Опубликовано в журнале НЛО, номер 4, 2013
Не скрою, мне было лестно получить приглашение редакции «НЛО» принять участие в обсуждении «антропологического поворота» в гуманитарных науках. Хотя согласие стоило некоторых колебаний. Прежде всего связанных с тем, что я не считаю себя экспертом в области истории гуманитарного знания и не имею возможности на месяцы погрузиться в чтение десятков или даже сотен статей и книг об антропологическом / культурном повороте, чтобы такой статус приобрести. Высказывать же поверхностные — или, наоборот, претендующие на глубокомысленность, но малообоснованные — суждения мне совсем не хотелось.
И все же я решил, что смогу сказать что-то более-менее внятное, поскольку предложенная для обсуждения тема мне небезразлична и я уже размышлял над ней в свое время. Но только не как эксперт, претендующий на сугубую значимость и тем более «объективность» своих соображений, а скорее как сторонний наблюдатель: историк по профессии, выучившийся и начавший преподавательскую работу в советском вузе, а потом, после падения «железного занавеса», как и многие мои коллеги, открывший для себя целый новый мир исторического (а потом и шире, социогуманитарного в целом) знания. Причем в ходе знакомства с этим миром пришедший к заключению, что в последние 30—40 лет в нем произошли очень существенные перемены.
Важно добавить: как историк, интегрированный в международное научное сообщество, включенный в международные проекты, имеющий опыт работы
в зарубежных университетах и научных центрах — т.е. знакомый с предложенным для обсуждения сюжетом не только по книгам и журнальным статьям. И последнее добавление: я буду говорить голосом «наивного философа», т.е. человека, который задает себе и другим очень простые «детские» вопросы относительно вещей, кажущихся «взрослым» самоочевидными.
Один из них: откуда я знаю то, что знаю?
* * *
Мне кажется очень верным одно наблюдение Поля Вена, которое я не устаю повторять: «Равнодушие к спорам о словах обычно сопровождается путаницей в представлениях о предмете»[1]. В нашем случае таким словом будет «антропология». Попробуем разобраться.
Для российского историка «антропологический поворот», безусловно, в первую очередь ассоциируется с именем А.Я. Гуревича: его книгами, основанным им вместе с Ю.Л. Бессмертным ежегодником «Одиссей», большой серией инициированных Гуревичем переводов французских историков «школы "Анналов"», работой в Институте всеобщей истории РАН семинара по исторической антропологии.
Примечательно, что А.Я. не спешил с определениями, тщательно подбирая наиболее точное обозначение для направления своих исследований: это были и «историческая психология», и «историческая антропология», и «антропологически ориентированная история». При этом «антропологичность» своих занятий и историографического направления в целом, к которому он их относил, понималась им не только как обращение к человеку прошлого (существование истории как области гуманитарного знания без человека невозможно по определению), но и как применение в историческом исследовании методов, используемых современными антропологами, прежде всего Клиффордом Гирцем, на работы которого А.Я. не раз ссылался. И моим собственным интересом к антропологии я изначально во многом был обязан именно Гуревичу. Антропология давала смутную надежду на то, что практикуемые в ней подходы к изучению «первобытного общества» можно перенести и на Европу Средних веков и раннего Нового времени.
Много позднее этот мой интерес актуализировался в связи с необходимостью интерпретации одного из странных писем римского папы Пия II (XV век), в котором он призывал турецкого султана принять христианство и стать «новым Константином». Мне казалось, что рассмотрение этого текста и всей ситуации с помощью антропологической оптики (увидеть и ренессанс- ную Италию в целом, и римский престол в XV веке, и идеологию гуманизма как другой, отличный от нашего мир со своими собственными ценностями, культурными кодами и поведенческими стратегиями) может дать ответы на те вопросы, над которыми билось не одно поколение исследователей папского письма к султану. И в этой попытке «антропологизации» гуманистической культуры для меня оказалась очень полезной книга известного американского антрополога Маршалла Салинса «How "Natives" Think: About Captain Cook, for Example» (1995), сначала, признаюсь, привлекшая внимание своим названием (почти как у Высоцкого: ну почему аборигены съели Кука?).
Но этот интерес к антропологии был также связан и с попыткой определить область своих собственных занятий (тогда их тема звучала как «Автобиографические "я" в европейских сочинениях Средних веков и раннего Нового времени»), с тем чтобы соотнести их с общим историографическим контекстом конца XX — начала XXI века. То есть ответить на непростой вопрос: к какому «направлению» мои штудии принадлежат? Может быть, тоже к исторической антропологии? Должен признаться, что разъяснений, данных Гуревичем, мне не хватало, не очень помогало также чтение Гирца и Салинса и даже специальной литературы по истории и теории исторического знания, разъясняющей, чем занимается историческая антропология. Тогда пришлось использовать возможности тесного (часто неформального) общения с зарубежными коллегами, к которым я упорно обращался с одним и тем же вопросом: какой смысл вы вкладываете в понятие «антропология» сегодня?
Самые запоминающиеся разговоры на эту тему состоялись у меня с профессором Университета Мехико Ларисой Адлер-Ломнитц (Larissa Adler-Lomnitz), в нашем разнородном научном сообществе «Collegium Budapest» (оно включало археологов, биологов, философов, историков, математиков, экономистов, искусствоведов) представившейся как «антрополог». Я с самого начала признался, что никак не могу уяснить границы сегодняшнего понимания «антропологии», и попросил помочь. В ответ я получил понимающую улыбку и долгие рассуждения о том, что сегодня определить границы «антропологии» как научной дисциплины действительно сложно. Не очень обрадованный таким ответом, я попробовал зайти с другого конца (разговор шел на английском):
Я: Хорошо, тогда скажите, над чем вы как антрополог работаете сегодня.
Она: Я исследую блат.
Я: Что?!
Она: Как, разве вы не знаете этого русского слова? Network connections. Преимущественно во властных структурах Мексики, но также других латиноамериканских стран и немного в США.
Я: То есть вашу область занятий можно считать «социальной антропологией»?
Она: Да, скорее всего, так.
С тем, что антропология сегодня часто понимается как «наше все» (или почти все), мне пришлось лишний раз убедиться во время семинара в том же «Collegium Budapest», проводившегося совместно с французской Высшей школой социальных наук (EHESS) и посвященного изучению древностей в XIX веке. И сама постановка вопроса его модератором (Михаэль Вернер), и большинство докладов были связаны не с историографией и даже не с историей науки (чего я ожидал), а со «встроенностью» исследований древности в социально- политический и историко-культурный контекст той или иной страны в тот или иной промежуток времени. На вопрос о том, к какой области знания следует отнести то, что тут происходит, обращенный к некоторым участникам семинара, я получил несколько ответов, но самым частым и самым неожиданным для меня был — «антропология науки». Вот, значит, какая антропология еще бывает!
В общем, как-то стало очевидно, что «антропологии» бывают самые разные и что — самое главное — никаких четких универсальных границ этой науки нигде не проведено, а потому и искать их непродуктивно. И что лучше оставить это трудное занятие библиотекарям для составления систематических каталогов и университетской администрации для составления учебных планов. И еще, конечно, самим ученым, которым в силу разных обстоятельств приходится относить свои занятия к той или иной дисциплине[2].
Позднее пришлось как-то ужиться с мыслью о том, что в современном научном знании границы между областями вообще необычайно подвижны и изменчивы и эта изменчивость и подвижность — общественный запрос: жизнь задает конкретные вопросы и ставит конкретные проблемы, решение которых обычно невозможно в рамках какого-то одного направления «дисциплинированного» знания. Именно поэтому «междисциплинарность», «по- лидисциплинарность» и «интердисциплинарность» сегодня являются чуть ли не обязательным условием финансирования успешного научного проекта крупнейших государственных и частных научных фондов. А, скажем, магистерские программы Еврокомиссии в рамках программы «Erasmus Mundus» вообще строятся не по дисциплинарному признаку, а исходя из проблемы, продиктованной сегодняшними нуждами общества[3].
Причем принадлежность к той или иной дисциплине сегодня нередко определяется даже не на национальном (министерство образования), а на институциональном (университет) уровне. И неопределенными, подвижными оказываются границы не только между, например, историей, антропологией, социологией, литературоведением, но и между социальными и гуманитарными науками как областями знания.
Известно, что история в разных национальных традициях причисляется то к гуманитарным, то к социальным наукам — так сложилось исторически. Понятно также, что это причисление необходимо для структурирования знания в научных учреждениях, его финансирования правительствами и т.п., т.е. оно вызвано социальной необходимостью. Но вот что происходит с границей между социальным и гуманитарным знанием сегодня. Приведу еще одну историю.
В прошлом году после двенадцатилетнего перерыва я оказался в Калифорнийском университете в Беркли и здесь в беседе с коллегой сделал для себя важное открытие: «история» теперь относится в университете не к humanities, как раньше, а к social sciences:
Я: Это что ж, как во Франции?
Он: Не совсем. Это связано с быстрым развитием у нас в последние годы гендерной и экологической истории.
Я: А кто же принял решение о такой перемене?
Он: Как кто? Университет, конечно.
Корпус научного знания структурируется университетом — и ничем больше!
* * *
Какое отношение сказанное имеет к теме этого обсуждения: где-то произошедшему (или происходящему, или желаемому) «антропологическому повороту»? Мне кажется, что непосредственное — если согласиться, что научное знание является частью общества и что перемены, в нем происходящие, связаны — иногда прямо, иногда не очень — с тем, что в обществе происходит. И что единый общечеловеческий корпус научного знания (в том числе, конечно, и антропологического) складывается из разных «кирпичиков» национального происхождения.
В Америке, например, антропология самого разного толка сегодня исключительно востребована в университетах в силу специфических культурных, исторических, социальных и политических обстоятельств, о которых тут нет возможности говорить. Эта востребованность в немалой степени диктуется тем, что студенты выбирают ее своей специальностью, поскольку она дает им возможность найти работу. В частности, проводить вполне прикладные исследования, о которых недавно поведал миру на страницах «The London Review of Books» все тот же Маршалл Салинс (спасибо за эти сведения Сергею Ушакину): Национальная академия наук США (NAS) занимается набором антропологов для поиска наиболее эффективных способов ведения боевых операций армией США.
Очевидно, что востребованность антропологического знания в России — также по вполне очевидным причинам — ни в какое сравнение с США не идет. Это, конечно, не значит, что она по каким-то причинам не может возрасти в обозримом будущем — лучше бы только не в связи с армейскими операциями.
* * *
Теперь о вынесенной на обсуждение статье. Должен сказать, что когда я увидел первую часть ее названия («Картографирование микро- и макроизменений в современной славистике»), то искренне обрадовался. Подумалось: ну вот, наконец в славистике (как мне казалось, традиционно косной и позитивистски ориентированной) произошел сдвиг в сторону антропологии, и этот сдвиг — о, радость! — стал предметом осмысления исследовательницы, представляющей новое поколение ученых. Тут же вспомнились книги американских славистов: Алексея Юрчака, Юрия Слезкина, Стивена Коткина, Сергея Ушакина, Йохена Хеллбека — и вместе с ними десятки новаторских работ российских исследователей, которые тоже вполне встраиваются в ряд историко- антропологических. Может, действительно, в славистике случилось что-то важное с антропологическим «оттенком» и мне внятно объяснят, что именно?
Знакомство с содержанием статьи, однако, вызвало некоторое недоумение, которое только отчасти развеялось ее подзаголовком («Полемика вокруг "антропологического поворота" в "Новом литературном обозрении"»). Оказалось, что речь в ней идет не о «картографировании» перемен в славистике и даже не о славистике вообще, а о двух хорошо мне знакомых программных статьях Ирины Прохоровой и Кевина Платта, опубликованных несколько лет назад в «НЛО»[4]. Хотя в начале автор вроде обещает, что будет все-таки говорить о славистике («В своем эссе мне хотелось бы обсудить природу антропологического поворота и причины, способствовавшие его популяризации в славистике»).
В общем, предложенная перспектива исследования осталась мне непонятной: для того чтобы уяснить, как «идея антропологического поворота» была принята в славистике, автор обращается не к работам славистов и не к славистике как корпусу академического знания, а к упомянутым статьям Прохоровой и Платта. Причем в этих статьях, являющихся предметом анализа, ни «антропологический поворот», ни славистика не находятся в центре внимания авторов. У Прохоровой о славистике вообще ничего не говорится, за исключением упоминаний нескольких известных имен. Она размышляет о состоянии современного гуманитарного знания в целом, высказывает предположение о «возникновении новой научной парадигмы, которую очень условно можно назвать "новой антропологией культуры"»[5], и определяет роль и место «НЛО» в обновлении гуманитарного знания в России. В статье Платта, хотя и являющегося славистом по роду занятий, также речь идет не о славистике как таковой, а о расширении границ исследований и иных трансформациях в «отделениях языков и литератур» американских университетов (он описывает их с помощью понятия «cultural studies»), а также о связи cultural studies с социальными науками. В общем, знакомство с опытом «пристального чтения» обеих статей Ольгой Брейнингер оказалось для меня не слишком захватывающим занятием, и потому сказать о нем ничего существенного читателям «НЛО» я не смогу.
* * *
Вместо этого выскажу несколько соображений относительно обсуждения «антропологического поворота» на страницах «НЛО» в целом. Мне кажется, это обсуждение было бы интересно продолжить в связи с другими «поворотами», которыми теоретики и историки науки пытаются обозначить перемены, произошедшие в социально-гуманитарном знании в последние десятилетия и число которых, похоже, продолжает расти: лингвистический, антропологический, когнитивный, визуальный, перформативный… Интересно было бы еще проследить результаты воздействия этих «поворотов» на отдельные национальные научные традиции[6], а также на отдельные направления: French studies, американистику, антиковедение, медиевистику, славистику и т.д.
Причем вести это обсуждение с учетом социальных контекстов, т.е. признавая, что научное знание — это составная часть жизни общества, что оно производится, транслируется и потребляется в нем и нигде больше. И признавая, что для уяснения его характерных черт в отдельный период времени и в отдельно взятой стране необходимо обратиться не только к книгам и статьям, представляющим «готовый продукт», и их авторам, но и к социальным институтам, его производящим (университетам, издательствам, журналам).
* * *
И последнее. Если говорить о российской ситуации, то одним из таких институтов, играющих важнейшую роль в обновлении нашего сегодняшнего социогуманитарного знания, безусловно, является «НЛО». За сравнительно короткое время журналу удалось добиться поразительных результатов и стать не только признанным национальным, но и международным брендом качества (могу сравнить его сегодняшнее значение только со значением ежегодника «Одиссей» в начале 1990-х). Однако очевидно, что для обновления гуманитарных наук в России «локомотива» «НЛО» мало — нужны глубинные трансформации многих других институтов и в результате создание такой академической среды, в которой знание будет функционировать в соответствии с общепринятыми научными стандартами: в ней будут существовать десятки конкурирующих между собой авторитетных университетов и peer- reviewed журналов, ученые будут заботиться о своем имени и потому не станут подписывать готовые рецензии или отзывы даже по просьбе близкого приятеля, уличение в плагиате будет означать конец научной карьеры, а руководство «липовой» диссертацией по меньшей мере — «черную метку».
Если это произойдет, то и наши институты, производящие и транслирующие знание, и само оно, представленное в виде книг и статей, смогут избавиться от своего периферийного положения в мировом научном сообществе. И тогда мы будем «поворачивать» вместе со всеми туда, куда понесут разнообразные, трудно поддающиеся картографированию процессы, в сегодняшних социогуманитарных науках происходящие.
[1] Вен П. Как пишут историю: Опыт эпистемологии / Пер. с франц. Л.А. Торчинского. М.: Научный мир, 2003. С. 5.
[2] Примечательно, что на официальном сайте университета область занятий упоминавшейся выше Ларисы Адлер-Ломнитц определяется как «социология».
[3] Вот названия только некоторых из этих программ: «Food of Life»; «Global Studies — A European Perspective»; «European Master in Migration and Intercultural Relations»; «Public Health in Disasters». Совсем непохоже на привычные нам «магистр философии», «магистр математики», «магистр истории», «магистр финансов» или «магистр экономики».
[4] Прохорова И. Новая антропология культуры: Вступление на правах манифеста // НЛО. 2009. № 100. С. 9—16; Платт К.М. Ф. Зачем изучать антропологию? Взгляд гуманитария: Вместо манифеста / Авториз. пер. с англ. А. Маркова// НЛО. 2010. № 106. С. 13—26.
[5] Прохорова И. Указ. соч. С. 16.
[6] См. такой опыт в статье Николая Поселягина «Антропологический поворот в российских гуманитарных науках» (НЛО. 2012. № 113. С. 27—36).