Опубликовано в журнале НЛО, номер 6, 2012
Ключевые слова: 1812 год,
Польское восстание 1863—1864 годов, польский вопрос, И. Аксаков, М. Катков
Ольга Майорова
ВОЙНА И МИФ: ПАМЯТЬ О ПОБЕДЕ НАД
НАПОЛЕОНОМ В ГОДЫ ПОЛЬСКОГО ВОССТАНИЯ (1863—1864)1
По мере «изобретения» «русскости» и оформления
националистических идеологий в России XIX века культ военных побед и «народных
войн» прошлого постепенно занял центральное место в прозе, поэзии и
публицистике, парадоксальным образом сплетаясь с мифом об уникальном миролюбии
и кротости русского народа. Русские как воплощение воинственности и силы и
русские как символ смирения, незлобивости и милосердия — эти идеологемы
сочетались в разных пропорциях и оригинальных комбинациях под пе-ром многих
писателей, ученых и журналистов. Так, славянофилы возвели отсутствие агрессии в
доминирующий принцип «русскости», интерпретируя основные события допетровской
истории — начиная с призвания варягов — как доказательство несовместимости
исконных оснований славянской циви-лизации с завоеванием и насилием. Тем не
менее они с энтузиазмом встрети-ли начало Крымской войны, надеясь, что она
«очистит» Россию от «неправды» николаевского деспотизма и позволит русскому
народу, объединившись поверх социальных барьеров, осуществить высокую миссию
освобождения христианского Востока2. Циркулируя на протяжении всего
XIX века, про- военная риторика достигла апогея накануне Русско-турецкой
кампании 1877—1878 годов, — кампании, в которую Россию втянула влиятельная
группа писателей, историков, публицистов, в основном панславистов3.
Достоевский, занимавший
заметное место в этой группе, в 1876 году взял на себя роль адвоката войны как
явления — не только той, которая надви-галась, но войны вообще. Точнее, он
предоставил эту роль «знакомому па-радоксалисту» и «мечтателю» — излюбленному
им типу героя, чей монолог занял целую главу в апрельском выпуске «Дневника
писателя». «Дикая мысль, — утверждает парадоксалист, — что война есть бич для
человечества. Напротив, самая полезная вещь». Мирное время рождает апатию,
цинизм и равнодушие, война же возвышает, ободряет и «поднимает дух». Если в
обыч-ной жизни эгоизм, разврат, корысть и стяжание берут верх, то война, напро-тив,
«очеловечивает» и облагораживает, открывая поприще для милосердия, великодушия
и самопожертвования. Герой Достоевского видит выгоды и в побочных результатах
войны: воля к победе поднимает экономику, стиму-лирует развитие наук и,
наконец, вдохновляет художников и поэтов. Даже христианство, добавляет он,
«пророчествует, что меч не прейдет до кончины мира», — неотразимый аргумент в
стране официального православия. Когда, казалось бы, вся батарея доказательств
выстроена, «незлобивый мечтатель» Достоевского обращается к центральной идиоме
национального дискурса о войне — консолидации народа перед лицом врага: угроза
Отечеству прими-ряет «господина и раба» и уравнивает их на ниве героизма.
Иллюстрацией этого тезиса служит, конечно, Отечественная война, фигурировавшая
в ри-торике XIX века
как неопровержимое свидетельство способности нации к единению: «Помещик и
мужик, сражаясь вместе в двенадцатом году, были ближе друг к другу, — говорит
парадоксалист, — чем у себя в деревне, в мир-ной усадьбе»4.
Каким образом эта
апология войны уживалась в сознании Достоевского с осуждением насилия и верой в
смирение, кротость и «всемирную отзывчи-вость» русского народа? Понятно, что
писатель ясно видел в этом противо-речие — потому и скрылся за маской
парадоксалиста. Но парадокс, даже са-мый эффектный, оставляет открытым вопрос о
том, как это противоречие преодолевал и сам Достоевский, и те его современники,
которые тоже высту-пали с провоенной пропагандой и вместе с тем находились под
обаянием культурных мифов о миролюбии и незлобивости как отличительной черте
«русскости»5. Каким образом, например, примирял эти, казалось бы,
взаи-моисключающие стереотипы «последний славянофил» Иван Аксаков, до конца
своих дней писавший о том, что агрессия чужда России, но в марте 1877 года так
горячо призывавший к войне, что разгневанные власти выслали его из Москвы?6
В то время как на Западе
одним из основных способов оправдания войны служили идеи социального дарвинизма
(«борьба за существование» легити-мизовала в глазах европейских либералов
экспансию «прогрессивных» на- родов)7, в России, особенно среди
публицистов правого крыла, апология войны опиралась на другие риторические
стратегии, связанные с природой монархии и положением русских в империи.
В принципе, как везде и
всегда, в России XIX века память о войне служила инструментом национальной
консолидации8. Однако в контексте империи Романовых культ военных побед
таил в себе дополнительный потенциал, позволявший символически решать проблемы,
которые оставались не решен-ными в реальности. В стране, где русский народ был
заслонен Российским государством, память о народных войнах позволяла — хотя
позволяла лишь в воображении — превратить бесправную массу в главного агента
своей судь-бы, причем такого агента, который, проявляя независимость,
удивительным образом пребывал в гармонии с подавлявшим его режимом, поскольку у
них был общий враг. Иначе говоря, культ народной войны примирял неприми-римое —
народный суверенитет и абсолютистский режим. Как известно, до 1905 года
Романовы полностью отвергали институты гражданского общества, которые могли бы
превратить подданных в граждан, сплотить их в единую политическую общность и
дать им возможность участвовать в принятии по-литических решений. Даже в эпоху
Великих реформ (1855—1870 годы) — время больших либеральных надежд — Александр
II Освободитель не даро-вал народу ни конституции, ни представительных
институтов, обманув ожи-дания, которые сам же и возбуждал. Однако в течение
всего XIX века перед лицом общенациональной угрозы — такой, как вторжение
врага, — прави-тельство манифестировало готовность принять народ как
самостоятельную силу, не тождественную государству. В кризисных ситуациях
Романовы — как и власть в России XXI века — возрождали память о войнах, чтобы пред-ставить
народ вершителем своей судьбы и символически компенсировать не-достаток свобод.
Идеологи русского национализма спешили воспользоваться этой лазейкой — пусть и
риторической. Они обращались к 1812 году, чтобы адаптировать набиравший силу
модерный национализм к монархическому режиму, подчиняя культ войны пропаганде
перемен, которые признали бы за народной массой некоторую самостоятельность и
дали бы ей чувство граж-данской солидарности.
Этот опыт оправдания
войны оформился, как я постараюсь показать, в эпо-ху Великих реформ. Именно
публицистика 1860-х годов превратила культ войны в доминирующую форму
национального мифотворчества и обогатила его обновленными националистическими
конструктами, которые определили дискурс войны в последующие десятилетия. Хотя
пропаганда войны, развер-нутая в 1870-е годы Достоевским, Аксаковым и многими
их современника-ми, опиралась на провоенную риторику, циркулировавшую в течение
всего XIX века,
непосредственным источником их конструктов стал культ «народ-ной войны» в том
его изводе, который сложился под пером идеологов «рус-ского дела» в ответ на
Январское восстание в Польше в 1863—1864 годах.
ПОЛЬСКИЙ ВОПРОС И «НАРОДНАЯ ВОЙНА»
Со вступлением Александра II на престол (1855) и
особенно с началом разра-ботки реформ император не раз демонстрировал
готовность идти на компро-миссы с разными сегментами польского общества,
включая шляхту, движу-щую силу польского освободительного движения9.
Знаковым событием стал визит царя в Варшаву по окончании Крымской войны (1856).
Принимая се-наторов, местных предводителей дворянства и высших иерархов
католической церкви, Александр II произнес речь, которая пусть и отличалась неопределен-ностью,
но все-таки заявляла курс на примирительную политику в Царстве Польском. Хотя
царь настаивал на незыблемости имперских границ, требуя от поляков навсегда
оставить «мечтания» о политической независимости, вместе с тем он приглашал обе
стороны — русских и поляков — к «забвению прошлого»10. Потребность в
мирной обстановке для проведения реформ и при-влекавшая тогда Александра II
перспектива сближения с Францией — тради-ционной защитницей польских интересов
— определили примирительный тон царя. Однако в последующие годы, вплоть до
начала восстания, по мере того как власти практиковали комбинацию уступок и
репрессий в Царстве Поль-ском, ощущение открывшихся возможностей оборачивалось
для поляков го-речью обманутых надежд, подогревая революционные настроения.
Инсургенты добивались не
только политической самостоятельности, но и восстановления Польши «в границах
1772 года», то есть возвращения Царству Польскому Западного края Российской
империи — территорий, которые ока-зались под российским скипетром с конца XVIII
века, в результате разделов Речи Посполитой (Литва, Белоруссия и Правобережная
Украина)11. Русские, напротив, видели Западный край исконной
принадлежностью Руси и превра-тили тезис о национальной общности белорусов,
украинцев и великороссов в один из постулатов русского национализма12.
Однако, как утверждали идео-логи «русского дела», влияние польской культуры в
этом регионе не только оставалось мощным после присоединения его к империи
Романовых, но даже росло при попустительстве российских властей. Когда началась
подготовка к отмене крепостного права, все громче стали звучать обвинения в
адрес пра-вительства, не проводившего эффективной деполонизации Западного края.
Поскольку ожидалось, что в результате освобождения бывшие крепостные станут
полноправными членами общества, то, когда речь шла о западных гу-берниях, не
мог не возникнуть вопрос, в какое именно общество вольются крестьяне — в
русское или польское — и с кем они будут себя идентифициро-вать. Как показано в
ряде исследований, появившихся за последние полтора десятилетия, конкуренция за
культурное доминирование в Западном крае приобрела характер столкновения двух
проектов национального строитель-ства — русского и польского — и особенно
обострилась накануне восстания13.
Сигналом к началу
массового восстания — «мятежа», согласно россий-скому официальному лексикону, —
послужила «кровавая бойня» в январе 1863 года, когда в Варшаве и некоторых
других местах Царства Польского инсургенты одновременно напали на российских
солдат, убивая их среди ночи в казармах. Негодование в России вызвала не только
эта «Варфоломе-евская ночь», как ее немедленно окрестили в русской прессе14.
Пользуясь цензурными послаблениями, идеологи «русского дела» стали прямо обви-нять
в происшедшем официальную примирительную стратегию, побуждав-шую поляков
выдвигать все более радикальные требования. «Либеральное и снисходительное
правление» в Польше в первые годы царствования Алек-сандра преподносилось как
продолжение, если не апофеоз, традиционной наднациональной политики Романовых,
опиравшихся на социальные элиты подчиненных народов и инкорпорировавших их во
власть15. Хотя в реально-сти политика властей накануне восстания не
вмещалась в рамки старых ди-настических стратегий16, некоторые
публицисты начали интерпретировать ее едва ли не как предательство «русского
дела» и требовать, чтобы прави-тельство отказалось от наднациональной модели
управления империей и от-крыто идентифицировало себя с русским народом и его
интересами.
Эти идеи нашли наиболее
последовательное выражение на страницах двух московских газет — «Дня» И.С.
Аксакова и «Московских ведомостей» М.Н. Каткова, за которыми закрепилось
название «патриотической прессы» и которые считались в 1860-е годы главными
идеологами «русского дела»17. Вообще говоря, может показаться
странным, что эти издания нередко вос-принимались как представители одного
лагеря, поскольку Аксаков и Катков придерживались кардинально различных, а в
некоторых отношениях и взаи-моисключающих, политических программ и вели
неустанную полемику в печати. Истинный наследник славянофильского учения,
Аксаков требовал от правительства бескровного решения польского вопроса и даже
«Варфоло-меевская ночь» не заставила его перейти к пропаганде насилия. «Энергия
зла», утверждал он, чужда России; «наша общественная совесть» противится
введению военной диктатуры в Царстве Польском; единственное справедли-вое
решение польского вопроса — это созыв «всенародного» Сейма, где по-ляки сами
решат свою судьбу18. Западник Катков, напротив, с самого начала
восстания воспринимал его в контексте националистических движений, пе-рекраивавших
тогда карту Европы, и твердо требовал применения военной силы: «Изменить
пределы государственной области можно только одною си-лою — силою меча. Циркуль
чертит географическую карту на бумаге, а на земле чертит ее меч»19.
Аксаков, в полном соответствии со славянофильской доктриной, считал православие
необходимым условием «русскости» и не до-пускал разграничения конфессиональной
идентичности и национальной. «Как латинство <…> нераздельно с польскою
народностью, — писал он, — так и русская народность держится [в Западном крае]
только правосла-вием»20. Катков же выдвинул вполне современную идею
нации как надконфессионального (и надэтнического) сообщества, объединенного
верностью русскому народу и царю как его верховному представителю21.
Наконец, Ак-саков, унаследовавший романтизм старших славянофилов, отождествлял
на-цию с крестьянством и призывал правительство возродить допетровскую Русь с
ее традициями и институтами, тогда как Катков, гегельянец по фи-лософским
взглядам, видел в «прогрессивном» государстве и его бюрокра-тическом аппарате
основной инструмент строительства нации, ясно понимал «догоняющий характер»
русского национального проекта и, как многие ев-ропейские политики тех лет,
считал, что создание нации требует целенаправ-ленных усилий властей22.
Но, несмотря на все эти фундаментальные и, каза-лось бы, непреодолимые
разногласия, Катков и Аксаков постепенно сблизи-лись по некоторым ключевым
позициям. Их реакция на Январское восстание привела к формированию общей, хотя
и не гомогенной, платформы, которая в дальнейшем оформилась в более
последовательную программу и приобре-тала все возрастающее влияние на
общественное мнение и на правитель-ственные сферы, особенно в годы царствования
Александра III23.
Обе газеты — и
«Московские ведомости», и «День» — описывали восста-ние в терминах
межэтнического конфликта. «Польская национальность, — писал Катков, — ищет не
свободы, а преобладания и владычества»24. Катков имел в виду
доминирование поляков в Западном крае и интерпретировал требования повстанцев
вернуть эту территорию Польскому государству как пре-тензии на владычество над
«русскими», поскольку он (как и большинство его современников) включал
белорусов и украинцев в русскую нацию. Юрий Самарин на страницах «Дня» вторил
вердикту Каткова: «Во имя своей на-родности [Польша] требует для себя
политического господства над другими, равноправными с нею народностями» — вновь
имелось в виду «господство» над русскими25. Это неожиданное
переворачивание с ног на голову сути вос-стания — Польша превращалась в угрозу
для независимости России — дик-товалось необходимостью направить антипольские
настроения, распростра-нявшиеся в русском обществе, в русло движения за русскую
национальную солидарность26. Чтобы добиться такого эффекта, нужно
было, во-первых, противопоставить «мятежников» не государству с его аппаратом
насилия, но русскому народу, и во-вторых, «найти» этот народ, не задавленный
режимом, способный быть агентом своей судьбы.
Эта цель
объединяла «Московские ведомости» и «День». Катков утвер-ждал, что при первых
известиях о «мятеже» по всей стране, даже в самых отда-ленных от Польши
губерниях, тысячи «простых людей», без всяких приказов сверху, «собирались у
алтаря»: «…они издалека заслышали голос отечества и отозвались на него в
простоте и смирении сердца тихою молитвой». А это зна-чит, победительно
заключал Катков, «что русский народ жив и крепок»27. Ме-сяц спустя
он еще увереннее заявлял: в результате польского кризиса «народ наш воспрянул»,
«подал признаки жизни и духа», показал, что он «не мертвая масса, а живая
сила»; высокое патриотическое чувство «овладело у нас всеми классами общества и
слило всех и все в одно живое, крепкое и могущественное целое»28.
Именно эта «единодушная реакция» широких масс на «мятеж» на-помнила
«петербургским тонким политикам», как не без сарказма замечал Ак-саков, «о
существовании целого русского народа, заслоненного для них петер-бургскими
казенными зданиями; о присутствии в Российской империи. неведомой им русской
земли»29. Чем настойчивее Катков и Аксаков убеждали своих читателей
в дееспособности русской нации, тем громче они критико-вали правительство и
образованное общество за недостаток истинного пат-риотизма. «Наша неуверенность
ни в чем, даже неуверенность в собственном существовании — вот наша беда», —
писал Катков30. Эту мысль часто повторял и Аксаков. Несмотря на
«государственную силу и прочность», которыми «мы привыкли гордиться», в
современном русском образованном обществе, утверждал он, «дрогнула вера в свою
народность», «поникло чувство своего народного (не политического) достоинства,
ослабело самоуважение». Если «вы желаете, чтобы чужие почитали вашу народность,
— обращался он к пра-вительству и интеллигенции, — почитайте сами свою
народность»31.
В самом деле,
хотя Январское восстание в военном отношении оказалось слабым и не пользовалось
широкой поддержкой польских крестьян, упорство и мощь патриотических чувств
поляков вызывали у русских чувство нацио-нальной несостоятельности, а то и
комплекс неполноценности. Слово «за-висть» точно определяет отношение
значительной части интеллектуальной элиты к повстанцам, причем это чувство
объединяло людей различных по-литических взглядов. В разгар восстания
консервативно настроенный исто-рик М.П. Погодин прямо признавался на страницах
«Московских ведомо-стей»: «Я отдаю полную справедливость польскому патриотизму
<…> Живость польского чувства по временам производила и производит во
мне даже зависть»32. Дочь придворного архитектора Елена
Штакеншнейдер, близкая кругу либеральных литераторов и радикально настроенных
студен-тов, записала в дневнике в мае 1863 года: «Я бы хотела теперь быть
полячкой и с чистой совестью от всего сердца биться за родную землю»33.
По части признания
преимуществ польского патриотизма и сложного положения русских с их
ускользающим объектом патриотических чувств всех превзошел известный
литературный критик и философ Н.Н. Страхов. В статье «Роковой вопрос» (1863) он
назвал польский кризис роковым для России, а не для Польши. С простодушием,
шокировавшим современников, Страхов сравнивал польскую нацию — энергичную,
обладающую развитой культурой и смело отстаивающую свою независимость — с
пассивными рус-скими, чей уровень образования и развития явно отстает от
европейского. Хотя Страхов совсем не был оригинален в признании русского
культурного отставания, его первых читателей неприятно поразило невыгодное для
Рос-сии сравнение именно с Польшей: «Польский народ имеет полное право счи-тать
себя в цивилизации наравне со всеми другими европейскими народами <…> и
на нас они едва ли могут смотреть иначе, как на варваров». Подобно «самым диким
и первобытным народам», «мы» можем гордиться только своей государственной
мощью, но сильное государство, рассуждал он, есть «только первое заявление
народной жизни». Как только русские власти и об-щество перестанут видеть в
собственном народе лишь «растительную массу», как только они вернутся к
самобытным национальным началам и поймут, «что тот же народ, который создал
великое тело нашего государства, хранит в себе и его душу», то есть как только
русский народ получит наконец под-держку от собственного правительства, тогда
«мы» сможем русифицировать Западный край. В глазах Страхова, польское восстание
лишь «разбередило русскую национальную рану» и сделало лечение императивным.
Правитель-ство и общество должны поднять «нравственное значение» русской нации
в Российском государстве, способствовать развитию ее «духовной жизни» и теснее
идентифицировать себя с «народными началами»34.
Страхов выразил
«внутреннюю боль» имперского народа, формирование которого сдерживалось самой
империей. Аксаков и Катков осудили его ста-тью, но они разделяли ее главный
посыл — необходимость развития русских самобытных начал как ключ к решению
польского вопроса. «Московские ве-домости» и «День» тоже пытались убедить
правительство отказаться от над-национальных имперских стратегий и полностью
идентифицировать себя с русским народом. В поисках сильных аргументов обе
газеты проводили па-раллели между польским «мятежом» и двумя национальными
кризисами прошлого — Смутным временем (1605—1613) и Отечественной войной
(1812—1815)35.
На первый взгляд
сравнение Январского восстания с вражеским наше-ствием, выглядит абсолютно
беспочвенным. События 1863 года были ли-шены главного и, казалось бы,
совершенно необходимого признака «народ-ной войны» — посягательства иноземных
захватчиков на русскую землю. Разрозненные действия небольших отрядов
инсургентов никак не походили на вторжение целой армии36. И все же
патриотическая пресса мастерски вы-шла из положения, воспользовавшись
беспрецедентной верноподданниче-ской кампанией, которая началась в марте 1863
года и продолжалась с пере-менной интенсивностью до конца восстания. В течение
года к Александру II стекались
адреса, заверявшие царя в преданности престолу и готовности сра-жаться с
повстанцами. Письма приходили от представителей самых разных социальных групп,
из самых разных регионов и печатались в официальной прессе. Если во времена
Николая I крепостные
не имели права прямо обра-щаться к царю, то в относительно либеральные 1860-е
годы это право рас-пространилось на крестьян37. Хорошо
организованная и вдохновленная сверху, эта кампания, именно в силу своей
«всесословности», вызвала экзаль-тированную реакцию на страницах «Дня» и
«Московских ведомостей»38. Журналисты обеих газет воспринимали
письма к царю сквозь призму куль-турной памяти о 1812 годе и видели в них
неопровержимое свидетельство го-товности общества к войне. «Со всех концов
нашего обширного отечества, — писал Катков, — поднялись мужественные голоса
против посягательства на честь, на достоинство, на целость России и неразрывно
связанных с нею вла-дений: явление почти беспримерное в нашей истории, не
повторявшееся по крайней мере с достопамятной эпохи 1812 года <…> Вся
Россия сознает не-обходимость войны»39. Вдохновленный потоком
«всеподданнейших посла-ний», Аксаков восторженно восклицал: «Разве мы не те,
что были в 1812 го-ду?»40 Обе газеты регулярно, из номера в номер,
отводили целые полосы под перепечатку адресов царю и затем комментировали их в
передовых статьях, особенно подчеркивая популярность параллелей с 1812 годом.
Письма царю
действительно изобиловали сравнениями польского кризиса с Отечественной войной.
«Повели, Государь, и мы по одному Твоему слову, оставим на время косу и плуг, —
гласил адрес "малороссийских казаков" Пол-тавской губернии, —
возьмемся за оружие и <…> докажем, что и мы, так же как деды наши в
годину 1812 года, по одному слову Августейшего Монарха опол-чимся дружной
ратью»41. Письмо «городского общества» Вологды вторило этому
сравнению: «…забыт поучительный урок двенадцатого года. Враги и за-вистники
наши, видя быстрое <…> восхождение России от силы в силу <…>
помышляют об ослаблении ее, и снова льется кровь верных сынов Твоих»42.
Огромное число посланий строилось на параллелях сразу и с 1812 годом, и со
Смутным временем, особенно адреса, отправленные из регионов, которые иг-рали
ключевую роль в изгнании поляков в 1612 году. Так, адрес нижегородских дворян
гласил: «.и да познают враги наши, что мы все те же, какими славные предки наши
были во дни Минина и в достопамятную Отечественную войну 1812 года»43.
Публикуя эти адреса, Аксаков восклицал: «…не оттого ли гото-вится народ к
войне с таким одушевлением, что проснулась в нем старая нена-висть к старому
историческому своему врагу — Польше, о нашествии которой в XVII веке хранятся и
до сих пор живые предания, говорят летописи, свиде-тельствуют неумирающие имена
Пожарского и Минина, церкви, крестные ходы, памятники? 1612 год — эпоха
изгнания поляков из Москвы — есть, без сомнения, эпоха лучшей народной
деятельности в нашей истории»44.
Всю весну и лето
1863 года Катков жил в напряженном ожидании войны. В самый разгар восстания он
нашел чеканную формулу: «Новый 1812 год был бы окончательным торжеством для
нас»45. Само выражение «торжество для нас» — в отличие от
идиоматического «торжества над врагом» — нагляд-но демонстрирует, какую роль он
отводил войне в строительстве нации. Война, повторял он, «пробудит всю нашу
энергию, вызовет наружу все силы нашего народного духа, очистит нас нравственно,
скрепит и сплотит в одно целое весь наш государственный организм»46.
По мере развития польских со-бытий Аксаков тоже стал писать о спасительной силе
грядущей войны, от-рекшись от мечты о мирном решении польского вопроса: «Из-за
официаль-ной России выглядывает и выдвигается порою Русь — с ее древним
духовным и бытовым строем — и она-то спасала всякий раз Русскую державу и
спасет еще не раз… война, вызывая ее к жизни и бодрости, даст ей только новую
силу и плотность»47.
Параллели с
«народными» войнами открывали богатые возможности для «воображения» нации.
Во-первых, они превращали народ — а не государство и не имперскую армию — в
основного противника повстанцев и в главное действующее лицо на исторической
сцене. Во-вторых, поскольку в ходе Оте-чественной войны вслед за изгнанием
французов из России последовало освобождение Европы и установление мира,
воспоминания о победе над На-полеоном позволяли минимизировать тему насилия и
соединить военную пропаганду с мифом об исключительном миролюбии России48.
Наконец, па-раллели с победой над поляками в 1612 году преподносили
разворачивав-шийся конфликт с «мятежниками» как возрождение традиций и духа
допет-ровской Руси. Все эти мотивы стали стремительно усиливаться и получили
дополнительное оправдание, когда европейские страны подняли голос в за-щиту
поляков.
ПОЛЬСКОЕ ВОССТАНИЕ КАК ВРАЖЕСКОЕ
НАШЕСТВИЕ
Кровавое подавление польского «мятежа» вызвало
неблагоприятный для России международный резонанс. Франция, Англия и Австрия
трижды — в апреле, июне и августе 1863 года — одновременно посылали дипломатиче-ские
ноты в Петербург, требуя уступок восставшим и мирного решения поль-ского
кризиса49. Согласованные действия трех держав, а также осуждение
российской политики в печати и парламентах других европейских стран освещались
в патриотической прессе под знаком застарелой враждебности Запада к России. Как
писали обе газеты, Европа берет под защиту Польшу — свой верный аванпост в
славянском мире, — чтобы подорвать престиж Рос-сийской империи, лишить ее статуса
великой державы и даже захватить ее земли. Этот стандартный конспирологический
подход афористично сформу-лировал славянофил Ю.Ф. Самарин в своей программной
статье в газете «День». «В отплату за расчленение Польши, — писал он, — Европа
призывает теперь к расчленению России»50. Хотя Катков и Аксаков
прекрасно разбира-лись в международной политике и знали о непримиримых
разногласиях между европейскими странами, обе газеты рисовали Запад как
монолитного противника России.
После получения
первой серии нот европейских держав перспектива войны с Западом стала широко
обсуждаться и в образованном обществе, и в официальном Петербурге. Многие
опасались, что вслед за «дипломатиче-ским походом» на Россию последует военное
вторжение Англии и Франции и что Январское восстание — это лишь прелюдия к
большой европейской войне51. «Мы должны быть готовы к войне, наша
кровь уже льется», — вос-клицал Катков52. Аксаков уверял читателей,
что простой народ уже «гото-вится к войне с воодушевлением»53.
Понятно, что в такой обстановке ассо-циации с 1812 годом получали новое
оправдание. Франция потому поддер-живает Польшу, подогревая ее надежды вновь
отнять у России Западный край, писал Катков, «что вместе с этим была бы отмщена
гибель Великой ар-мии в 1812 году — неизгладимое пятно в истории бонапартизма»54.
Объясне-ние «мятежа» подстрекательством Запада, особенно Франции, стало излюб-ленным
приемом патриотической прессы. В этом контексте возродилась традиционная тема
польского вероломства, циркулировавшая в русской ис-ториографии по крайней мере
со времен Карамзина55. Катков «напоминал» своим читателям, что и в
1812 году Польша «предала» Россию: «Завоеватель, пред которым пала вся Европа,
обратил против нас все ее силы. Польша от-крыла ему путь внутрь нашей земли,
билась с нами под его орлами, и вместе с ним присутствовала при московском
пожаре»56.
В антипольской
пропаганде периода «мятежа» поляки парадоксальным образом представали
одновременно и «предателями», и «завоевателями». Сколько бы московские
журналисты ни обвиняли Запад в «поджигатель-стве» восстания, непременным
атрибутом образа поляка все-таки оставались агрессия и жажда завоеваний.
«Захватчики по природе», поляки в статьях Каткова и Аксакова
противопоставлялись русским как нации «не тщеслав-ной и не завоевательной»57,
чуждой «политическому честолюбию», «не по-датливой на увлечения военной
славой», склонной «к миру и долготерпению»58. Борьба поляков за
политическую независимость — лишь предлог, как утверждал Катков, для
территориальной экспансии: «Поляки восстали, чтоб отторгнуть от России сначала
Царство Польское, а потом и западные ее обла-сти от Балтийского моря до Черного,
оттеснить Россию в глубь азиатских степей и занять ее место в системе
государств Европы»59. Амбивалентный статус поляка — предателя и
завоевателя одновременно — отражал двойственную природу Польши в сознании
русских. Являясь частью Российской империи, Царство Польское вместе с тем было
столь слабо интегрировано в Россию, что воспринималось как инородное тело и
оплот европеизма60. Именно это неопределенное представление о
Польше, вкупе с соперниче-ством за Западный край, позволяло рисовать восстание
не столько как пре-людию к войне, сколько как уже начавшееся вторжение в
русские земли.
Конструкт мятежа как
вражеского нашествия таил в себе огромные воз-можности для переосмысления роли
русского народа в жизни империи. Если Польское восстание отождествлялось с
сепаратистским движением и борь-бой за национальную независимость (именно так
его понимала либеральная и левая пресса, особенно «Колокол» Герцена), то оно
представляло угрозу имперскому единству и могло обернуться пересмотром
существующих гра-ниц; в таком случае непосредственным оппонентом «мятежников»
выступали государственные институты с их аппаратом принуждения, и империя Рома-новых
представала тем, чем она была, то есть государством, подавлявшим все народы,
находившиеся под его властью, включая русских. Стоило, однако, превратить
поляка во внешнего врага — и роли всех игроков на политическом поле мгновенно
менялись. «Поляк-завоеватель» представлял собой угрозу не только империи, но и
входившим в нее народам, прежде всего русским, поскольку Западный край служил
яблоком раздора. В таком случае непо-средственным противником поляков выступал
русский народ, защищающий свою землю. Более того, при таком восприятии событий
внешняя угроза объ-единяла народ и правительство перед лицом общего врага и
позволяла изоб-ражать государство стражем национальных интересов русских.
Эта мифологизирующая
логика подрывала традиционные для Романовых принципы династического
универсализма. «Польский вопрос есть именно вопрос не правительственный, а всей
русской земли» — эта фраза Аксакова замечательна не только метонимической
заменой «народа» «землей» (типич-ная для славянофилов риторика), но и твердым
убеждением, что судьба Польши может быть решена только «органическими силами
русского на- рода»61. Хотя, в отличие от газеты «День», «Московские
ведомости» не про-тивопоставляли государство и нацию, Катков смело разделял
династические интересы и национальные, видя залог подлинного разрешения
польского конфликта лишь в последних: «Если бы в польском вопросе замешаны были
только интересы царствующей в России династии, тогда вопрос этот мог бы
разрешаться на разные лады». Можно было бы, писал он, присоединить наши
западные губернии к Польше «и под верховною властью русского императора
назначить потомственного вице-короля польского из членов императорской
фамилии». Но тогда, утверждал Катков, «весь русский народ, каким бы вар-варским
ни считали его, понял бы, что тут приносятся в жертву его суще-ственные
интересы, что дело идет ни более ни менее как обо всей дальнейшей исторической
судьбе его <…> Какие бы хитросплетения ни придумывались, русский
человек не может примириться с мыслию, чтоб от его родины оттор-гались живые
члены ее.»62.
Чтобы минимизировать
наднациональную природу Российского госу-дарства и представить его в идеальном
образе «народной» империи, в которой главную роль играет русская нация,
патриотическая пресса часто заменяла «официальное» прилагательное «Российская»
неформальным «Русская» и называла свою страну «Русской империей», «Русским
Царством», «Русской Землей», «Русской Державой» и, конечно, «Русью». При этом и
Катков, и Аксаков подчеркивали, как трудно эту «Русь» найти, как плотно она
засло-нена имперскими институтами63. В самый разгар польского
кризиса, как будто позаимствовав тональность «Мертвых душ», Катков вопрошал:
«Где она, наша Русь?» А затем сам же деловито, совсем без гоголевской метафи-зической
тоски, отвечал: «Еще так недавно мы взглянули бы при этом [во-просе] на
географическую карту с разноцветными границами; но теперь вся-кий живой человек
чувствует нашу Русь в самом себе, чувствует ее как свое сердце, как свою жизнь»64.
Польское восстание, уверял Катков, подарило рус-скому обществу чувство
национального единства.
На первый взгляд кажется
странным, что Катков предлагал искать Русь на политической карте, да еще и не
ограничивался пределами России, ссылаясь на «разноцветные границы». Здесь мы
имеем дело с одной из самых изобре-тательных стратегий пропаганды «русского
дела». Подобно многим своим со-временникам, Катков числил Галицию среди исконно
русских земель, мыс-ленно распространяя территорию русской нации на ту часть
бывшей Речи Посполитой, которая в конце XVIII века досталась Австрии. Таким образом, он представлял
русских «разделенным народом», то есть парадоксальным об-разом переносил
польскую ситуацию на русскую. Эта стратегия ставила рус-ских в положении жертвы
и символически решала одну из главных проблем русского национализма. В качестве
«разделенного народа» русские обретали такой же импульс к объединению своих
земель, который определял центро-стремительные усилия поляков, итальянцев или
немцев. В таком контексте русский национализм оказывался ничем не хуже любого
другого национа-лизма, и русские, казалось, обретали ту «родную землю», за
которую могли «биться», как мечтала Елена Штакеншнейдер. Если до Январского
«мяте-жа» Русь — этническое ядро империи — «терялась и исчезала», то теперь, по
утверждению обеих газет, она внезапно всплыла из глубин истории, как не-видимый
град Китеж, и национальное чувство «вдруг проснулось и. загово-рило неумолчным
набатом»65.
Может сложиться
впечатление, что публицисты патриотического извода воспринимали Россию как
консолидирующуюся нацию-государство, а не как монархическую империю в
разнообразии входивших в нее народов, культур и языков. На самом деле, обе
газеты отнюдь не теряли из вида имперскую природу России и превозносили ее как
многонациональную и многоконфессиональную монархию. Но вместе с тем они видели
будущее российской мо-нархии сквозь националистическую призму66.
Считая абсолютным импера-тивом сохранение в рамках империи всех народностей,
пребывавших под скипетром Романовых, и допуская их культурную самобытность
(хотя Кат-ков и Аксаков демонстрировали различную степень толерантности в этом
от-ношении), патриотическая пресса ревизовала идею имперского единства, ос-нованного
только на верности династии, и требовала лояльности русскому народу. «Есть в
России одна господствующая народность, — писал Катков, — один господствующий
язык, выработанный веками исторической жизни. Од-нако есть в России и множество
племен, говорящих каждое своим языком и имеющих свой обычай; есть целые страны
со своим особенным характером и преданиями. Но все эти разнородные племена, все
эти разнохарактерные области, лежащие по окраинам великого русского мира,
составляют его жи-вые части и чувствуют свое единство с ним»67.
Риторика «живых частей» была особенно близка Аксакову. «Массы иноплеменных и
иноверных наро-дов», окружающих Русь, органически к ней прирастают и становятся
частью национального тела, писал он68. Одним из доказательств
«срастания» различ-ных народностей империи с ее этническим ядром служили, по
мнению пат-риотической прессы, всеподданнейшие письма царю69.
Приходя из различ-ных регионов и от разных народов России, эти письма
свидетельствовали, считали Катков и Аксаков, что ее многонациональное население
«ополча-ется» на защиту Руси и тем самым демонстрирует верность русскому
народу. Исключение составляли лишь некоторые, не особенно надежные группы рос-сийских
подданных, и критика их писем к царю стала отправной точкой для артикуляции
новой концепции имперской лояльности. Обсуждая всеподдан-нейший адрес киевского
католического дворянства (в основном поляков), Катков требовал, чтобы главный
тезис этого письма — «присоединяемся к ве-ликой семье русской» — превратился из
фигуры речи в подлинное чувство. Преданность царю означает, по утверждению
Каткова, верность русскому народу70. Столь же «этнизированную»
версию имперской лояльности выдвигал и Аксаков, подвергая уничтожающему разбору
адрес остзейских немцев — голос регионального патриотизма, подрывавшего, по
мнению Аксакова, «рус-ское дело»: «Патриотизмом самым искренним, мужественным и
твердым дышат немецкие адресы городов и дворянства Эстляндии, Лифляндии и Кур-ляндии,
— мы уверены, что пределы империи с этой стороны (то есть в Ост-зейском крае. —
О.М.) найдут в немцах самых смелых, честных и стойких за-щитников,
— но нам, русским, необходим патриотизм еще иного рода и качества, — нам мало
одной привязанности и преданности внешней целости империи, нам нужна еще
преданность русской народности!..»71 Так, не отка-зываясь от
категории династии как традиционной основы имперского един-ства (хотя и
отодвигая ее на второй план), патриотическая пресса видела в «господствующем
народе» главный и необходимый объект имперской ло-яльности72. Этот
новый концепт предполагал строительство национальной империи, в которой
сохранялся бы основной отличительный признак импер-ского государства,
охарактеризованный Рональдом Суни как доминирование одних групп населения над
другими73. Но теперь в качестве привилегирован-ной и господствующей
силы выступал не только и не столько царствующий дом и отнюдь не
многонациональная социальная элита, на которую тради-ционно опирались Романовы,
но в первую очередь русский народ.
ПАМЯТЬ О 1812 ГОДЕ И КОНСОЛИДАЦИЯ НАЦИИ
По крайней мере два принципа управления Российской
монархией с очевид-ностью препятствовали проекту модернизированной имперской
лояльности, которую пропагандировала патриотическая пресса. Во-первых, во
многих удаленных регионах России, где русские (в основном крестьяне) составляли
значительную часть населения, власть по-прежнему опиралась на локальные
нерусские элиты, которые таким образом господствовали над «господствую-щим»
народом. Во-вторых, журналисты с тревогой писали о разобщенности русского
«ядра», его слабой консолидации по вертикальной оси и недоста-точной
интегрированности украинцев и белорусов в «русскую нацию». Ре-шение обеих
проблем требовало кардинального изменения имперской поли-тики. Чтобы убедить
правительство и общество в том, что такие перемены должны последовать
безотлагательно, московская пресса превратила поль-ское восстание в русское.
Весной 1863 года,
когда повстанческое движение перекинулось из Царства Польского в Западный край,
в прессе появились сообщения о сопротивлении местных крестьян польским
инсургентам. Обе московские газеты закрепили за белорусами и украинцами роль
«коренного русского» населения края, а за местным польским дворянством — роль
«пришельцев», «захватчиков» и нещадных эксплуататоров. На западной окраине
империи, писал Катков, «русский мужик» веками «находился в порабощении и
загоне» у поляков, но теперь пришло время сбросить «польское иго»74.
Отпор украинских и бело-русских крестьян инсургентам — это, по словам Аксакова,
«уже не встреча войска с войском», но встреча «угнетенной русской народности с
народ-ностью привилегированной — польской»75. Если в мае 1863 года
Аксаков вы-ражал лишь надежду, что эта «встреча» приведет к русскому
национальному возрождению, то в августе того же, 1863 года Катков уже
победительно кон-статировал: борьба «русского населения со знаменосцами
польской сво-боды», то есть «с мятежными чиновниками, помещиками и ксендзами»,
«при-няла характер возрождения православной Руси, подавленной и забитой
полонизмом и латинством. Польские мятежники подняли знамя свободы, ра-зумея под
свободой свое владычество, и сделались невольным орудием осво-бождения Руси от
польского ига, которое в последние годы стало тяжелее, чем во времена Речи
Посполитой»76.
Чтобы «русское
восстание» против поляков консолидировало весь рус-ский народ (а не только
население Западного края), «Московские ведомости» и «День» призывали все
русское общество подняться на борьбу с «польским игом» и идти на помощь
угнетенным белорусам и украинцам. Характеризуя белорусов как «три миллиона
загнанного русского племени», Аксаков вос-клицал: «На помощь к нему, русские
люди, русское образованное общество, на помощь! Протянем ему братскую руку
<…> пособим ему всеми обществен-ными нашими средствами, материальными и
духовными!..»77 Катков пред-ложил более конкретную программу. Он
требовал формирования «стрелко-вых обществ» и отрядов «народного ополчения» во
внутренних губерниях, чтобы «двинуть их в западные губернии»78.
В этом пункте
мифологема иноземного ига сливалась с культом народной войны, и память о 1812
годе вновь оказалась востребованной. Аналогии с Оте-чественной войной позволяли
интерпретировать русский отпор «мятежу» как всенародное сопротивление и триумф
центростремительных сил нации. При-зывая к спасению Западного края, Аксаков
восклицал: «Выдвигайся же, рус-ская земля, вызывай из глубины твоих недр все
твои потаенные богатства, все ключи живой целебной силы <…> скликай ты,
как в 1812 году, не одни только внешние и вещественные силы, но силы русского
духа»79. Анонимный сотруд-ник «Московских ведомостей» тоже сравнивал
1863 год с 1812-м. В обоих слу-чаях, писал он, страдания одной части русской
земли вызывали патриотиче-ский энтузиазм остальной России: «Один весьма умный и
наблюдательный старичок, недавно объехавший несколько внутренних и самых
населенных русских губерний, рассказывал мне, что, насколько он в силах
припомнить, настоящее патриотическое движение в массах сельского населения
чрезвы-чайно сходно с народным движением 1812 года, во вторую половину кампании.
Только после занятия Москвы французами и слухов о святотатствах, там
совершенных, говорил мне старичок, в народе проявилось то озлобление и то
сумрачное стремление схватиться с супостатом, без которого многие по-двиги и
многие ужасы двенадцатого года остались бы неразгаданными. В на-стоящее время
простой народ совершенно так же озлоблен и так же сумрачен в своем гневе»80.
Развивая тему
всенародной готовности к войне, московские публицисты, конечно же, вспоминали и
об изгнании поляков в 1612 году. Сотрудник «Дня» утверждал, что воинственные
настроения 1863 года отражают те же «прочные связи единства», которые спасли
Россию в Смутное время81. «Мос-ковские ведомости» напечатали
сообщение о банкете, устроенном жителями Харькова в честь уланского полка,
передислоцируемого в районы столкно-вений с инсургентами, и сопроводили этот
рассказ описанием «трогательной сцены»: «.один крестьянин, взяв чарку водки,
обратился к солдатам: . коли придется вам с неприятелем повстречаться, то назад
не пятиться <…> Вас не станет, мы все ратниками пойдем <…>
Говоривший таким образом кресть-янин, — комментировал сотрудник газеты, — [был]
родом из Рязанской гу-бернии, "Минина и Пожарского отколышек", как он
сам выразился»82. Кор-респондент «Московских ведомостей» преподносил
слова рязанского крестьянина, говорившего о героях народного ополчения 1612
года, как голос народа, готового освободить Западную Русь, страдающую под
поляками. Консолидирующий эффект воспоминаний о 1812 и 1612 годах позволял пре-подносить
«русское восстание» в Западном крае как движение, потенциально объединяющее
весь русский народ.
«УЖАСНАЯ
ДИЛЕММА»
Другим приоритетным аспектом мифологизации
Отечественной войны на страницах патриотической прессы стала репрезентация 1812
года как уни-кального момента сближения — вплоть до самоидентификации — власти
с на-родом. Катков и Аксаков проводили параллели с Отечественной войной, тре-буя
от правительства решительной защиты «забитых русских» Западного края и их
превращения в не только численно, но и политически доминирую-щую этническую
группу. Стимулом для оформления этой программы послу-жило социальное напряжение
в охваченных восстанием западных губерни-ях России.
Весной 1863 года
газеты регулярно сообщали о случаях неповиновения «русских» крестьян «польским»
помещикам. Во многих местностях кресть-яне самовольно прекращали отбывать
повинности в пользу помещиков и эт- нополитическое измерение польского вопроса
(«изменники»-поляки versus «верные» русские) сплеталось с
его классовым измерением (дворянство versus крестьянство). Монархическому режиму, опиравшемуся на
привилеги-рованные сословия, трудно было найти адекватные ответные меры. С
одной стороны, попытки решения межсословных конфликтов традиционными ме-тодами — репрессиями против крестьян — воспринимались патриотической прессой как солидарность
властей с «мятежниками», поскольку последние отождествлялись с господствующими
классами Западного края83. С другой стороны, московские публицисты
понимали, что власти не могли смотреть сквозь пальцы на уклонение крестьян от
выполнения их обязанностей, опре-деленных положениями об освобождении.
Толерантная позиция правитель-ства в этом вопросе означала бы «нарушение общих
начал права собственно-сти» и в конечном итоге — компрометацию монархического
режима84.
Имперские власти
пытались найти компромисс, и 1 марта 1863 года был обнародован указ, полностью
прекращавший временнообязанные отношения между помещиками и их бывшими
крепостными в Северо-Западном крае. Крестьян нескольких губерний перевели на
обязательный выкуп, причем на особенно выгодных для них условиях; правительство
при этом брало на себя функции посредника между крестьянами и их недавними
владельцами85. Од-нако новая мера не только не принесла, как увидим,
социальной стабильно-сти в регионе, но и не удовлетворила идеологов «русского
дела». Несколько месяцев спустя, когда действие этого указа распространилось и
на южные гу-бернии Западного края, Катков с горечью констатировал: хотя
обязательный выкуп облегчает положение мужицкой массы, «рассекая связь между
[рус-скими] крестьянами и [польскими] помещиками», все-таки крестьяне не-избежно
находятся «в большей или меньшей зависимости от панов»86. И дей-ствительно,
с усилением восстания социальное напряжение в Западном крае возрастало, и в
прессе все чаще стали появляться официальные телеграммы о сопротивлении
«русских крестьян» «мятежным» панам и даже о вооружен-ных столкновениях сторон.
Самый громкий
резонанс вызвали апрельские события в окрестностях Динабурга (Витебская
губерния), где, по сообщениям газет, «шайка мятежни-ков, около ста человек,
напала на транспорт с оружием» и практически за-владела им, перебив
значительную часть конвоя. «Но едва произведено было это нападение, —
триумфально рапортовала "Северная пчела", — как кресть-яне всех
ближайших селений (как впоследствии выяснилось, старообряд-цы. — О.М.],
вооружившись чем попало, <…> устремились против мятежни-ков, успели
тотчас же отбить часть транспорта и затем, не упуская из вида шайки, задержали
ее до прибытия войск»87. Газета подчеркивала, что сельское население
и армия действовали заодно: «.общими усилиями крестьян и вой-ска, большая часть
шайки переловлена, оружие отобрано и главные винов-ники арестованы»88.
Мотив единства армии и народа перед лицом общего врага был подхвачен и развит
патриотической прессой. Сообщая о столкно-вениях крестьян с повстанцами в
Витебской, Минской и Киевской губер-ниях, газета Каткова рисовала крестьян как
энергично обороняющуюся, но законопослушную массу, кооперирующуюся с войсками в
деле восстановле-ния порядка в крае: «…мятежники нападают на беззащитные
местечки и се-ления; разбой, грабеж, убийства составляют их обычное средство»;
крестья-не защищаются, способствуя «скорейшему прекращению беспорядков», и
«усердно помогают войскам, разделяя с ними опасности и действуя с полным
самоотвержением»89.
Эта идиллическая картина
единения армии и народа вскоре уступила место тревожным известиям о том, что
«усмирители поляков» (включая динабургских старообрядцев) сами стали
терроризировать окрестных помещиков, гро-мили, грабили и жгли их усадьбы, и
войска теперь вынуждены были «усми-рять» и арестовывать русских бунтовщиков90.
В то время как администрации Западного края с опаской относилась к народному
оборонительному движению91, Катков и Аксаков, напротив, видели в
возмущенных крестьянах глав-ную опору режима и истинных защитников империи.
Хотя Катков полностью отдавал себе отчет в необходимости «контролировать
народный гнев», он не без экзальтации восклицал: «Народная страсть заговорила!»92
Обе газеты при-ветствовали формирование «отрядов крестьянских караулов» для
«совмест-ного с войсками» охранения населенных пунктов и даже требовали дальней-шего
вооружения крестьян Западного края. Патриотическая пресса называла эти отряды
«народным ополчением», возрождая риторику народной войны. «Ополчение в Западных
губерниях необходимо, — твердо заявил Катков. — Правительство не в состоянии
охранять [порядок] на огромном протяжении волнующегося края»93.
Когда местная администрация арестовала крестьян, грабивших помещиков Киевской
губернии, Катков возмущался: «Киев увидел защитников края в цепях!»94
Издатель «Московских ведомостей» упрекал правительство в близорукости и подмене
понятий. Отпор «русских» крестьян польским помещикам — это не классовая борьба,
объяснял Катков, но осво-бодительное движение «забитого» русского народа,
защищающего себя, свою землю и существующий режим: «Русский народ восстает в
ответ на восстание польских панов. Он восстает за Царя и Отечество»95.
В самой острой форме
вопрос о национальной природе этой борьбы и о дилемме, с которой столкнулась
власть, поставил этнограф, публицист, ис-торик и постоянный сотрудник газеты
«День» М.О. Коялович в статье «На-родное движение в Западной России».
Интересно, однако, что первоначально его статья появилась не в московской прессе,
но в официозной петербургской газете «Русский инвалид» — факт, внушавший
идеологам «русского дела» надежду на то, что правительство способно увидеть
крестьянский протест в националистическом ракурсе. Подобно Каткову, Коялович
объяснял «динабургское движение» как начало «неотразимого возмездия» полякам и
«пролог великой народной драмы»: «задавленный и заслоненный» поль-скими панами,
белорусский народ «выходит из лесов, болот и степей и во-площается в деле
живом, наглядном, в явном, решительном протесте против Польши», — восторженно
писал Коялович. Он признавал, что белорусы «вдаются в страстные, безумные
крайности», но, подобно Каткову, считал эти крайности неизбежными и призывал к
формированию «народного ополче-ния». Что, однако, кардинально разделяло Каткова
и Кояловича — это на-дежда последнего на мирное разрешение польского вопроса.
«Какая ужасная дилемма, — писал Коялович, — бить или свою или польскую силу в
Западной России?.. <…> Неужели нет никакого выхода из этой ужасной
дилеммы?» Неужели «Великая Россия», обогащенная «плодами западноевропейской
цивилизации», не может избежать насилия? Коялович предлагал великору-сам роль
примирителей, которые не будут «губить ни ближайших, кровнейших своих братьев,
коренных жителей Западной России, ни близких и кров-ных братьев, поляков в той
же Западной России»96.
В то время как
официальные круги, видимо, оценили именно эту прими-рительную позицию Кояловича
и поэтому предоставили ему страницы «Рус-ского инвалида», патриотическая пресса
явно считала его проект утопиче-ским и воспринимала проблему только в терминах
дихотомии «свои (великорусы и белорусы) versus чужие (поляки)» . Перепечатав статью Коя- ловича в «Дне»,
Аксаков дал категорический ответ на «ужасную дилемму»: «Нам кажется, что и
вопроса не может быть о том, следует ли бить свою силу, ту русскую силу, которая в законном негодовании
встает на защиту своей, русской
земли»97. Катков выразил свое мнение еще решительнее: «[Русское]
народное восстание не будет подавлено русскою военною силой; русские не вступят
между собой в бой <…> мы выйдем из ужасной дилеммы <…> Не по-давляя
народного движения, мы постараемся облагородить его, удержать в берегах волны
его, чтобы память о 1863 годе осталась в Западном крае чи-стым национальным
преданием, возвышающим и укрепляющим народный дух»98. Через
несколько месяцев Катков писал еще агрессивнее, прямо отож-дествляя поляков с
врагами: русское правительство «не будет поднимать ору-жие против своих для
защиты врагов»99.
Обе московские газеты
оттачивали образ поляка-врага и обсуждали «ужас-ную дилемму» в рамках более
широкой проблемы национальной политики, требуя от правительства повышения
статуса русского населения в империи. «Может ли государство не признавать себя
органом господствующей народ-ности, — спрашивал Катков, — и не держать ее
знамени над всеми инопле-менными элементами, живущими под его державой?»100
В сущности, он тре-бовал, чтобы этническое ядро империи получило политические
преимущества над другими народами по мере либерализации общества. Русским
жителям Западного края, считал Катков, надо первым даровать гражданские права,
прежде всего — широкое участие в местном самоуправлении, и только тогда
«господствующая» народность станет в самом деле господствующей и «всту-пит в
обладание всеми своими силами»101. Эта стратегическая задача дикто-вала
немедленный отказ от дискриминации русских в Российской империи. Ссылаясь на
динабургский инцидент, в котором ключевую роль играли крестьяне-старообрядцы,
Катков напоминал, что во многих местах Западного края «коренную прочную подпору
русской народности составляют старо-обрядцы, а между тем старообрядцы не
допускались там к занятию должно-стей, их даже не дозволяли избирать в
волостные старшины». Тем не менее именно старообрядцы, заключал Катков, «первые
отозвались на весть об уч-реждении ополчения и наводят теперь спасительный для
края страх на мя-тежных людей»102. Стратегией Каткова было давление
на власть. Несмотря на ошибочную политику правительства, Польское восстание,
считал он, поста-вило все на свои места: русские стали «хозяевами» края,
восстановили там по-рядок и теперь остается лишь закрепить эту новую реальность
законода-тельно: «Есть основания предполагать, что при вновь назначенных
выборах сельских властей в Литовских и Белорусских губерниях гражданские права
старообрядцев не будут стеснены. Старообрядцы ждут с нетерпением этой
справедливости»103.
Хотя надежды на поворот
власти к народу занимали центральное место в дискурсе эпохи реформ и до 1863
года104, только польский кризис полностью установил, как писал
Катков, «дух взаимного доверия между верховной властью и живыми силами
общества» и послужил стимулом для их единения: «Между правительством и
обществом утверждается сознание полного согла-сия в интересах и целях, и
единство верховной власти с народом становится выше всякого сомнения»105.
Чтобы насаждать веру в прочность этого союза и использовать ее для легитимации
искомых политических преобразований, московские журналисты способствовали
пропаганде «оборонительного» со-знания — и этой цели, конечно, служили параллели
между 1812 и 1863 годами. Но в обращении к памяти о народных войнах они шли еще
дальше, видя в войне инструмент «русификации» верховной власти — необходимое
условие для преодоления разрыва между государством и народом. Катков проводил
аналогии между двумя императорами — Александром I и Александром II, — чтобы
продемонстрировать, что в ситуации военной угрозы верховная власть способна
осознать себя русской. Смолоду «испытавший на себя влияние льстивых обращений
князя Чарторыйского» и «верный либерально-польским планам», Александр I терпимо
относился к доминированию поляков в Запад-ном крае и даже «почти согласился»,
утверждал Катков, на отторжение этой территории от России. Однако «гроза 1812
года» полностью изменила пози-цию царя (хотя и ненадолго). Александр I увидел, что «изо всех солдат Напо-леона
польские солдаты производили в России самые большие неистовства», что они
присоединились к французам лишь за тем, чтобы «на стенах Кремля водрузить
старинное польское знамя». Благодаря этому прозрению Александр отказал полякам
в поддержке и стал защищать интересы русского народа. Кат-ков проводил
очевидную параллель с эволюцией Александра II — от «прими-рительной политики» по отношению к полякам
в начале царствования к пе-реходу — точнее, к тому, что Катков хотел видеть как
переход, — на сторону «своего» народа106. Аксаков тоже уподоблял
друг другу 1863 год и Отечествен-ную войну как периоды «русификации» власти.
Вскоре после подавления мя-тежа он замечал: «Степень могущества Российской
империи всегда зависела и зависит <…> от степени сближения
правительства с народом, государства с землею (как мы это видели и в 1812 и
отчасти в 1863 году). Только Русью жила и держалась империя, несмотря на все
преграды, положенные органи-ческому <…> развитию самой Руси.»107
Несколько
поколений писателей XIX века с воодушевлением вспоминали о том недолгом периоде
в 1812 году, когда Александр I усвоил роль народного лидера, готового полностью
разделить судьбу своего народа. При этом часто цитировались слова царя,
произнесенные в разгар наполеоновского нашест-вия, о том, что он «отрастит себе
бороду и уйдет в леса с народом своим» (ва-риант: «пойдет скитаться в недрах
Сибири»), но не положит меча108. Именно эту фразу имел в виду
Аксаков, когда цитировал Наполеона: «Стоит только русскому императору отпустить
себе бороду — и он непобедим». «Едва ли нужно объяснять, — добавлял Аксаков, —
что под символом бороды разуме-ется здесь образ и подобие русского народа».
Аксаков восхищался интуицией Наполеона, связавшего победоносное будущее России
с перспективой воз-рождения национального характера верховной власти: «Пусть
только Рус-ское государство проникнется вполне духом русской народности, и оно
по-лучит силу жизни неодолимую и ту крепость внутреннюю, которую не сломить
извне никакому натиску ополчившегося Запада»109. Таким образом
патриотическая пресса укрепляла дискурсивную связь между войной и ру-сификацией
власти, превращая память о 1812 годе в инструмент политиче-ских преобразований.
ГРАФ БОРОДИНСКИЙ, ИЛИ РУССКИЕ В ПАРИЖЕ
Как реагировал на апроприацию воспоминаний об
Отечественной войне идеологами «русского дела» Александр II? Чтобы ответить на
этот вопрос, важно иметь в виду, что в рамках официальной идеологии
николаевской эпохи память о 1812 годе обслуживала монархическую концепцию
нации. В годы правления Николая I празднования годовщин Бородинской битвы,
памятники и парады в честь побед над Наполеоном представляли Отече-ственную
войну как неопровержимое свидетельство преданности русского народа царскому
престолу. Именно эта интерпретация 1812 года использо-валась в официальной
пропаганде периода Крымской войны, когда парал-лели с нашествием Наполеона
интенсивно циркулировали в царских ма-нифестах, прессе, массовой литературе и
лубочных картинках, изданных для народа110. Александр II,
унаследовав трон на исходе Крымской кампании, поначалу следовал николаевской
стратегии в обращении к памяти об Отече-ственной войне. Это неудивительно,
поскольку Александр в целом придер-живался отцовской доктрины официальной
народности111. Молодой импе-ратор не только постоянно апеллировал к
памяти о 1812 годе в своих указах и манифестах военного времени, но и сразу
после подписания унизительного для России Парижского мира, которым закончилась
Крымская война, при-урочил свою коронацию (1856) к годовщине Бородинский битвы
(26 авгус-та). Однако после коронации и вплоть до Польского восстания Александр
II воздерживался от широкого использования памяти о 1812 годе. Курс на
дружественные отношения с Францией и подготовка реформ побуждали его опираться
скорее на риторику мирного прогресса, чем на военные воспоми-нания.
Показательно, что в 1862 году два полувековых юбилея, связанных с Отечественной
войной, — пятидесятилетие Бородинской битвы и пятиде-сятилетие изгнания
наполеоновской армии из России — отмечались скромно и без особенных торжеств112.
Однако Польское
восстание радикально поменяло и внешнеполитические приоритеты, и риторические
стратегии власти. В 1864 году, когда «диплома-тический поход» Запада на Россию
(то есть ноты европейских держав) был решительно остановлен и Польское
восстание полностью подавлено, Алек-сандр II совершил заграничный вояж,
призванный продемонстрировать Европе, что порядок в империи восторжествовал. По
дороге в Пруссию, в Динабурге, Александр II принял депутацию крестьян — тех самых старообрядцев,
которые годом ранее отбили транспорт с оружием у «мятежников» и потом громили
дворянские поместья. Встреча с динабургскими крестьянами выра-зительно
контрастировала с отказом царя дать на обратном пути аудиенцию польским
дворянам и католическому духовенству в Вильно. После краткого пребывания в
Петербурге и Москве, в конце лета 1864 года император вновь отбыл в Европу, где
принял участие в прусских военных маневрах. Затем он вместе с семьей приехал в
Ниццу, где встретился в Наполеоном III113.
Московская пресса
с энтузиазмом трактовала символические аспекты этих поездок. Александр II путешествовал инкогнито, и его
псевдоним вы-звал восторженную реакцию сотрудника Каткова: «Радостно
припомнить, что Государь наш путешествовал за границей под скромным, но
памятным для Европы именем графа Бородинского»114. Участие
Александра в маневрах прусской армии напоминало о совместных действиях России и
Пруссии в 1813 году. Маршрут императора тоже был символичен: он повторял вектор
движения русской армии — Россия—Пруссия—Франция — в 1812—1814 го-дах.
Путешествие царя и его псевдоним устанавливали аналогию между по-бедой над
Наполеоном и подавлением Польского восстания.
Хотя обращение
Александра II к памяти 1812 года, казалось бы, соответст-вовало риторике
патриотической прессы 1863 года, официальная интерпре-тация Отечественной войны
кардинально отличалась от позиции московских журналистов. В отличие от Каткова
и Аксакова, но в полном соответствии с традицией, установленной Николаем I, Александр проявлял крайнюю осто-рожность в апелляции к
воспоминаниям о народной войне 1812 года, выдви-гая на первый план значение
заграничного похода 1813—1814 годов, в кото-ром Александр I играл главную роль. Правящий
император представлял своего дядю главным архитектором побед над Наполеоном,
оставаясь верным монархической концепции нации115. Наглядным
подтверждением этой пози-ции стал парад императорской гвардии в честь
пятидесятилетия вступления русских войск в Париж в 1814 году. Парад состоялся в
Петербурге 19 марта 1864 года по личному распоряжению царя и при его
непосредственном учас-тии. Вызвав огромное стечение зрителей, гвардия больше
двух часов манев-рировала на трех главных городских площадях (Дворцовой,
Адмиралтейской и Исаакиевской). Цензор А.В. Никитенко, случайно оказавшийся в
толпе на-блюдателей, был глубоко взволнован этим «великолепным» спектаклем «в
память взятия Парижа»: «Парад составлял зрелище величественное и поэ-тическое и
невольно возбуждал чувство патриотической гордости. Что за войска! Какие
молодцы люди! Какая быстрота и стройность движений! Право, искусство убивать
людей, как никакое другое искусство, делает честь человеческому гению»116.
Центром грандиозной сценической площадки стал Александрийский столп — памятник
Александру I, воздвигнутый Никола-ем I в 1834 году. В начале парада Александр II лично возглавил войска и, как
сообщали газеты, «повел их церемониальным маршем мимо памятника Александра
Благословенного, у подножия которого были собраны ветераны 1814 года». Затем
император «отсалютовал памятнику» и встал рядом с ним, дав возможность войскам
пройти парадом перед двумя Александрами, жи-вым и бронзовым117.
Принимая парад, Александр II отождествлял себя со своим дядей. Символическое
сближение двух Александров играло заметную роль и в церемониальном обеде,
устроенном в Зимнем дворце для ветеранов кампании 1814 года. Обед состоялся в
Александровском зале, украшенном портретом Александра I и картинами сражений
1813—1814 годов118. Привет-ствуя гостей, император выразил ветеранам
благодарность «за их верную службу», и вслед за его речью, после громких криков
«ура», оркестр, согласно официальному отчету, «исполнил марш, под звуки
которого войска наши вступали в 1814 году в Париж»119.
Празднование
юбилея вызвало осуждение в ближайшем окружении Алек-сандра II. Его доверенные министры (канцлер А.М. Горчаков и
министр внут-ренних дел П.А. Валуев), обеспокоенные возможным осложнением
русско- французских отношений, пытались отговорить императора от его замысла120.
Однако Александр II проявил непреклонность, и, узнав об этом, П.А. Валуев не
без сарказма записал в дневнике: «Ce sera la parade "du bon ami"» («Это бу-дет парад
"доброго друга"»)121. Выражение «bon ami» не только намекало на то, что лицемерная маска
дружелюбия плохо скрывала натянутые отношения России и Франции после Польского
восстания, но и прямо отсылало к дип-ломатическому кризису, разразившемуся
намного раньше, накануне Крым-ской войны, когда в 1852 году Наполеон III принял
титул императора. Тогда Николай I оказался единственным европейским монархом,
отказавшимся на-зывать Наполеона «mon frere» (мой брат) и пользовавшимся выражением «mon ami» (мой друг) — тем самым Николай подчеркивал
нелегитимный ха-рактер титула Наполеона III122. Отсылая к этим давним событиям, слова Ва-луева помещали
юбилейные торжества 1864 года в контекст старого дина-стического дискурса. И
этот контекст не мог ускользнуть и от московских журналистов.
Однако патриотическая
пресса, освещавшая юбилей, пыталась связать его с идеологией «русского дела».
Традиционно, со времен самого Александра I, ему приписывалась роль избавителя и
освободителя Европы, а его благород-ство, великодушие и милосердие изображались
как христианские доброде-тели, возносившие царя на недосягаемые высоты123.
«Московские ведомости» перенесли эти добродетели на весь русский народ,
утверждая, что в царе нашли идеальное воплощение отличительные национальные
черты — мило-сердие, незлобивость и способность к самопожертвованию.
Патриотическая пресса таким образом превратила Александра I периода Отечественной войны в
олицетворение «русскости». Катков начал свою «юбилейную» пере-довую статью с
восторгов по поводу великодушия русских, не разрушивших Париж и не мстивших
французам за сгоревшую Москву: «19 марта 1814 года, русские войска под
предводительством императора Александра I, вступили с торжеством в Париж. <…> Европа
вздохнула легко, освободившись от во-енного деспотизма Наполеона <…>
Память эта дорога нам, русским: мы пер-вые восстали на общего врага
просвещенного мира <…> мы имели в руках своих судьбы Франции и Европы и
не злоупотребили ни нашею славой, ни нашею силой!»124 Видя в
милосердии Александра выражение гуманности рус-ского народа, Катков
парадоксальным образом превратил основателя Свя-щенного союза и идеолога
династического универсализма в персонифика-цию «русскости».
Московские журналисты
достигли таким образом по крайней мере двух целей. Во-первых, приписав
христианское милосердие всему русскому на-роду, они сумели примирить апологию
войны с мифом об исключительном миролюбии и незлобивости русских. Во-вторых,
они соединили риторику на-циональной исключительности с превознесением
монархического режима на новых основаниях. До 1863 года две интерпретации
Отечественной войны — как народной войны и триумфа абсолютизма — сочетались
только в рамках доктрины официальной народности, где первое полностью
подчинялось по-следнему: память о массовом сопротивлении врагу только
подтверждала при-верженность народа царю. Патриотическая пресса периода
Польского вос-стания фундаментально поменяла эту парадигму. Журналисты
признавали роль Александра в победе над Наполеоном, но только при условии, что
им-ператор «русифицировался», олицетворял нацию и усваивал роль народного
лидера, демонстрируя таким образом преданность своему
народу.
* * *
В ответ на Польское восстание «Московские ведомости» и «День» превра-тили культ народной войны в доминирующую форму национального мифо-творчества. Обе газеты использовали память о 1812 годе как инструмент ле-гитимации обновленной модели монархии, которая признала бы за народной массой некоторую самостоятельность, дала бы ей чувство гражданской соли-дарности и обеспечила бы русскому «ядру» империи господствующее поло-жение, превратив его в главный объект политической лояльности и расширив гражданские права русских. Более того, память о войне символически объ-единяла нацию и царя и позволяла, в явной и неявной форме, пропагандиро-вать русификацию династии. Культ 1812 года примирял непримиримое — абсолютистскую монархию и народный суверенитет. Патриотическая пресса артикулировала этот парадоксальный конструкт в начале 1860-х — в то вре-мя, когда верховная власть сама поддерживала надежды общества на расши-рение свобод, дарование конституции и введение представительных инсти-тутов. Но позднее, начиная с рубежа 1860—1870-х годов, когда надежды на участие общества в политической жизни постепенно исчезли, память о на-родной войне превратилась из исторического оправдания политических ре-форм в их замену. Поскольку режим полностью блокировал создание инсти-тутов гражданского общества, народная война осталась единственной ареной для участия нации в политической жизни. В последующие годы символы на-ции, связанные с воспоминаниями о войнах, стали доминировать в общест-венном сознании, приобретя особую популярность накануне Русско-турец-кой кампании. Не только симпатия к «братьям-славянам», страдавшим под оттоманским игом, и не только экспансионистские импульсы, столь типич-ные для русского национализма, обусловливали пропаганду войны с Турци-ей. Главным стимулом было восприятие войны как господствующей формы национальной консолидации и ожидания того, что война решит те проблемы строительства нации, которые не находили решения в мирной жизни.
1) Настоящая статья представляет собой сокращенный вариант главы из моей книги «From the Shadow of Empire: Defining the Russian
Nation through Cultural Mytho-logy, 1855—1870» (
2) Эти настроения нашли
отражение в стихотворениях А.С. Хомякова, написанных весной 1854 года, —
«России» и «Раскаявшейся России».
3) О роли панславистской
пропаганды в развязывании Русско-турецкой войны см.: GeyerD. Russian
Imperialism: The Interaction of Domestic and Foreign Policy 1860— 1914 / Trans. from the German by Bruce Little. New Haven & London:
4) Апрельский выпуск
«Дневника писателя» за 1876 год // Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч.: В 30 т.
Л.: Наука, 1983. Т. 22. С. 122—126. О «парадоксалисте» из «Днев-ника писателя»
как выразителе взглядов Достоевского см.: Frank J. Dostoevsky: The Mantle of the Prophet, 1871 — 1881.
5) Изначально веру в незлобивость
славян русские писатели могли почерпнуть у Гердера — о том, как он представлял
славян в своих работах, см.: Kohn Н. Pan—Slavism: Its History and Ideology.
6) См.: Аксаков И.С. Речь в Московском
отделении Славянского комитета // Акса-ков И.С. Полное собрание сочинений: В 7
т. М.: Типография М.Г. Волчанинова, 1886. Т. 1. С. 240—244. Когда месяц спустя
война в самом деле началась, Аксаков востор-женно пророчествовал, что она
вызовет всеобщий энтузиазм, приобретет характер народной и поможет преодолеть
разрыв между образованным обществом и кресть-янской массой (см.: [Аксаков И.С.] Речь, произнесенная
председателем Славян-ского комитета // Московские ведомости. 1877. № 98. 24
апреля).
7) О роли социального дарвинизма в пропаганде войны на Западе см.: Crook D.P. Dar-winism, War, and History: the Debate over the Biology of War from the
« Origin of Spe-cies» to the First World War.
8) О войне как инструменте формирования национальной идентичности см.: Smith A.D. War and Ethnicity: The Role
of Warfare in the Formation, Self-Images and Cohesion of Ethnic Communities // Ethnic and Racial Studies. Vol. 4. October
1981.
№ 4. Р. 375— 397 (особенно p. 376—377); Smith А. National Identity.
9) См.: Leslie R.F. Reform and Insurrection in
Russian
10) Татищев С.С. Император Александр Второй. Его жизнь и царствование. М., 1995. Кн. 1.
С. 233—234. Анализ речи Александра и его примирительной политики в начале
царствования см. в: Западные окраины Российской империи / Под ред. М. Долби-
лова, А. Миллера. М.: Новое литературное обозрение, 2006. С. 126—131.
11) См.: Leslie R.F. Reform and Insurrection in Russian
12) См.: Западные
окраины. С. 141; Миллер
А.И. «Украинский вопрос» в политике влас-тей и русском
общественном мнении (вторая половина XIX в.). СПб.: Алетейя, 2000.
13) О польском вопросе в
контексте освобождения крестьян см.: Горизонтов Л.Е. Поль-ский аспект подготовки крестьянской
реформы в России // Иван Александрович Воронков — профессор-славист Московского
университета: Материалы научных чтений, посвященных 80-летию со дня рождения
И.А. Воронкова (1921 — 1983) / Отв. ред. Г.Ф. Матвеев. М.: Мосгорархив, 2002.
С. 96—114; Западные окраины. С. 128—140.
14) См.: Аксаков И.С.
Сочинения. Т. 3: Польский вопрос и западно-русское дело. СПб.: Издание
Императорской Публичной библиотеки, 1900. С. 19 (2 февраля 1863 го-да). Статьи
Аксакова цитируются по отдельным томам его собраний сочинений. После ссылки на
том и страницу в скобках указываются даты написания статей (впрочем, не все
статьи были пропущены цензурой).
15) Там же. С. 18.
16) В ходе подготовки
крестьянской реформы правительство пыталось удовлетворить интересы далеко не
только польского дворянства, но и крестьянства, в лояльности которого нуждался
Петербург. См. об этом: Западные окраины. С. 170—172.
17) Общую характеристику
позиций этих газет по польскому вопросу см. в: Твардов-ская В.А.
Идеология пореформенного содержания: М.Н. Катков и его издания. М.: Наука, 1978. С. 24—73; Durman K.
The Time of the Thunderer: Mikhail Katkov, Rus-sian Nationalist Extremism and
the Failure of the Bismarckian System, 1871 — 1887.
18) См.: Аксаков И.С.
Сочинения. Том 3. С. 16—22, 45—50 (2 февраля и 4 марта 1863 го-да). Аксаков
верил, что польское крестьянство не поддержит «бунт недовольных шляхтичей» и не
захочет выйти из состава Российской империи.
19) Катков М.Н.
1863 год: Собрание статей по Польскому вопросу, помещавшихся в «Московских
ведомостях», «Русском вестнике» и «Современной летописи». Вып.
20) Аксаков И.С. Сочинения. Т. 3. С. 104 (27 июля 1863 года).
21) Анализ катковской концепции нации см. в: Renner A. Defining a Russian Nation:
Mikhail Katkov and the «Invention» of National Politics // Slavonic and East Euro-pean Review. Vol. 81. October 2003. № 4. Р. 659—682.
22) Катков М.Н.
Собрание передовых статей «Московских ведомостей»: 1863 год. М.: Изд-е С.П. Катковой,
1897. С. 167 (передовая статья от 13 апреля 1863 года. № 79).
23) О постепенном изменении позиции Аксакова и его сближении с Катковым см.: Petrovich
M. Russian Pan-Slavists and the Polish Uprising
of 1863
// Harvard Slavic Studies. Vol. 1.
24) Катков М.Н.
Собрание передовых статей… С. 151 (Московские ведомости. 1863. № 71. 4
апреля).
25) СамаринЮ.Ф.
Современный объем польского вопроса // Самарин Ю.Ф. Сочине-ния. М.: Тов-во
типографии А.И. Мамонтова, 1900. Т. 1. С. 336. Впервые: День. 1863. № 38. 21
сентября.
26) См.: GeyerD. Russian Imperialism. Р. 52.
27) Катков М.Н.
Собрание передовых статей… С. 142—143 (Московские ведомости. 1863. № 68. 28
марта).
28) Там же. С. 209 (Московские
ведомости. 1863. № 96. 4 мая).
29) Аксаков И.С.
Сочинения. Т. 3. С. 65 (25 мая 1863 года).
30) Катков М.Н.
Собрание передовых статей… С. 59 (Московские ведомости. 1863. № 23. 29
января).
31) Аксаков И.С. Полн. собр. соч. Т. 2. С. 245, 249—252 (28 ноября
1864 года).
32) Погодин М.
Письмо к издателям // Московские ведомости. 1863. № 117. 31 мая.
33) Штакеншнейдер EА.
Дневник и записки: 1854—1886. М.: Academia, 1934. Репринт-ное переиздание с новым предисловием: Newtonville: Oriental Research Partners,
1980. С. 329 (дневниковая запись от 9 мая
1863 года).
34) См.: Страхов Н.Н.
Роковой вопрос // Страхов Н.Н. Борьба с Западом в нашей ли-тературе:
Исторические и критические очерки. Киев: Типография И.И. Чоколова, 1897
(репринтное переиздание:
35) В русской
дискурсивной практике XIX века поляки традиционно преподносились как авангард
европейской цивилизации в славянском мире, а изгнание польских войск из России
в начале XVII века часто рифмовалось с победой над Наполеоном. О параллелях между
Смутным временем и Отечественной войной в поэзии и по-литической риторике см.:
Гаспаров Б.М. Поэтический язык Пушкина как факт ис-тории русского
литературного языка. СПб.: Академический проект, 1999. С. 82— 84;
Зорин А. Кормя двуглавого орла. С. 159—186.
36) Пресса 1860-х годов
опиралась на уже сложившуюся традицию мифологизации польского вопроса. Так,
Польское восстание 1830—1831 годов тоже воспринима-лось сквозь призму 1812
года, см.: Тартаковский А.Г. 1812 год и русская мемуаристика: Опыт
источниковедческого изучения. М.: Наука, 1980. С. 190—192. Однако события
1830-х годов в большей мере оправдывали сравнения с вражеским втор-жением: в то
время Польша имела собственную армию и вела боевые действия против русских
войск, тогда как в 1863 году русские столкнулись с партизанской тактикой
восставших.
37) См.: Нардова В.А.
Законодательные документы 60-х годов XIX века об адресах на высочайшее имя //
Вспомогательные исторические дисциплины. Т.
38) Кампания вызвала
критику радикалов, увидевших в ней сознательное искажение общественного мнения.
См. статью «Протест», опубликованную Герценом в 168-м выпуске «Колокола» (1
августа 1863 года. С. 1387). Перепечатана в: Герцен А.И. Собрание
сочинений: В 30 т. М.: Издательство Академии наук СССР, 1959. Т. 17. С. 154,
418.
39) Катков М.Н.
Собрание передовых статей… С. 207 (Московские ведомости. 1863. № 95. 3 мая).
40) Аксаков И.С.
Полн. собр. соч. Т. 2. С. 149 (29 июня 1863 года). Сотрудники «Мос-ковских ведомостей»
и «Дня» не только комментировали эту кампанию, но и сами участвовали в
составлении некоторых адресов. См.: Твардовская В.А. Идеология
пореформенного самодержавия. С. 50—52; БарсуковН.П. Жизнь и труды
М.П. По-година. Т. 21. СПб.: Типография М.М. Стасюлевича, 1907. С. 84—85;
Самарин Ю.Ф. Сочинения. Т. 1. С. 299—300.
41) Всеподданнейшее
письмо от малороссийских казаков Прилукского и Пирятинского уездов Полтавской
губернии // Московские ведомости. 1863. № 132. 18 июня. Оборот «оставить косу и
плуг» широко использовался в риторике 1812 года. См.: Глинка Ф.И.
Письма русского офицера. М.: Военное издательство, 1987. С. 46 (впер-вые
напечатаны в 1815—1816 годах).
42) Всеподданнейшие
письма. От городского общества Вологды // Московские ведо-мости. 1863. № 88. 25
апреля. «Да ведают враги наши, — гласил адрес вологодского дворянства, — что мы
и теперь те же, какими были на полях Полтавы и Боро-дина…» (Всеподданнейшие
письма. От вологодского дворянства // Московские ведомости. 1863. № 86. 23
апреля).
43) Всеподданнейшие
письма. От нижегородского дворянства // Московские ведомо-сти. 1863. № 88. 25
апреля.
44) Аксаков И.С.
Полн. собр. соч. Т. 2. С. 145 (8 июня 1863 года). Катков тоже проводил
параллель между Польским восстанием и народными войнами 1612 и 1812 годов в
передовой статье от 19 апреля 1863 года. См.: Катков М.Н.
Собрание передовых статей… С. 175 (Московские ведомости. 1863. № 83).
45) Там же. С. 276
(Московские ведомости. 1863. № 116. 30 мая).
46) Там же. С. 342
(Московские ведомости. 1863. № 142. 29 июня).
47) Аксаков И.С.
Сочинения. Т. 3. С. 51 (11 мая 1863 года). См. также: Там же. С. 49, 53—54, 79
(4 мая и 11 июля 1863 года).
48) Уже современники
Отечественной войны рисовали Россию оппонентом всемир-ного зла и безверия. См.:
Гаспаров. Б.М. Поэтический язык Пушкина как факт ис-тории
русского литературного языка; Вишленкова Е. Визуальное
народоведение империи. С. 168.
49) О дипломатической
кампании 1863 года см.: Ревуненков В.Г. Польское восстание
1863 года и европейская дипломатия. Л.: Издательство Ленинградского универ-ситета,
1957. Более сбалансированная интерпретация этих событий предложена в книге: Leslie R.F. Reform and Insurrection in Russian
50) Самарин Ю.Ф.
Современный объем польского вопроса. С. 326. Впервые: День. 1863. № 38. 21
сентября. Ср. сходное заявление Каткова: «На польское восстание мы имеем право
смотреть <…> как на последнюю, может быть, попытку со стороны западных
держав ослабить и умалить значение России» (Катков М.Н.
Собрание передовых статей… С. 152 (Московские ведомости. 1863. № 72. 5
апреля)).
51) См.: Никитенко А.В.
Дневник: В 3 т. Л.: Художественная литература, 1955. Т. 1. С. 317—384;
Одоевский В.Ф. Дневник // Литературное наследство. М.:
Журнально-газетное объединение, 1935. Т. 22—24. С. 165—173; Дельвиг А.И.
Мои воспомина-ния. М.: Издание Румянцевского музея, 1913. Т. 3. С. 229—230.
52) Катков М.Н.
Собрание передовых статей… С. 181 (Московские ведомости. 1863. № 85. 21
апреля).
53) Аксаков И.С.
Полн. собр. соч. Т. 2. С. 145 (8 июня 1863 года).
54) Катков М.Н.
Собрание передовых статей… С. 168—169 (Московские ведомости. 1863. № 80. 14
апреля). Западные страны, писал Катков, «покупают себе удобства польской
кровью» (Там же. С. 169 (Московские ведомости. 1863. № 80. 14 апреля)), «хладнокровно
и бесчеловечно возбуждают мятежников против нас» (Там же. С. 181 (Московские
ведомости. 1863. № 85. 21 апреля)).
55) См.: Горизонтов Л.Е.
Парадоксы имперской политики: Поляки в России и русские в Польше. М.: Индрик,
56) Катков М.Н. Собрание передовых статей… С. 175 (Московские
ведомости. 1863. № 83. 19 апреля).
57) Там же. С. 181
(Московские ведомости. 1863. № 85. 21 апреля).
58) Аксаков И.С.
Полн. собр. соч. Т. 2. С. 143 (8 июня 1863 года).
59) Катков М.Н.
Собрание передовых статей… С. 145 (Московские ведомости. 1863. № 69. 29
марта). См. также: Там же. С. 213 (Московские ведомости. 1863. № 97. 5 мая).
60) Интересный пример
соединения двух стереотипов — поляка-завоевателя и поляка-предателя — есть во
всеподданнейшем адресе московского дворянства, где упоми-нается «русская кровь,
не раз пролитая в обороне от польского властолюбия и польской
измены» (курсив мой. — О.М.). Катков цитировал этот
адрес в передовой статье «Московских ведомостей» (1863. № 109. 22 мая).
61) Аксаков И.С.
Полн. собр. соч. Т. 2. С. 153 (29 июня 1863 года).
62) Катков М.Н.
Собрание передовых статей… С. 141 — 142 (Московские ведомости. 1863. № 67. 27
марта).
63) См.: Там же. С. 109,
142, 152, 167, 175; Аксаков И.С. Сочинения. Т. 3. С. 51,
57 (11 и 18 мая 1863 года).
64) Катков М.Н.
Собрание передовых статей… С. 167 (Московские ведомости. 1863. № 79. 13
апреля).
65) Аксаков И.С.
Полн. собр. соч. Т. 2. С. 218 (3 октября 1864 года). См. также: Кат-ков М.Н.
Собрание передовых статей… С. 167; Аксаков И.С. Сочинения. Т. 3.
С. 51, 65 (11 мая и 25 мая 1863 года).
66) См.: Западные
окраины. С. 159.
67) Катков М.Н.
Собрание передовых статей… С. 167 (Московские ведомости. 1863. № 79. 13
апреля).
68) Аксаков И.С.
Полн. собр. соч. Т. 2. С. 218 (3 октября 1864 года).
69) См.: Аксаков И.С.
Сочинения. Т. 3. С. 67 (25 мая 1863 года).
70) См.: Катков М.Н.
Собрание передовых статей «Московских ведомостей»: 1864 год. М.: Изд-е С.П.
Катковой, 1897. С. 200 (Московские ведомости. 1864. № 75. 3 апреля).
71) Аксаков И.С.
Сочинения. Т. 3. С. 67 (25 мая 1863 года).
72) Об изменении концепта имперской лояльности см.: KappelerA.The Russian Empire: A Multiethnic
History /
Trans. by Alfred Clayton.
73) См.: Suny R.
The Empire Strikes Out: Imperial
74) Катков М.Н. Собрание передовых статей… С. 284 (Московские ведомости. 1863. № 119. 2 июня).
75) Аксаков И.С. Сочинения. Т. 3. С. 52 (11 мая 1863 года).
76) Катков М.Н.
Собрание передовых статей… С. 425 (Московские ведомости. 1863. № 169. 3
августа).
77) Аксаков И.С.
Сочинения. Т. 3. С. 78 (22 июня 1863 года).
78) Катков М.Н.
Собрание передовых статей… С. 284 (Московские ведомости. 1863. № 119. 2
июня). Однако главной силой сопротивления «мятежникам», развивал Катков свой
план, должен оставаться «местный сельский люд», поскольку борьба с поляками
«возвысит и усилит в нем его русское чувство».
79) Аксаков И.С.
Сочинения. Т. 3. С. 67 (25 мая 1863 года).
80) Из дальнего угла
С.-Петербургской губернии // Московские ведомости. 1863. № 134. 20 июня.
81) См.: Областной
отдел. Известие из Казани // День. 1863. № 17. 27 апреля.
82) Московские
ведомости. 1864. № 90. 24 апреля (заметка напечатана со ссылкой на газету
«Харьков»).
83) Официозная «Северная
почта» ясно сформулировала эту проблему, и « Московские ведомости» немедленно
перепечатали главные пункты правительственного сообще-ния: когда крестьяне
выходят из повиновения помещикам, «местные начальства <.> вынуждаются
принимать меры строгости против той именно части населения, которая остается
верная своему долгу и содействует правительству <… > и притом принуждаются
принимать строгие меры как бы в пользу тех именно лиц, которые или явно
участвуют в беспорядках, или по крайней мере не оказывают ни содей-ствия, ни
сочувствия к их прекращению» (Известия из Вильно // Московские ве-домости.
1863. № 49. 5 марта; статья напечатана со ссылкой на «Северную почту»).
84) См.: Московские
ведомости. 1863. № 49. 5 марта.
85) С 1 марта 1863 года
крестьяне Виленской, Гродненской, Ковенской и Минской губерний были переведены
на выкуп, а выкупная сумма земли была значительно уменьшена по сравнению с
установленной в других частях империи. Кроме того, освобождение крестьян в этом
регионе должно было идти более быстрыми тем-пами. В течение 1863 года эта мера
была распространена на другие губернии За-падного края. См. об этом: Западные окраины. С. 229—230; Dolbilov М. Russification and the Bureaucratic Mind in the Russian Empire’s
Northwestern Region in the 1860s // Kritika. Explorations in
Russian and Eurasian History (New Series). Vol. 5. Spring
2004. № 2. Р. 245—271.
86) Московские
ведомости. 1863. № 184. 23 августа.
87) Телеграфические
известия из Динабурга // Северная пчела. 1863. № 100. 17 апреля.
88) Там же.
89) Польские дела //
Московские ведомости. 1863. № 95. 3 мая.
90) Последние
телеграфические известия о делах польских // Северная пчела. 1863. № 103. 20
марта. См. также официальные доклады полиции о беспорядках и не-повиновении
крестьян Динабургского уезда в: Восстание в Литве и Белоруссии: 1863—1864. М.:
Наука, 1965. С. 496—500.
91) См.: Западные
окраины. С. 230.
92) Катков М.Н.
Собрание передовых статей… С. 200 (Московские ведомости. 1863. № 92. 30
апреля).
93) Московские
ведомости. 1863. № 96. 4 мая. Аксаков тоже называл «местные ка-раулы» народным
ополчением — см.: Примечание редакции [к статье М.О. Кояловича «Народное
движение в Западной России»] // День. 1863. № 18. 4 мая. С. 7.
94) Катков М.Н.
Собрание передовых статей… С. 475 (Московские ведомости. 1863. № 184. 23
августа).
95) Там же. С. 474—475.
О предложениях Каткова установить правительственный контроль за крестьянами, но
не лишать их возможности сопротивления см.: Твар-довская В.А.
Идеология пореформенного самодержавия. С. 45—47, 53—55.
96) Коялович М.О.
Народное движение в Западной России // Сборник статей, разъ-ясняющих польское
дело по отношению к Западной России / Составитель и из-датель С. Шолкович.
Вильна, 1887. С. 377—385. Первоначально в: Русский инва-лид. 1863. № 91. 29
апреля; в 1863 году статья была издана отдельной брошюрой (СПб.: Военная типография,
1863).
97) Примечание редакции
[к статье М.О. Кояловича «Народное движение в Западной России»]. С. 7. Аксаков
и раньше определял взгляды Кояловича как «несбыточ-ные» надежды (примечание
редакции к статье Кояловича «Что нужно Западной России? Письмо к редактору //
День. 1863. № 10. 9 марта. С. 2).
98) Катков М.Н.
Собрание передовых статей… С. 200—201 (Московские ведомости. 1863. № 92. 30
апреля).
99) Там же. С. 475
(Московские ведомости. 1863. № 184. 23 августа).
100) Катков М.Н.
Собрание передовых статей… С. 272 (Московские ведомости. 1864. № 102. 8 мая).
101) Катков М.Н.
Собрание передовых статей… С. 475—476 (Московские ведомости. 1863. № 184. 23
августа).
102) Там же. С. 303
(Московские ведомости. 1863. № 128. 13 июня).
103) Катков М.Н.
Собрание передовых статей… С. 303 (Московские ведомости. 1863. № 128. 13
июня).
104) См.:
Долбилов М. Русский край, чужая вера: Этноконфессиональная
политика им-перии в Литве и Белоруссии при Александре II. М.: Новое
литературное обозре-ние, 2010. С. 18; Maiorova O.
From the Shadow of Empire: Defining the Russian Na—tion through Cultural Mythology, 1855—1870.
105) Катков М.Н.
Мнимое и действительное // Катков М.Н. 1863 год: Собрание ста-тей… Вып. 1. С.
515—517 (первоначально в: Русский вестник. 1863. № 5).
106) См.:
Катков М.Н. Собрание передовых статей… С. 477—485 (Московские
ведо-мости. 1863. № 125. 24 августа; № 126. 25 августа).
107) Аксаков И.С.
Полн. собр. соч. Т. 2. С. 219—220 (3 октября 1864 года). Несколькими месяцами
ранее, в разгар восстания, Аксаков писал: «1812 год и наша эпоха сви-детельствуют»,
что только союз «земли» и государства «держит Россию» (Акса-ков И.С.
Сочинения. Т. 3. С. 115—118; 17 августа 1863 года).
108) См.:
Глинка Ф.И. Письма русского офицера. С. 43; Достоевский Ф.М.
Апрельский выпуск «Дневника писателя» за 1877 год // Достоевский Ф.М. Полн.
собр. соч. Т. 25. С. 98. В «Войне и мире» Александр I произносит похожую фразу,
но Тол-стой сохраняет саркастическую дистанцию. Показательно, что в романе эту
фразу царь произносит по-французски (том 4, часть 1, глава 3).
109) Аксаков И.С.
Полн. собр. соч. Т. 2. С. 148 (29 июня 1863 года).
110) См.: Norris S. A
War of Images: Russian Popular Prints, Wartime Culture, and Natio-nal Identity,
1812—1945; Maiorova O.
From the Shadow of Empire. P. 28—35.
111) См.: Wortman R.S. Scenarios of Power. Vol. 2. P. 19—57.
112) На Бородинском поле
был отслужен обычный благодарственный молебен, в Рож-дество — обычная церковная
служба, праздновавшая, начиная с 1812 года, изгна-ние наполеоновской армии из
России.
113) Татищев С.С.
Император Александр Второй. Кн. 1. С. 568—574.
114) Современник 12-го
года [Маслов С.А.]. Воспоминание о Бородинской битве в 1864 го-ду
// Современная летопись. Воскресное приложение к «Московским ведомостям». 1864.
№ 34. С. 2—3.
115) Об официальной
интерпретации роли Александра I в победе русской армии см.: Тартаковский А.Г.
1812 год и русская мемуаристика. С. 184—185, 202—206.
116) Никитенко А.В.
Дневник. Т. 2. С. 422—423 (запись от 19 марта 1864 года).
117) Пятидесятилетие
взятия Парижа // Московские ведомости. 1864. № 66. 22 марта (отчет перепечатан
из газеты «Русский инвалид»).
118) Там же.
119) Там же.
120) См.:
Никитенко А.В. Дневник. Т. 2. С. 424 (запись от 22 марта 1864
года).
121) Валуев П.А.
Дневник: В 2 т. М.: Издательство Академии наук СССР, 1961. Т. 1. С. 274 (запись
от 16 марта 1864 года).
122) См.:
ТарлеЕ.В. Крымская война. М.; Л.: Издательство Академии наук
СССР. 1950. 2-е изд. С. 119—125; CurtissJ.S.
123) Wortman R.S. Scenarios of Power. Vol. 1. P. 193—243.
124) Московские ведомости. 1864. №
63. 19 марта (передовая статья). См. также: Любецкий С.М.
Празднества и увеселения в Москве по случаю взятия Парижа союзными войсками в
1814 году, марта 19-го // Современная летопись. 1864. № 15. С. 5.