максимович Жирмунский: Биобиблиографический очерк. 3-е изд., испр. и доп. / Сост. Л.Е. Генин и др., вступ. ст. П.Н. Беркова и Ю.Д. Левина. СПб.: Наука, 2001. С. 13—14.
85) Фрейденберг О.М. Воспоминания о Н.Я. Марре / Публ. и примеч. Н.В. Брагинской // Восток — Запад: Исследования. Переводы. Публикации. М.: Наука, 1988. С. 181—204, здесь — с. 183—184.
86) См. «Положение о научных работниках вузов» (Собрание узаконений и распоряжений рабочего и крестьянского правительства. 1924. № 7. Ст. 44), а также «Инструкцию о порядке подготовки научных работников при научно-исследовательских институтах и вузах по прикладным, точным и естественным наукам» (Еженедельник НКП. 1925. № 30. С. 18—19). Подробнее см.: Лебин БД. Подбор, подготовка и аттестация научных кадров в СССР: Вопросы истории и правового регулирования М.; Л.: Наука, 1966. С. 25—36, 113—120; Цеховой Н.П. Организационно-правовое оформление советской аспирантуры: Основные этапы и особенности // Вестник Томского государственного университета. 2012. № 362. С. 111 — 115.
87) Материалы по истории Санкт-Петербургского университета. 1917—1965: Обзор архивных документов / Сост. Е.М. Балашов и др.; под ред. Г.А. Тишкина. СПб.: СПбГУ, 1999. С. 37.
88) Юркова О. Наукова атестащя кториюв в Украш: Нормативна база та особливосп захисту дисертацш (друга половина 1920-х — 1941 pp.) // Проблеми ктори Украши: Факти, судження, пошуки: М1жвщомчий зб1рник наукових праць. Кшв: 1н-т ктори Украши НАН Украши, 2010. Вип. 19. С. 126—141.
89) Постановление СНК СССР от 13.01.34 г. № 79 «Об ученых степенях и званиях» // Собрание законов и распоряжений рабоче-крестьянского правительства. 1934. № 3. Ст. 30; Козлова Л.А. «Без защиты диссертации.»: Статусная организация общественных наук в СССР, 1933—1935 годы // Социологический журнал. 2001. № 2. С. 145—158.
90) Жебелев С.А. Ученые степени в их прошлом, возрождение их в настоящем и грозящая опасность их вырождения в будущем. С. 164—166.
91) Основой тут было Постановление СНК СССР и ЦК ВКП (б) от 23 июня 1936 года («О работе высших учебных заведений и о руководстве высшей школой» // Собрание законов и распоряжений рабоче-крестьянского правительства. 1936. № 34. Ст. 308). Тогда же публикуется полумемуарная статья химика И. Каблукова о присуждении степеней: Каблуков И.А. Как приобретались ученые степени в прежнее время // Социалистическая реконструкция и наука. 1935. № 9. С. 96—102 (взгляд античника Жебелева на процесс присуждения новых степеней был весьма скептическим; и его записка о степенях середины 1930-х осталась в личном архиве).
92) См. очень хорошо документированную и обстоятельную статью: Огурцов А.П. Образы науки в советской культуре // Мамчур Е.А., Овчинников Н.Ф., Огурцов А.П. Отечественная философия науки: Предварительные итоги, М.: РОССПЭН, 1997. С. 58—109.
93) Постановление ВЦИК и СНК РСФСР от 20.08.33 г. «О жилищных правах научных работников» // Собрание узаконений и распоряжений рабочего и крестьянского правительства. 1933. № 47. Ст. 198. Истоком тут может считаться постановление СНК РСФСР о жилищных правах научных деятелей от 16 января 1922 года (Ананов И.Н. Правовое положение научных работников. С. 48, 55). См.: Тайцплин И.С. Жилищные права и условия научных работников // Научный работник. 1927. № 1. С. 40 и след.; Петаченко Г.А. Проблемы жилищных прав научных работников РСФСР в 1920-х гг. // Вестник Белорусского государственного университета. Серия 3. 2010. № 1. С. 22—25.
94) На это справедливо обращает внимание в своем фундаментальном исследовании П.А. Дружинин: Дружинин П.А. Идеология и филология. Ленинград, 1940-е годы: Документальное исследование. М.: Новое литературное обозрение, 2012. Т. 1. С. 193—242.
95) Александров Д. Немецкие мандарины и уроки сравнительной истории // Рингер Ф. Закат немецких мандаринов / Пер. с англ. Е. Канищевой, П. Гольдина. М.: Новое литературное обозрение, 2008. С. 593—632, особенно 625—630.
96) Дмитриев А. Переизобретение советского университета // Логос. 2013. № 1. С. 41—64.
97) Цит. по: ЕсаковВ.Д., Левина Е.С. Сталинские «суды чести»: «Дело "КР"». М.: Наука, 2005. С. 77—78.
98) См. для позднесоветской ситуации: Дмитриев А., Бикбов А. Люди и положения: (К генеалогии и анропологии академического неоконсерватизма) // НЛО. 2010. № 105. С. 43—68; Соколов М. Рынки труда, стратификация и карьеры в советской социологии: История советской социологической профессии // Экономическая социология. 2011. Т. 12. № 4. С. 37—72.
В работе использованы результаты, полученные в рамках реализации проекта «Отечественные университеты в эпоху революции и Гражданской войны (1917—1922)» Научного фонда НИУ ВШЭ № 12-01-0207.
Я очень рад выразить здесь сердечную благодарность Елене Вишленковой за высказанные при окончательной доработке статьи серьезные и ценные соображения, которые, как обычно, важны не только для написания этого текста.