(Обзор работ по истории эмоций)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 5, 2012
ЗАГОВОР
ЧУВСТВ, ИЛИ РУССКАЯ ИСТОРИЯ НА «ЭМОЦИОНАЛЬНОМ ПОВОРОТЕ»
И у нас обнаружились течения
чувствитель-ности, и у нас они сменили влияние просве-тительной, рассудочной
литературы…
А.Н. Веселовский. «Эпоха чувствительности» (1904)
…целый ряд человеческих чувств
кажется мне подлежащим уничтожению.
—Например? Чувства.
— …жалости, нежности, гордости, ревности, любви —
словом, почти все чувства, из кото-рых состояла душа человека кончающейся эры.
Эра социализма создаст взамен прежних чувствований новую серию состояний чело-веческой
души. <…> Лютик жалости, яще-рица тщеславия, змея ревности — эта флора
и фауна должна быть изгнана из жизни но-вого человека.
Юрий Олеша. «Зависть» (1927)
ВВЕДЕНИЕ
Герой романа Юрия Олеши
«Зависть», «вредный, заразительный человек» Иван Бабичев, признается сотруднику
ГПУ в своем фантастическом замысле провести парадом старые чувства, отвергнутые
новой эпохой. Эти чувства, подобно только что перегоревшей лампочке, должны
будут при встряске вспыхнуть в последний раз и окончательно уйти в небытие. В
представлении Бабичева, совокупность определенных переживаний и способов их
выражения отражает суть уходящей общественной формации — ее индивидуализм.
Иначе говоря, чувства для него имеют риторическую, идеологическую и
историческую природу. Они могут быть легитимны и нелегитимны, они вымирают,
подобно некоторым видам животных или растений, могут подвергаться запрету и
даже насильственному уничтожению (подобно социальным группам, субъективность
которых они выражали). На сме-ну им, естественным путем или с помощью насилия,
должна прийти «новая се-рия состояний человеческой души», отражающая
коллективистскую идеологию установившегося режима. Этот исторический процесс
представляется Бабичеву неизбежным, и единственное, на что может рассчитывать
чувствующий реликт «старого мира», — это метафорический акт прощального шествия
ушедшей эмо-циональной культуры, заговор обреченных чувств.
Но могут ли эмоции,
относящиеся к старому миру, быть полностью уничто-жены? Способны ли они
существовать в какой-то новой, тайной или перекоди-рованной, форме? Могут ли
они влиять на «новые» эмоции? Как определяет и контролирует эмоциональную
искренность своих субъектов политический ре-жим? Искренен ли сам Бабичев в
признании поражения старых чувств или из-девается в своем монологе над
советской эмоциональной инженерией? Какую роль играет литература (в частности,
сама «Зависть» Олеши) в сохранении «ста-рых» эмоций и утверждении «новых»?
Могут ли изжившие себя, забытые, запре-щенные или уничтоженные эмоции
вернуться? Будут ли они теми же, что и были? Как переосмысляются «старые»
эмоции и рождаются «новые»? Суще-ствуют ли вообще «чистые», неполитизированные
эмоции? Каждый из этих во-просов, спровоцированных «апокалипсисом чувств»
Бабичева, лежит на пере-сечении нескольких областей гуманитарной науки и,
соответственно, требует междисциплинарного подхода. Разработкой такой
методологии (или методоло-гий) исследования чувств в настоящем и прошлом и
занимается современная ис-тория эмоций.
В предлагаемом обзоре мы
хотели бы очертить общие контуры этой относи-тельно новой области исторической
науки, представить наиболее влиятельные течения внутри нее и вписать в контекст
современных теорий и методологий не-давние публикации, посвященные русской
эмоциональной истории.
ЭМОЦИОНАЛЬНЫЙ
ПОВОРОТ
В западной интеллектуальной традиции к эмоциям,
особенно сильным, чаще всего относились со страхом, подозрением или
пренебрежением[1]. До 1970-х гг. «чувства»
находились в компетенции психологов, но и последние уделяли им от-носительно
мало внимания, рассматривая их в лучшем случае как «вечные» био-логические
данности (парадокс психологов-эволюционистов: «…в нашем черепе размещается
мозг каменного века»[2]). Возникшая в конце 1930-х
гг. гипотеза об эмоциях как меняющихся социально-культурных конструктах
получила разви-тие только в 1980-е гг.
В октябре
Статья Стернсов
оказалась пророческой. За последние два с половиной десятка лет исследования,
посвященные истории отдельных эмоций, эмоциональ-ным сообществам и
эмоциональным стандартам (режимам, стилям, кодам или нормам), привели к
созданию нового направления исторической науки[7].
К сере-дине 1990-х гг. эмоции стали одним из первых вопросов исследовательской
по-вестки дня во многих дисциплинах, от гуманитарных и общественных до
естественных[8]. Психологов заинтересовали
роль эмоций в принятии рациональных решений, когнитивный характер наших чувств
и настроений. Философы обра-тили внимание на этическую и гносеологическую (emotional intelligence) природу «основных эмоций» —
любви, гнева, сострадания и отвращения[9].
Экономисты увидели в эмоциях важный фактор экономического процесса. Интерес к
эмоциям проявили также социологи, культурные антропологи, географы, лингвисты,
ис-торики литературы и искусства, специалисты по риторике, политологи и иссле-дователи
военной истории. Речь идет не просто об исключительно популярной теме, но о
настоящем «эмоциональном повороте» (или даже «перевороте» — «Af—fect Revolution») в гуманитарных и социальных
науках, в результате которого возникло новое представление о природе и роли
эмоций в человеческом обще-стве. Как мы себя чувствуем? Как выражаем и как
интерпретируем эмоции, то есть невидимые и невербальные моменты или процессы,
происходящие внутри нас? Происходят ли эмоции «изнутри» или заимствуются нами
«извне» — из эмо-ционального репертуара эпохи, социального института или круга?
Насколько ин-дивидуальны наши эмоции и насколько зависят они от общественных
регуля-торов? Какую роль играют чувства в нашем мышлении, принятии решений и
деятельности? Какую роль в производстве эмоций и создании «эмоциональных
сообществ» (семьи, конгрегации, княжеского двора, салона, профессионального
коллектива, блога или целой нации) играют культурные медиаторы (церковь, ли-тература,
кинематограф, реклама, Интернет)? Что дают для понимания историко- социальной
стороны эмоций данные психологии и нейрофизиологии? Насколько наши эмоции
зависят от мест, в которых мы их испытываем? Можно ли про-являть одну и ту же
эмоцию по-разному? Каковы гендерные, национальные, линг-вистические, социальные
отличия в эмоциональных проявлениях? Насколько современная исследователю эпоха
влияет на его историко-культурные интерпре-тации эмоций? Как меняются со
временем языки описания эмоций? Какую роль эмоции играют в истории? Куда
движется история эмоций в человеческом об-ществе — к усилению контроля,
страндартизации или, наоборот, к либерализации и демократизации наших чувств?
Как изучать эмоции?
КАК
ИЗУЧАТЬ ЭМОЦИИ?
Эмоции изучать можно по-разному, в зависимости от
того, что под ними пони-мается и какие задачи ставит перед собой исследователь.
Автор классической книги об «эмоциональных сообществах» Средневековья Барбара
Розенвейн[10]предлагает в своей недавней
статье набор методологических требований и реко-мендаций к историческим
исследованиям переживаний прошлого и настоящего[11].
Прежде всего, пишет Розенвейн, следует составить досье доступных источников для
каждого эмоционального сообщества, причем желательно, чтобы источники отражали
не один, а несколько «голосов» представителей данной группы. Не-обходимо также
проблематизировать термины эмоций, которыми мы оперируем в исследовании, и
учитывать современные для изучаемой эпохи представления о чувствах. Розенвейн
также советует взвешивать значения слов и фраз, выра-жающих эмоции данной
группы, чтобы установить их относительную важность для данного сообщества.
Важным качеством исследователя эмоций является уме-ние «читать молчание»
исторических источников, так как запрет на обсужде-ние определенных переживаний
является симпоматичным для «эмоциональных сообществ». Необходимо также уметь
правильно читать эмоциональные мета-форы и допускать возможность иронического
выражения эмоций в доступных историку источниках. Заключительной стадией
исследования должно стать из-учение социальной роли эмоций (последние, по
Розенвейн, являются социаль-ными сигналами) и изменений, которые претерпевают
эмоции в истории данного сообщества.
Розенвейн
призывает исследователей эмоций к осторожности: история эмо-ций, открывшая
перед учеными завораживающие перспективы, не должна стать отдельной
дисциплиной, подменяющей собой общую историю. Ее задача — спо-собствовать
углублению понимания нами исторических процессов и периодов. Так, например,
«идеальная» история Германии между двумя мировыми войнами должна будет включать
в себя не только экономику, отношения между мужчи-нами и женщинами,
политическими идеологиями и т.д., но и исследование того, какие эмоции
находились в тот период в привилегированном положении (или, наоборот,
изгонялись) разными доминантными и маргинальными группами.
ИСТОРИИ
ЭМОЦИЙ
В 2000-е гг. на Западе появляются влиятельные
концепции, объясняющие меха-низм исторической смены и развития эмоций в
человеческом обществе. Одной из первых попыток такой истории является
замечательная книга профессора ис-тории и культурной антропологии Дьюкского
университета Уильяма Редди «Навигация эмоций» (2001)[12]. Еще в
Концепция Редди лучше
всего может быть представлена на примере его анализа «сенти-ментального
эпизода» во французской истории XVII — начала XIX в. Суть ее в следующем.
Старый режим, основанный на кодексе дворян-ской чести и «стратегической
непредсказуе-мости» монарших гнева и милости, порождает в дворянской элите
глубокую эмоциональную травму. Попытки преодоления эмоциональ-ного страдания,
по Редди, приводят к созданию новых форм социальной жизни, служащих
«эмоциональными приютами» для части эли-ты. Такими приютами в XVIII в.
становятся са-лон и масонская ложа, объединяющие людей не на основе их
социального положения, но по принципу эмоциональной склонности. Идео-логической
программой этих новых форм об-щежития, оппозиционных по отношению ко двору,
оказывается оптимистическое представ-ление о естественных чувствах, которые
способен испытывать каждый и которые лежат в основе добродетели и могут служить
источником политической реформы (с. 145). Новые ценности и модели поведения,
характерные для этих «эмоциональ-ных приютов», воспроизводятся в сотнях
романов, пьес, картин и опер того вре-мени: женитьба по любви, добродетельные
семьи, культ дружбы и идеал естествен-ной жизни вдали от развращенной
цивилизации, где-нибудь на тропических островах или в дебрях Нового Света. Эта
литература, получившая у историков на-звание сентиментальной, изображает также
хрупкость эмоциональных островков и ужасающие последствия, подстерегающие тех,
кто порвал с условностями ци-вилизации, но не нашел для себя тихой гавани.
Редди указывает, что характерные для сентиментальной культуры эксцессы чувства
являются необходимыми для функционирования нового режима. Они представляют
собой своего рода пароли и отзывы, знаки эмоциональной принадлежности к своему
кругу и способы воз-действия на него (эмотивы). Ирония, по Редди, заключалась в
том, что общее для сентименталистов оптимистическое представление о
естественных чувствах на-ходило свое выражение в манихейской по своему
характеру картине мира, изоб-ражавшейся в литературе эпохи: вечная война добродетели
и порока.
Революционный проект
исследователь рассматривает как насильственную по-пытку распространить этос
сентиментального «прибежища», члены которого объединены не бюрократическими и
кровными, но психологическими связями, на всю страну. Якобинский террор
представлял собой неизбежное следствие такой утопической политики. Манихейское
представление сентиментализма о борьбе естественных чувств с их лицемерной
профанацией превращало всех граждан в по-тенциальных предателей. Иными словами,
сентиментализм, возникший как по-пытка преодолеть страдание, вызванное жестким
эмоциональным режимом мо-нархии, в революционную эпоху сам стал источником
страданий. Быстрый кризис, гибель и последующее забвение сентиментализма,
утверждает Редди, носили за-кономерный характер. В предложенной исследователем
модели «сентименталь-ный эпизод» завершился казнью лидеров якобинцев в
Иной подход к
историческому исследова-нию эмоций предлагает профессор Калифор-нийского
университета в Ирвайне Даниэль Гросс в книге «Секретная
история эмоций» (2006)[14]. Под «секретной историей»
(или «те-невой экономией») Гросс понимает эволюцию эмоций как риторических
конструктов, выра-жающих определенные социальные идеологии. Исследователи
естественных и гуманитарных наук почти не уделяют внимания риториче-ской
традиции в исследовании эмоций, а меж-ду тем, как напоминает автор, «риторика
была первым и остается богатейшим ресурсом для такого рода исследований» (с.
9). Подобный исторический подход, считает Гросс, позволяет нам определить, в
частности, как такие тер-мины эмоций (или их отсутствия), как апатия,
пассивность и смирение, трансформировались из гражданских добродетелей в
гражданские пороки (с. 18). В центре внимания теоретика находится «неравное
распределение» чувств между классами и социальными группами в разные периоды
истории. По-чему трагическая гибель принцессы Дианы повергает в скорбь весь
мир, в то время как смерть какого-нибудь бедняка не вызывает у нас никаких
чувств? Почему (до-бавим пример из русской литературы) в комедии Грибоедова
аристократ Чацкий наделен «высокими чувствами», а «безродный» Молчалин
оказывается низмен-ным в своих чувствах? По Гроссу, дело здесь не в
индивидуальных человеческих переживаниях и ценностях, но в господствующих в
данном обществе представле-ниях о правах одних (и отсутствии таких прав у
других) членов общества обладать теми или иными эмоциями (с. 4).
Так же как и Редди,
Гросс обращается в своем исследовании к «эпохе чувстви-тельности» как к
исключительно важному в политической истории эмоций периоду. В интерпретации
Гросса, открытая политическая риторика, проявившаяся в период английской
гражданской войны, трансформировалась в имлицитную (секретную) эпистемологию века
чувствительности. Последняя, как показывает исследователь, актуальна и для
нашего времени. Свой проект Гросс рассматривает как попытку создать новую
риторику эмоций и страстей, аналогичную новой риторике тропов, предложенной
Полем де Маном и другими деконструктивистами в 1970-е гг.
В своей новой книге —
«Потерянные и об-ретенные эмоции в истории» (2011)[15]
—
Уте Фреверт, немецкий историк и исполнительный директор Центра по
изучению истории эмо-ций Института человеческого развития Мак-са Планка,
задается целью реконструировать судьбу «возникающих» и «исчезающих» эмо-ций в
истории. Свое исследование Фреверт на-зывает попыткой создания исторической
«эко-номии эмоций» (термин, заимствованный у шотландского философа Френсиса
Хатчесона[16]). Почему одни эмоции
исчезают, а другие возникают? Исчезают ли первые совсем или продолжают жить под
другими именами? Мо-гут ли забытые чувства возвращаться в наш эмоциональный
обиход и участвовать в каких- либо современных ритуалах? Какую роль иг-рает
гендер в формировании эмоциональных стилей и режимов? Пожалуй, самой интерес-ной
частью «эмоциональной теодицеи» Фреверт является исследование генеалогии сочув-ствия
и сострадания. Фреверт показывает, как и при каких обстоятельствах эти эмоции
овладели образованными людьми XVIII в., объясняет, почему католический Париж и
лю-теранский Франкфурт оказываются равно ох-ваченными этими переживаниями,
указывает на роль этих «открытых» и «изобретенных» эмоций в формировании
позднейших гумани-тарных направлений и движений в западной истории (от
аболиционизма до современных кампаний против жестокости) и задает интри-гующий
вопрос о направлении и границах со-страдания в современном обществе[17]. Если для Редди
историческим двигателем западной эмо-циональности является страдание (оскорблен-ный
монархом дворянин находит себе приют в салоне или ложе; разочарованный в
сентимен-тальной тирании гражданин обретает относительный покой в романтическом
уединении), то для Фреверт таким двигателем становится сострадание.
В отличие от
концептуальных эмоциональных историй Редди, Гросса и Фре-верт, вышедшая в
НОВЫЙ
СЕНТИМЕНТАЛИЗМ?
При всем разнообразии целей и методологий исторических
исследований эмо-ций ясно, что в основе их находится общее представление о том,
что наши эмо-ции (в значительной степени) формируются и регулируются социумом и
спо-собны, в свою очередь, влиять на него. Современный интерес к эмоциям пред-ставляет
собой не что иное, как новую попытку объективации внутреннего мира человека,
попытку поймать с помощью разума (науки) «неуловимую» и «неви-димую» силу,
определяющую поведение человека в обществе и истории. В пер-спективе перед
исследователями (наиболее смелыми и азартными) открывает-ся новая концепция
человеческой личности в ее ограничениях и потенциале и новое представление о
человеческой истории как сложной и противоречивой «игре чувств».
Симптоматичным в
этой связи представляется нам особый интерес совре-менных исследователей эмоций
(У. Редди, Д. Гросса, У. Фреверт, М. Нуссбаум, К. Отли, К. Келли, А. Зорина) к
«эпохе чувствительности» (сентиментализму и раннему романтизму) как периоду
краткого (и мнимого) торжества эмоцио-нальности над разумом. В известном смысле
тот самый «эмоциональный пово-рот», о котором говорят ученые, можно назвать
неосентименталистским течением в современной науке. Подобно идеологам
сентиментализма (от Шефтсбери до Руссо, Бернардена де Сен-Пьера и мадам де
Сталь), современные исследователи видят человека как (прежде всего) чувствующее
существо, стремятся установить гносеологические, этические и эстетические
основания человеческих пережива-ний, говорят о взаимосвязи разумного и
эмоционального, «телесного» и «душев-ного» начал в человеке, о роли
определенных эмоций в формировании личности и «склеивании» целых сообществ
(семьи, дружеского кружка, конгрегации, госу-дарства и нации), о роли
эмоциональной педагогики, а также о социальных и по-литических нормах и
рациональных регуляторах эмоционального поведения лю-дей. Перефразируя
известный парадокс психологов-эволюционистов, можно сказать, что, с точки
зрения историков эмоций, в нашем черепе живет сознание, сформировавшееся в
«эпоху чувствительности». (Разумеется, современная на-учная реабилитация эмоций
кардинальным образом отличается от философии чувств XVIII в., это, так сказать,
сентиментализм с другого конца: в его основе ле-жит не наивное представление о
естественных эмоциях, а умудренный историче-ским опытом взгляд на
«сконструированный», культурный характер наших чувств.) Не вызван ли
современный «эмоциональный поворот», помимо всего прочего, эстетической и
этической привлекательностью для исследователей са-мой темы эмоций, соединяющих
историю и индивидуальный опыт, «чужое» и «свое», «общее» и «частное»? О
чувствах говорить легко, приятно и полезно[19].
«И у нас, —
выражаясь словами Веселовского, — обнаружились течения чувст-вительности».
Славистика переживает сейчас начавшийся на Западе в 1980-е гг. «эмоциональный»
бум. В течение всего нескольких лет был опубликован целый ряд важных
исторических и историко-литературных работ об эмоциях и эмоцио-нальных режимах
в России (Ш. Фитцпатрик, М. Стейнберг, К. Келли, А. Зорин) и прошли (как
минимум) четыре конференции, посвященные интерпретации и «судьбе» эмоций[20]. Этапными в этом контексте
стали последние три года, когда одна за другой в свет вышли три программные
подборки статей об истории эмо-ций в России: тематический блок работ в «Slavic Review»
(2009), сборник «Рос-сийская империя
чувств» (2010) и сборник «Интерпретация эмоций в России и Восточной Европе»
(2011). Эти подборки статей не только заявили об актуаль-ности и эффективности
исследований эмоций в русских контекстах, но и пред-ставили целый спектр
возможных методологий для такого рода исследований[21].
Так как читатели «НЛО» уже имели возможность ознакомиться с «русским»
сборником, мы сосредоточимся в этом обзоре на обсуждении англоязычных пуб-ликаций.
Что открывается исследователям русской истории и культуры за эмоциональным
поворотом?
ЗАПАДНЫЕ ТЕОРИИ — РУССКИЕ ЧУВСТВА
Тематический
блок «Эмоциональный переворот? Чувства в русской истории и культуре» в «Slavic Review»[22], подготовленный научным сотрудником Центра
по изучению истории эмоций в Институте человеческого развития Макса Планка Яном
Плампером, включает предисловие составителя (см. русский вариант
этой статьи в «Российской империи чувств»), работу Андрея Зорина о борьбе
русского «штюрмера» Андрея Тургенева со своей тайной «холодностью», а также
статьи Яна Плампера об эволюции представлений о страхе в военной психологии XIX
— начала XX в., Ольги Матич об эстетике отвратительного в романе Андрея Белого «Петербург»,
Ади Кунцман об эмоциональном восприятии узниками ГУЛАГа од-нополой любви[23] и
заключительный комментарий Уильяма Редди.
Статья Зорина о душевной
драме Андрея Тургенева («Восприятие эмоцио-нальной холодности в дневнике Андрея
Тургенева») — важное звено в цикле ра-бот исследователя о психологическим мире
этого замечательного молодого чело- века[24].
Материалом для исследования служат дневники (увы, лишь частично опубликованные)
и переписка Тургенева с В.А. Жуковским и другими участни-ками Дружеского
литературного общества. В статье по-новому рассматривается хорошо известная
историкам русского сентиментализма проблема чувствитель-ности и холодности.
Зорина привлекает не противопоставление двух типов вос-приятия действительности
и соответствующих им моральных философий («Чув-ствительный и холодный» Н.М.
Карамзина), но болезненный и культурно про-дуктивный конфликт внутри личности
чувствительного человека.
Дневник и письма Тургенева показывают, что молодой
человек постоянно «измерял тем-пературу свой души», чтобы удостовериться, что
он действительно способен на тот искрен-ний жар, который идеологи
чувствительности считали отличительной чертой гения. Эти по-стоянные
эмоциональные тесты предполагали медленное чтение, комментирование, приме-нение
к себе и переводы на русский язык за-падных образцов выражения душевного пыла.
Сочувственное чтение было для Тургенева своеобразным процессом интериоризации
за-падных культурных моделей. Но такое чтение вело его также к мучительным
переживаниям, вызванным неспособностью достичь должно-го уровня
разгоряченности. Техника самоби-чевания в дневнике Тургенева, как указывает
Зорин, восходит к масонскому методу само-критики. Но в отличие от масонов
молодой человек сокрушается не о своих нравственных пороках, но о недостатке
чувст-вительности. Все надежды этот поклонник «Новой Элоизы» и «Вертера» возла-гает
на любовь — чувство, ведущее, согласно сентиментально-романтическому кодексу, к
эмоциональному, нравственному и даже религиозному возрождению (с. 246). Но
Тургенев, по мнению Зорина, проваливает этот экзамен. История его отношений с
Екатериной Соковниной показывает, что, к своему глубокому разочарованию,
молодой человек не сумел воспылать ответным чувством к де-вушке, следовавшей
тому же кодексу выражения эмоций. Эту неспособность ответить на чувства
Соковниной Тургенев воспринимает как эмоциональный грех и в поисках выхода из
травматической для него ситуации обращается к… литературе: от модели «Новой
Элоизы» он идет к Элоизе «старой», к эпистоле Поупа, в которой страстная
героиня оказывается неспособной пробудить ответ-ный жар в своем возлюбленном.
Разумеется, «холодность» Абеляра была вы-звана другой причиной, но для
Тургенева, как показывает Зорин, важна была сама возможность литературного
оправдания и эстетизации своего эмоциональ-ного опыта.
В послесловии к
блоку статей Редди попытался вписать наблюдения Зорина в свою схему развития
сентиментализма. Сомнения Тургенева, пишет Редди, глубже, чем у критиков
сентиментализма. Похоже, что Тургенев уловил мысль Шиллера о том, что сильные
эмоции не должны быть добродетельными (как считали сентименталисты). Эта мысль
предвосхищает реконфигурацию эмоцио-нального опыта в эпоху романтизма. Только
романтики, вроде Байрона, начинают рассматривать любовь и женитьбу как противоположные
вдохновению худож-ника ценности. Парадокс Тургенева видится Редди в том, что,
несмотря на свои сомнения и разочарования, молодой человек оставался
сентименталистом в своих отношениях с Соковниной, ибо только сентименталист
может мучить себя из-за холодности души. Тургенев, остроумно заключает Редди,
совмещал в себе одно-временно Клариссу и Ловласа (с. 31).
Историко-культурная
интерпретация внутренней жизни Тургенева, предложен-ная в статье Зорина, не
только позволяет нам стать свидетелями рождения эмоцио-нальной культуры,
отличной как от масонской, так и от руссоистской, но и выводит на интригующие
по своим возможностям темы эмоциональной этики и эмоциональ-ной риторики,
разрабатываемые в относительно недавних книгах Нуссбаум и Гросса.
В статье Яна
Плампера «Страх: Солдаты и эмоции в русской военной психоло-гии начала XX в.» исследуется спор о страхе
между психологами-«романтиками», которые поддерживали восходящее к XVIII в.
представление о бесстрашии рус-ского воина, и психологами-«реалистами», указывавшими
на естественность страха для любого солдата. Отсутствие темы страха в русском
публичном дискурсе первой половины XIX в. (источники, относящиеся к
Позволим себе предложить
два уточняющих наблюдения «в копилку» исследо-вателя. Надо полагать, что не
только (а может быть, и не столько) «Севастополь-ские рассказы» привели к
эмансипации страха в русском общественном дискурсе, сколько публикация «Войны и
мира» и последовавшая за ней бурная дискуссия о поведении человека на войне, в
которой приняли участие как старики-ветера-ны
А
теперь все испытал,
Как я
в Турцию попал.
В
чистом поле — горе, страх
Каждый
день и каждый час.
День
намокнешь и дрожишь,
Ночь
от страха не спишь;
Чуть
заслышат наши уши,
Встрепенешься
и стоишь.
Что
ни свет, ни луна,
В
чистом поле тишина;
Окликает,
озирает
Стража
стражу завсегда.
Мы
под Варною стояли,
Себе
смерти ожидали[26].
Две статьи тематического
блока посвящены популярной в современной теории эмоций проблеме отвращения. В
работе Ади Кунцман «"С оттенком отвращения": Аффективные политики
сексуальности и класса в воспоминаниях о сталинских лагерях» рассматривается
острая эмоциональная реакция политических узников и узниц ГУЛАГа на
гомосексуальные связи в уголовной среде. Литературными источниками исследования
являются «Колымские рассказы» и «Очерки преступ-ного мира» Варлама Шаламова и
«Крутой маршрут» Евгении Гинзбург. По мне-нию Кунцман, отвращение, вызываемое у
политических заключенных одно-полыми отношениями среди «уголовных», не только
отражает определенные гендерные стереотипы и социальные нормы сексуальной
морали, характерные для интеллигенции того времени, но и является своего рода
инстинктом мораль-ного самосохранения, защищающим «человеческое в
бесчеловеческом мире». Од-нополые отношения и люди, вовлеченные в них, в
восприятии узников лагерей оказываются лишь частью инфернального мира: «…в
процессе трансформации памяти в литературу однополые связи становятся
синекдохой лагерного опыта. "Омерзительные существа" воплощают собой
ужас репрессий и лагерей и тош-нотворную, но неизбежную близость того, что
находится "за пределами челове-ческого"» (с. 325). Работа Кунцман
является попыткой проникнуть в «процесс формирования человечности» в
воспоминаниях узников лагерей и раскрыть роль сексуальности и класса в этом
процессе.
В отличие от западных
интерпретаторов «отвращения» (Н. Элиаса, М. Нуссбаум, С. Нгаи), которые
отмечают консервативную природу этой эмоции, защи-щающей границы между жизнью и
смертью, возвышенным и низким, человеком и животным и т.д., Ольга Матич в
статье «Поэтика отвращения: Еда и смерть в "Петербурге" Андрея
Белого» указывает на эстетическую и метафизическую функцию «отвратительного» в
искусстве. Объектом ее исследования является аффективная поэтика модернистского
романа Андрея Белого «Петербург». Эсте-тический эксперимент писателя, в
интерпретации Матич, заключался в том, чтобы превратить отталкивающие образы
разложения (разорванный рот, разла-гающийся труп, слизь и нечистоты) в объект
метафизического восторга, позво-ляющего читателю проникнуть в сущность той
абстракции, которую мы называем смертью (с. 307). Автор этого богатого на
наблюдения и историко-культурные со-поставления исследования особо отмечает
барочную генеалогию романа и бли-зость аффективной поэтики Белого к
экспрессионизму и сюрреализму.
ОТ ИМПОРТНОЙ МЕЛАНХОЛИИ К ПАТРИОТИЧЕСКОМУ
ОТЧАЯНИЮ
Механизмы и технологии русской эмоциональной истории
находятся в поле зре-ния авторов сборника «Интерпретация эмоций в России и
Восточной Европе»[27], подготовленного по
материалам конференции
ского университета историком Майклом Стейнбергом (автором
книги об эмоцио-нальном мире русских рабочих начала XX в.[28])
и литературоведом Валерией Со-боль (автором книги о
топосе любви в русской классической литературе[29]).
Книга открывается
вступительной статьей составителей, в которой выражается убежде-ние, что
интерпретация эмоций и эмоциональ-ных режимов в русском
контексте позволит глубже понять как политическую, социальную и культурную
историю России, так и ее настоя-щее (с. 7). Основными тематическими вектора-ми
представленных в сборнике исследований составители называют эмоциональное
выраже-ние (свобода, личность, аутентичность); эмо-циональный
контроль и управление; мораль и ценности; национальную, этническую и мест-ную
принадлежность и конструирование «дру-гого»; а также
утрату и скорбь, отчаяние и гнев, травму и лечение. Включенные в
сборник одиннадцать статей посвящены разным эмо-циям и эмоциональным
состояниям: мелан-холии, любви, стыду, счастью, гневу, страху, травме, отчаянию
— и разным «эмоциональ-ным режимам»: сентиментальному, романтическому,
радикально-демократиче-скому, сталинскому, хрущевскому. Авторов интересуют
историко-культурные манифестации эмоций в художественной литературе, переписке,
научных и пуб-лицистических статьях, фильмах, равно как и в «физических местах,
зданиях, ри-туалах, звуках и жестах» (с. 6). Перед читателями проходит
увлекательный парад «эмоциональных субъектов», в том числе чувствительных
литераторов, хладно-кровных революционеров, националистов, политических
лидеров, аристократов и рабочих, организаторов и жертв насилия и репрессий,
цыганских музыкантов и ветеранов афганской и чеченских войн.
Статьи расположены по
хронологическому принципу, и первым историко-культурным периодом,
представленным в сборнике, закономерно оказывается «эпоха чувствительности» —
одна из наименее исследованных и наиболее акту-альных и привлекательных для
историка эмоций.
В статье «Царица
превыспренних мыслей: Культ меланхолии в русском сен-тиментализме» автор
настоящего обзора предлагает неполитическую интерпре-тацию расцвета и кризиса
сентиментального режима в России, где эстетизация «главной эмоции» эпохи,
меланхолии, вылилась в форму психологической ре-лигии, отражавшей, по мнению
чувствительных особ, истинное положение че-ловека в «печальном мире»
(Карамзин). Сентиментальный дворянин стремился не к тому, чтобы изменить мир,
но к тому, чтобы «утеплить» свое существование в холодном социальном
пространстве, окружить себя соответствовавшей его убеждениям и художественным
пристрастиям эмоциональной обстановкой. Литература, и прежде всего поэзия,
воспринималась сентименталистами как средство такого утопического «утепления»
мира: «Пленительной игрой вообра-женья // Оогреем мир лучом стихотворенья // И
на снегах Темпею насадим» (Жуковский). Между тем неприятная, несладкая,
неутешительная, но личная, не-избежная, роковая
меланхолия, испытываемая отдельными представителями культурной элиты,
подтачивала, казалось бы, прочные основания сентиментально-меланхолической
культуры — последней утешительной утопии «разум-ного века»[30].
Статья Андрея Зорина
«Разлука с семьей в
Тонкая интерпетация
Зориным исторического момента, отразившегося в ин-дивидуальных переживаниях
Муравьева, конкретизирует наши представления о русской культуре эпохи
сентиментализма. В свою очередь, рассуждения ис-следователя о сосуществовании
противоположных эмоциональных стилей в со-знании человека «эпохи
чувствительности» имеют методологическое значение для изучения «внутренних
миров» людей, живших на сломе историко-куль-турных эпох[32].
Какую роль сыграла
западная сентиментальная традиция в эмоциональной истории русского общества?
Как сложилась судьба сентиментального сострада-ния в русской культуре в
сравнении с западной «историей сочувствия» (Фреверт)? Как риторические
интерпретации сентиментальных переживаний от-ражали идеологию русского
дворянства? Как и почему изменилась риторика страсти в последующие культурные
периоды? Применима ли к русской «эпохе чувствительности» модель политической
истории сентиментализма, предложен-ная Редди? Позволим себе хотя бы вскользь
остановиться на этих вопросах, имеющих, как представляется, большое значение
для русской истории эмоций. «Мы не так болели умом, — писал об "эпохе
чувствительности" академик Веселовский, — чтобы искать спасения в чувстве;
на Западе протест во имя его был принципиальный, у нас он обратился против
уродливых явлений нашей просветительности с ее упрощенным материализмом,
наивной игрой в неверие и увлечением западной салонной культурой»[33]. Русский сентиментализм,
расцвет-ший в конце XVIII в., был робок, вторичен и глубоко провинциален. Как
из-девательски резюмировал здравомыслящий персонаж одной из комедий того
времени, сентиментальность «родилась в Англии, попортилась во Франции,
раздулась в Германии, а к нам ее вывезли в таком жалком состоянии, что
<…> и курам на смех»[34]. Между тем культурное
значение этого «смешного» периода для русской культуры трудно переоценить.
Разбросанные по огромной стране «очаги чувствительности», культивировавшие
меланхолическую любовь к при-роде, медитацию, чтение европейской
сентиментальной классики, скромное со-чинительство и музицирование, сыграли
важную роль в эмоциональной эман-сипации русского дворянства, приучили его
чувствовать и выражать свои пе-реживания, преодолевать (большей частью в
воображении) свои социальные предрассудки и учиться состраданию к «другому» («И
крестьянки любить уме-ют», и собаки знают меланхолию).
Разумеется, русские
сентименталисты, так же как и их западные учителя, раз-деляли представление о
связи естественных чувств с добродетелями, но призывы к политической реформе у
нас, по сути дела, ограничились книгой Радищева. Принципиальным отличием
русского сентиментализма от французского можно считать его склонность к компромиссу
и игнорированию острых политических вопросов[35].
Одной из причин такой умеренности является его сословная гомо-генность (во
Франции «чувство» стало знаменем третьего сословия) и отсутствие острого
психологического конфликта между старым и новым эмоциональными режимами,
государством и дворянским обществом (пример Муравьева, в интер-претации Зорина,
показывает, что мирное сосуществование придворного и сен-тиментального этосов
было типично для дворянского самосознания). Политиче-ская концепция
сентиментализма, предложенная Редди, обходит одно из главных открытий
чувствительного периода, имевшее исключительное значение для рус-ского извода
этого движения, — секуляризацию (мы бы даже использовали ста-рое слово
«обмирщение») и демократизацию человеческой «души», способность последней
по-разному реагировать на воздействия окружающей «природы» и осмыслять эти
реакции не только как полезные (добродетельные), но и как при-ятные.
Бернарден де Сен-Пьер в «Этюдах о природе» (пользовавшихся в России огромной
популярностью) среди философско-эстетических источников сенти-ментализма
называет Лукреция и Монтеня, писавших о странной приятности (сладости) печали:
«Не знаю, к какому физическому закону Философы могут от-нести чувство
меланхолии, знаю только, что оно есть самая приятная пища для души моей.
<…> Это, может быть, происходит от того, что она вдруг удовлетво-ряет
двум сущностным частям, из которых мы составлены: телу и душе, чувство-ванию
нашей бедности и чувствованию нашего превосходства»[36].
«Гармония между душою и телом», по Сен-Пьеру, приводит к тому, что и «ужасные
фено-мены природы» (вулканы, грандиозные развалины, страшные бури) часто нра-вятся
нам больше, нежели «приятные картины». В свою очередь, гармоническое сочетание
«чувствования стремительно протекающего существования нашего» и «чувствования
бегемертия нашего» придает ни с чем не сравнимое удовольствие созерцанию
кладбищ и гробниц.
Пафос такого
сентиментализма не столько в этическом принципе: «Я чув-ствую, следовательно, я
добродетелен», сколько в открытии экзистенциального значения «приятных»
переживаний: «И я чувствую! И я существую!» По сути дела, сентиментализм дал
новую формулу человеческой личности, одинаково привлекательную для значительной
части русского дворянства, от всесильного фаворита, находящего удовольствие в
слезах, до «маленького» провинциального помещика, переименовывающего в порыве
чувствительности свою деревеньку Никольское в Готический остров[37]. В интерпретации
«физических» и интеллек-туальных переживаний как доказательств собственного
бытия и заключается смысл «смешных» восторженных излияний чувствительности
русских авторов, вроде гимна чаепитию, описывающего, как теплая влага течет по
пищеводу сочи-нителя, какие мысли и ассоциации пробуждает этот процесс в его
воображении, как он начинает радоваться тому, что ему здесь, в его кабинете, в
его поместье, тепло и хорошо, и как он сочувствует несчастным, которые там, на
китайских плантациях, собирают для него чайную траву. Вообще русскую версию
сентимен-тализма отличает своеобразная эстетизация самого института дворянской
соб-ственности: моя душа переживает верх чувствительного удовольствия в моих
«наследственных руинах»[38]. Это не что иное, как
культурное переживание при-вилегированного сословия, точнее, наиболее
«продвинутых» представителей этого сословия. Сентименталист в таком случае —
элита элиты.
По всей
видимости, в русской истории возникновение эмоционального рас-кола между старым
режимом и новыми формами чувствительности относится к более позднему времени —
1840—1850-м гг. В этой связи особенно интересной представляется эмоциональная
генеалогия русского политического радикализма, которой посвящена статья
Виктории Фреде «Радикалы и чувства. 1860-е гг.». Главная мысль этой работы
формулируется уже в ее эффектном зачине: «Поскре-бите русского радикала, и вы
найдете романтика». Фреде показывает, что не «мысли», но эмоции (первичные,
внутренние импульсы) были движущей силой русских радикалов. Фреде обращает
внимание на глубиное родство эмоциональ-ных теорий «отцов» и «детей». Последние
упрекали первых в лицемерии, то есть подмене и извращении естественных эмоций
(с. 63). Между тем, отрицая эмоцио-нальное поведение своих предшественников,
представители радикальной интел-лигенции не столько отвергали их идеи, сколько
развивали их (с. 77). Наиболее интересными в работе Фреде представляются
рассуждения о женском и мужском типах выражения эмоциональности у Добролюбова и
Чернышевского (с. 71—72), а также отсылающие нас к статье Зорина в «Slavic Review»
наблюдения о роли «холодности» в
«экономии чувств» русского радикала (с. 74—76).
Новаторская
статья Александры Оберлейндер «Стыд и современные субъек-тивности:
Изнасилование Елизаветы Черемновой» возвращает нас к проблеме внутреннего мира
человека, живущего на сломе исторических эпох. В центре вни-мания автора
находятся представления общества о стыде как одной из «главных» эмоций,
определяющих достоинство человеческой личности[39].
В статье анализи-руются литературная и юридическая интерпретации трагической
истории моло-дой женщины, застрелившейся в начале мая
Статья Рональда Суни
«Чувства, аффективные настроения и эмоциональные связи в имперской России и
Оcманской империи» представляет собой смелую попытку применить теорию эмоций к
истории национализма (точнее, сравни-тельной истории национализма). Под нацией
автор, отталкиваясь от концепции государства как «воображаемого сообщества»[41], предлагает понимать
«аффективное сообщество», разделяющее определенные ценности (с. 103). Суни
сопостав-ляет два случая гибнущих империй, Российской и Оcманской. Разложение и
ги-бель первой исследователь объясняет эрозией горизонтальных аффективных
связей внутри российского общества при коллапсе вертикальных (классовых)
альянсов, а геноцид армян — попыткой младо-турецкого правительства создать
эмоциональное единство стагнирующей империи на основе ненависти к внутрен-нему
врагу (см. с. 116, 110).
К статье Суни
методологически примыкают три работы, посвященные вос-точно- и южноевропейским
«эмоциональным сообществам». Джудит Пинтар в статье «Размещенные и
перемещенные: Теоретическое осмысление эмоциональ-ных переживаний места в
бывшей Югославии» рассматривает этнические и на-циональные группы в Косово и
Дубровнике как пространственные единства, соединенные продолжительными
аффективными связями и местными «легендами»[42].
Джек Фридман в статье «Генеалогия гнева рабочего класса: История, эмоции и
политическая экономия в Румынии» исследует роль эмоций в румын-ском обществе до
и после падения социализма. В поле зрения исследователя на-ходится процесс
делегитимизации «праведного гнева» рабочих в современный период. Рабочие, чьи
эмоциональные ориентиры восходят к «строгому режиму» эмоционального управления
в годы социализма, в последние годы оказались в среде новой эмоциональности со
старыми, уже не работающими средствами эмоциональной навигации (с. 221). Статья
Кэрол Силверман «Музыка, эмоция и "Другое"» посвящена исследованию
этнических стеоретипов балканских цыган. В центре внимания исследовательницы —
образы «дикого цыганского музыкан-та» и «беззаботной страстной цыганской
певицы». Силверман прослеживает ис-торию создания этих стереотипов, отражающих
маргинальное положение цыган в обществе, и указывает на то, что балканские
цыгане вынуждены выстраивать свое эмоциональное поведение в соответствии с
этими моделями, о чем свиде-тельствует карьера выдающейся исполнительницы
цыганских песен Эсмы Редзеповой, реконструируемая автором статьи.
Следующие две работы,
включенные в сборник, посвящены советским техно-логиям эмоциональной формовки —
жестокой эмоциональной политике сталин-ского режима и ее постепенному демонтажу
в хрущевскую «оттепель». Гленнис Янг в статье «Большевики и эмоциональная
герменевтика» исследует дискуссию об «искренности» Бухарина на
февральско-мартовском пленуме
Полли Джонс в статье
«Прерванное молчание. "Тишина" Юрия Бондарева между
"искренностью" и "гражданским чувством" в период
"оттепели"» исследует роль эмоций в общественном восприятии
художественных произведений о тер-роре в первом после смерти Сталина
десятилетии. В центре внимания Джонс на-ходится творческая история и история
рецепции романа Юрия Бондарева «Ти-шина» (опубликован в
Исследованию
психологических медиаторов в современной русской истории посвящена статья
Сергея Ушакина «Эмоциональные чертежи: Военные песни как аффективный медиум».
Автор обращается к «народной песне» как форме ритуала, трансформирующего
индивидуальные переживания в символические и социальные связи. Материалом для
исследования служат песни о последней че-ченской войне, записанные на
магнитофон и электронные носители, а также рек-ламные объявления и фотографии
концертов «военной песни», собранные во время продолжительной «полевой работы»
автора в городе Барнауле с 2001 по
В своих вступительных статьях к тематическому блоку в «Slavic Review»
и сбор-нику «Российская империя эмоций»
Ян Плампер называет ряд наиболее перспек-тивных, с его точки зрения,
направлений современной истории эмоций: историю понятий, обозначающих чувства и
психологические состояния (как меняется семантика ключевых терминов эмоций),
дискурсивный анализ эмоций (каким образом психологический, философский,
социологический, лирический, кине-матографический дискурсы конструировали разные
эмоции), анализ норм эмо-ционального выражения и отклонений от них, а также
роль эмоционального фактора в истории. Русская история, по Пламперу,
представляет уникальный ма-териал для таких исследований. История эмоций
позволяет не только по-новому посмотреть на старые темы и проблемы, но и
открыть новые области для иссле-дования: влияние русского психологического
романа на читателей, история эмо-циональных пристрастий русского дворянства,
сравнительные истории эмоцио-нальных стеоретипов в разных национальных
контекстах (русская хандра vs. немецкие Angst или Weltschmerz), формирование эмоциональных концептов не-нависти и
гнева в русском революционном движении или история страха в пе-риод Большого
террора 1937—1938 гг. Более того, русская культура, постоянно ассоциирующаяся у
западных критиков с избыточной эмоциональностью, спо-собна стать резервуаром
лиминальных проблем и примеров, актуальных для тео-ретика эмоций. Работы
западных и российских исследователей, о которых шла речь в нашем обзоре,
свидетельствуют как о богатстве темы, так и о том, что мы находимся еще только
в начале пути, открывшегося за поворотом.
В заключение позволим
себе небольшое предсказание относительно будущего истории эмоций в российском
интеллектуальном контексте. Мы полагаем, что из новых и новейших западных
теорий «наука о чувствах» имеет наибольшие шансы на успех в России. Дело не
только в богатстве материала и достойной научной ро-дословной (классические
труды Ключевского, Веселовского, Кожевникова, Фло- ровского, Станиславского, Выготского,
Эйзенштейна, Лидии Гинзбург, Гуревича, Лотмана и других авторов, писавших о
культурном значении и «сделанности» эмо-ций), но и в методологической и своего
рода психологической совместимости (не-доверие к абстрактным теориям, интерес к
индивидуальному опыту и историзм). Иначе говоря, история эмоций — та площадка,
где интересы западной и отече-ственной научных традиций пересекаются к
обоюдному удовольствию.
Герой «Зависти» мечтал
вывести парадом чувства, отвергнутые новым поли-тическим режимом и обреченные
на физическое уничтожение. Перед истори-ком «русских» эмоций открывается
возможность воскресить и осмыслить «утра-ченные» чувства и таким образом
расширить — подобно вдумчивым читателям «Вертера» и «Новой Элоизы» —
собственный эмоциональный и теоретический диапазон.
[1] Страсти следовало либо подавлять (Августин, Кальвин), сдерживать (Паскаль, Вико), уравновешивать другими аффектами (Бэкон, Спиноза, Гоббс), либо подчинять ра-циональным интересам (Макиавелли, Адам Смит). См. об этом в статье Р.Г. Суни из разбираемого ниже сборника «Интерпретация эмоций в России и Восточной Европе»; свободные от рационального контроля или подавления, пишет Суни, страсти «могли привести к разного рода па-тологиям, о которых предупреждал нас Фрейд» (с. 104).
[2] Cosmides L., Tooby J. Evolutionary psychology: A primer [1997] // http://www.psych.ucsb.edu/research/cep/primer. html/. Согласно универсалистским и «презентистским» теориям, преобладавшим в психологической науке до 1980-х гг., наши современные эмоции и способы их выра-жения сформировались еще в эпоху палеолита.
[3] Stearns P.N., Stearns CZ. Emotionology: Clarifying the His-tory of Emotions and Emotional Standards // The American Historical Review. 1985. Vol. 90. № 4. P. 813—836.
[4] Ibid. P. 813.
[5] Ibid. P. 815.
[6] Ibid. P. 816.
[7] Об истории истории эмоций см. содержательную статью Я. Плампера в сб.: Российская империя чувств: Подходы к культурной истории эмоций / Под ред. Я. Плампера, Ш. Шахадат и М. Эли. М.: НЛО, 2010 (английский вари-ант опубликован в блоке статей о русской эмоциональной истории в «Slavic Review», разбираемом ниже). Плампер указывает, что особым «исследовательским полем», со своими формами институциализации (конференциями, публикациями, международными исследовательскими центрами), история эмоций становится лишь в последнее десятилетие (с. 36). См. также блестящее эссе историка— медиевиста Барбары Розенвейн: Rosenwein B.H. Problems and Methods in the History of Emotions // Passions in Con-text: International Journal for the History and Theory of Emotions. 2010. № 1 (http://www.passionsincontext.de/in— dex.php?id=557).
[8] См. тщательно составленный библиографический список новейших работ, посвященных эмоциям: Российская им-перия чувств. C. 502—509; см. также вошедшую в наш об-зор книгу К. Отли.
[9] См.: Nussbaum M. The
Upheavals of Thought: The Intelli-gence of Emotions. N.Y.:
[10] Rosenwein B.H. Emotional Communities in the Early Middle
Ages.
[11] См.: Rosenwein B.H. Problems and Methods in the History of Emotions.
[12] Reddy WM. THE NAVIGATION OF FEELING: A Frame-work for
the History of Emotions. N.Y.:
[13] См.: Reddy W.M. Against Constructionism: The Historical Ethnography of Emotions // Current Anthropology. 1997. Vol. 38. № 3. P. 327.
[14] Gross D.M. THE SECRET HISTORY
OF EMOTION: From Aristotle’s Rhetoric to Modern Brain
Science.
[15] Frevert U. EMOTIONS IN HISTORY: Lost and Found.
[16] Хатчесон верил, что правильная «экономия страстей» мо-жет привести к счастью и добродетели каждого человека в отдельности и общество в целом (см. с. 9).
[17] Согласно Фреверт, диапазон и границы сострадания зави-сят от комбинации «социальных, культурных и политиче-ских факторов» (с. 212).
[18] Oatley K. EMOTIONS: A Brief History.
[19] В недавнем номере журнала «Rethinking History», посвя-щенном эмоциональным стилям, задается вопрос о том, насколько «эмоциональный поворот» последних двух де-сятилетий отразился на самом языке описания эмоций ис-следователями. См.: Gammerl B. Emotional styles — con-cepts and challenges // Rethinking History. 2012. Vol. 16. №2. P. 161 — 175.
[20] Конференция
«История эмоций в России» в Чикагском университете в
[21] О «культуртрегерской» задаче русского и американского сборников говорит публикация в них пространных биб-лиографических списков западных и российских исследо-ваний, посвященных истории эмоций.
[22] EMOTIONAL TURN? Feelings in Russian History and Cul-ture / Ed. J. Plamper // Slavic Review. 2009. Vol. 68. № 2. P. 229—334.
[23] Cм. русские варианты статей Матич, Плампера и Кунцман в сборнике «Российская империя чувств».
[24] См.: Зорин А. Прогулка верхом в Москве в августе 1799 го-да: (Из
истории эмоциональной культуры) // НЛО. 2004. № 65. С. 170—184;
Он же. Поход в бордель в Москве в ян-варе 1800 года: (Шиллер, гонорея и
первородный грех в эмоциональном мире русского дворянина) // НЛО. 2008. №
[25] В методологической статье Розенвейн эта работа Плампера приводится в качестве примера того, как нужно «читать молчание» исторических источников. См.: Rosenwein B.H. Problems and Methods in the History of Emotions.
[26] Исторические песни XIX века: Тексты / Изд. и коммент. подгот. Л.В. Домановский и др. Л.: Наука, 1973. С. 180.
[27] INTERPRETING
EMOTIONS IN
[28] Steinberg M. Proletarian Imagination: Self, Modernity,
and the Sacred in
[29] Sobol V. Febris Erotica: Lovesickness in the Russian
Literary Imagination.
[30] Спорам о «мрачной меланхолии» в русской культуре конца XVIII в. посвящена работа: Vinitsky I. A Cheerful Em-press and Her Gloomy Critics:
Catherine the Great and the Eighteenth-century Melancholy Controversy // Madness and the Mad
in Russian Culture / Eds. A.
Brintlinger, I. Vi-nitsky.
[31] См. русский вариант этой работы в № 110 «НЛО».
[32] Вообще продуктивность и исключительная привлекатель-ность «case studies» Зорина заключаются в том, что в них соединены два на первый взгляд противоположных под-хода: интерпретация и история эмоций. Такой метод мож-но назвать исторической герменевтикой индивидуального психологического опыта. Следующим шагом в развитии этого метода могло бы стать его применение к анализу литературных, прежде всего поэтических, произведений. Еще одно продуктивное, на наш взгляд, направление, от-крываемое работами Зорина, — исследование различий в эмоциональных откликах и стилях авторов, принадлежа-щих к одной историко-культурной формации. Иначе го-воря, почему одни и те же тексты-матрицы (например, «Вертер») могли вызывать разные реакции у сентимен-талистов? Разумеется, характеры и таланты отличались, но, может быть, были и более глубокие, историко-культур-ные причины? Наконец, изучение процессов «формовки чувств» русского сентименталиста или романтика откры-вает возможность для научной реконструкции психологи-ческой биографии данного автора, причем на принципи-ально отличных от традиционных беллетристических жизнеописаний, интеллектуальных историй и психогра- фий основаниях.
[33] Веселовский А.Н. Эпоха чувствительности // Веселов- ский А.Н. Избранные статьи. Л.: Худож. лит., 1939. С. 494— 495.
[34] Шаховской А.А. Новый Стерн // Шаховской А.А. Коме-дии. Стихотворения. Л.: Сов. писатель, 1961. С. 745.
[35] К революционной эмоциональности, описанной Редди, у нас потенциально близки, помимо Радищева, будущие декабристы, но последних никак нельзя отнести к сенти- менталистскому поколению. Заметим попутно, что теория «эмотивов», предложенная Редди, позволяет по-новому прочитать «декабристский эпизод» в русской культуре.
[36] Saint-Pierre B. de. ffiuvres completes de Jacques-Henri-Ber- nardin de Saint-Pierre. Tome 6. P.: Mequignon-Marvis, 1820. P. 222.
[37] См.: Виницкий И. Утехи меланхолии. М.: МКЛ, 1997. (Уче-ные записки Московского культурологического лицея №1310. Вып. 2.) С. 177.
[38] [Орлов А.П.]. Утехи меланхолии. М., 1802. С. 1—2. Судьба этой ультрасентиментальной книги, ставшей объектом «дружной» критики адмирала Шишкова и арзамасцев, рас-сматривается в: Виницкий И. Невинное творенье // Рус-ская речь. 1994. № 2. С. 3—10. Как установил Томас Нью- лин, чувствительный автор этого сочинения — тульский помещик Александр Орлов — был убит собственными кре-постными за жестокое с ними обращение. См.: Newlin T. «Rural ruses»: Illusion and Anxiety on the Russian Estate, 1775—1815 // Slavic Review. 1998. Vol. 57. № 2. P. 295—319.
[39] Тема стыда находится в центре внимания
многих иссле-дователей последнего времени. Cм.: AhmedS. The
Cultural Politics of Emotion. L.; N.Y.: Routledge, 2004; Shame and Its Sisters: A Silvan Tomkins
Reader / Eds. E.K.
Sedgwick, A. Frank.
[40] См. классическую работу о судьбе карамзинской повес-ти в русской культурной истории в: Зорин АЛ, Нем- зер А.С. Парадоксы чувствительности // «Столетия не сотрут…»: Русские классики и их читатели. М.: Книга, 1989. С. 8—55.
[41] Андерсон Б. Воображаемые сообщества: Размышления об истоках и распространении национализма / Пер. с англ. В. Николаева. М.: Канон-пресс-Ц; Кучково поле, 2001.
[42] О
«географии эмоций» см.: The Dictionary of Human Geo—graphy / Eds. D. Gregory et al.
[43]