(публикация и подготовка текста К. Козырева)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 3, 2012
РАННИЕ СТИХОТВОРЕНИЯ.
1962—1965
В СОБОРЕ
Высокий и пустой
собор.
И поп размахивает
кадилом.
Я сама
превращаюсь в церковь,
я вся до краев
наполнена дымом.
Дымом глубоким и
сладким.
На стенах висят
иконы.
Плоские грустные
лица,
плоские красные
кони.
На потолке
распятый Иисус.
В гвоздях,
желтый, худой.
И маской Пьеро
луна
плывет над его
головой.
«Иисус, я в Вас
верю.
Вам от этого
легче?» — шепчу.
Но я же не верю в
бога,
мне его только
жалко.
Я никому не вру.
«Простите,
Иисус», — шепчу.
ЮРОДИВЫЙ
Глаза за ниточки
дергая,
визжу и в
обмороки падаю.
Я — юродивый. В
снег башкой,
поматывая прядями.
По снегу, по
зеленому
колешками,
колешками.
По вам, тупые,
взглядами —
сучочками,
полешками.
Эй, осторожные да
аккуратные,
солнце падает!
Как мухи в муссе,
туда и обратно,
в солнце —
падалью.
Дом стоит тортом
—
расступитесь,
бейте,
идите к черту!
У меня бог есть,
у вас — нету.
Солнце упадет,
всегда будет
лето.
Алакадзе
1963
СВЕЧА ПУШКИНА
Выла свеча, как
вдова,
воем-потопом в
себя.
Белая,
окаменевшая, в изголовье едва
стоявшая. Впервые
слезы холодные — не обжечь лба.
Выла свеча по все
видевшему — больше никто не видел.
Выла свеча по
последнему.
Видел моря в
отсветах, в скудости луж.
Всю жизнь за ним
прошагавшая, свеча умерла по-древнему
в день, когда
умер муж.
* * *
О ангелы, вы хилы.
О ангелы, вы
подхалимы.
А дьявол говорит
трубой,
а дьявол говорит
со мной,
и по следам его
копыт
луна влюбленная
летит.
А дьявол космат,
а дьявол рогат.
По дружбе вас он
устроит в ад.
Дьяволу души не
продают,
дьяволу души
отдают.
О ангелов нудь,
о дьявола медь,
мне ль,
хулиганке,
молитвы петь?!
«Ты счастье
Цезаря везешь…»
Я повезу, а он
меня потом из тысяч не узнает!
И счастья нет.
Ведь не бывает.
Для Цезаря
бывает.
Ему ведь славы
хочется, как крови волку.
Не повезу. Чего
болтать без толку.
Он кормчего
грозит зарезать.
Но он же Цезарь,
Цезарь, Цезарь!
Садись. Поехали.
Ох, ветер нас относит.
Ведь он же брат
мой. Ветер нас относит.
Ему через войска
— ведь тоже через бурю.
Ему через века —
ведь тоже через бурю.
И тоже носом.
А он кричит, а он
клокочет, все Рубикон да Рубикон.
И кормчему:
«Правее, нет, левее!..»
Ох, если б взял
меня конем —
бока широкие —
кормить не надо, не похудею.
Я б на уключинах
бежала,
я бы по воздуху
летела.
Быстрее всех его
желаний
и дальше всех его
пределов.
Приехали. Ох,
прямо в берег носом.
О Господи, избавь
его от бед, от всех мечей, от всех дурных
советов.
Прости ему, что
кормчему он бросил,
прости ему
зеленые монеты.
САД
Е. Кумпан
Плескался за
оградой сад
и затопил бы
город.
Но цепкие пальцы
оград
его держали за
ворот.
Вошла. Повисли
ветви надо мной и смыли,
ослепили, умерли
глаза от горьких, от зеленых брызг.
Глазам моим куста
хватило,
чтоб нализаться
вдрызг.
Меня ударило об
дно огромного сухого сада.
Умолкли листья,
стали глуше.
Пятипалые корни
хватали ограду.
Дышала трава. И
было ей душно.
Я шла в кустах,
как в облаках,
как чрез грозу, —
через рябину.
Трава была
поводырем,
и свет сошелся
журавлиным клином.
И чувствовала
звезды я стволом.
Чтоб деревом
стать —
немного надо:
лишь только имя
оторвать
и выбросить
подальше за ограду.
И надо только мне
молчать,
мне надо тишины
глухой,
чтоб этим светлым
садом стать,
чтоб стать
кромешной этой тьмой.
И пусть осыплются
глаза,
пусть унесет их
ветер стылый,
и буду деревом
стоять
сама я над своей
могилой.
Я выбралась. Все
по привычке.
Я шла мимо озера,
лодок утлых.
Мне крикнула
рыба, зашептал плетень:
А завтра
Вальпургиево утро,
Варфоломеев день.
Я им не верила,
не встретить бы знакомых —
подумают, что
нализалась.
Влететь в
калитку. Дома:
«Где ты шаталась?
Где же ты шаталась?!»
Я там шаталась,
где стихают, гуляют и собак прогуливают,
где из оград
рвались метели,
земля рвалась
из-под корней,
себя стучала в
улицы
и в чем-то
каялась и все ж вертелась.
НАЧАЛО ВЕСНЫ
У дома нашего
сегодня дверь болит.
Он плывет по
весне, суровый и утлый.
А снег еще
хрустит, как будто бы
костями
людоеды
хрустят в мусорной яме.
Смотрит в небо
стадо луж черно-голубых
тихими глазами
сирот и немых.
Наточила луна из
лучей
сотни синих
ножей.
О, недаром к
убийству тянет
и деревья в
схватках дрожат —
вот и год уже
клонит к апрелю,
вот и звери все
уже пришли,
и даже птицы
прилетели,
что улетали от
земли.
Восходит злая
луна в окружении черных капель,
недаром лик ее
так глуп и так смазлив, —
за плечами ее
эскадроны дождей с миллионами сабель
и сиянье и ужас
ночной грозы.
РЫБАКИ
Сначала появились
рыбаки,
а море потом.
Море лили на
землю
рыбацким жестяным
прокопченным ведром.
Сначала появились
рыбаки,
а рыбы потом.
Они себе сами
придумали
и бури, и рифы, и
скалы потом.
Они не умирают,
из-под плит все
шепчут:
«Под какими
парусами?..»
Из-под земли за
стаею ставрид
следят усталыми
глазами.
Время пробует их
на зуб:
Настоящие? Не проймешь!
«Не вертись под
ногами тут —
а то в сети еще
попадешь,
а оттуда на
сковородку.
И останутся
навсегда
эти люди, и лето,
и лодки,
эти сети и
невода».
Издалека мне море
не солоней,
не больше, чем
рыбацкая ладонь.
Издалека звон
лодочных цепей —
как погребальный
колокольный звон.
Мне вряд ли будет
хуже и грустней:
осталось морских
названий,
имен касаться,
как локтей,
как рук
воспоминаний.
МОРЕ
Как холодно и
пусто все кругом.
Не меня одну на
свете все забыли.
Даже море, когда
варили, верно, думали о другом:
О море милое,
тебя пересолили!
И позабыли. Гонит
через горы
и через годы
носит.
Вдруг волнами —
там кто-то крикнул: «Море!»
Нет, «Лена!» —
вдоль по берегу относит.
Нет, «Море».
Рванулись волны
и за собою
потянули берег.
А у меня лишь
губы сжались:
Вернись — нам,
милое, обоим показалось!
Когда все нас
забыли — жизнь легка.
И стоим ли? Не
стоим мы другого.
Я стою горсточки
песка,
ты — камня
голубого.
ПОВЕСТЬ
Сор летит по
пляжу. Ветер воротит урны.
Размеры моря
новей и короче.
В те сумерки шло
море к буре.
Шло к ночи.
Шло к шторму.
Морю
надоело глаза
царапать об утесы.
Плавали окна по
коридору.
Свет лился, как
вместе и дождь и слезы.
Я потолок учила
наизусть —
от прошлого, от
радости и горя
я синею стеной
отгорожусь.
Исчезла память, и
исчезла грусть —
пятнадцать лет в
минуту смоет море.
А я зубрила
потолок — каждую строчку учила веками,
твердила все
одно, одно:
две трещины, три
таракана
и черное пятно.
Болезнь и бред.
Бессонница и
ветер.
Чудовища, которых
нет
и не было на
белом свете,
все в волнах
чешуи и грив
врывались в
комнату сырую,
со скрипом двери
отворив.
И бороду сушил
седую
зеленый страшный
водяной.
А на спинах
русалок — плесень, гнилье,
в глазах лишь
ветер ледяной.
Как прачка мокрое
белье,
хвост отжимала
русалка рукой.
«Я не знаю, жива
ли я, мертва,
и сколько пальцев
у меня,
и рыба я или
змея,
и сколько дважды
два.
Бродила сколько
дней душа моя речная,
желая умереть, не
умирая,
бездонная,
придонных рыб пугая.
И все равно,
живая, я мертвей,
чем лунный свет
на чешуе моей».
А водяной шатался
и голосом, как сотня пил,
кричал и выл и
говорил:
«О, сколько раз я
умирал,
но я ни разу не
воскрес.
Что хочешь я: то
адмирал,
то просто бес.
В небытии вдруг
стало тесно, скучно — ведь годы,
и в воздух мой
кулак прорезался,
и голос —
собственное горло —
чуть не порезал:
резкий — лезвие!
Уж сколько лет
мне ночь родимым домом,
и каждый час —
как угол обжитой.
Но пусть скорее
день, пусть серый и сырой,
пусть солнце
горло обожжет, подкатит комом.
Для этой бури мы
слишком шатки, слишком утлы.
С другого берега
ты пригони к нам утро,
море, сделай
посветлей ночь,
умерь тоску и
злость —
такого не видал,
уж сколько лет на свете.
Глодают волны
берег, будто кость,
на водяных
бросаясь, сучьи дети.
Даже водоросли, осатанев,
хватаются за
хвост.
А сколько
погибло, лежит на дне
нынче медуз и
звезд».
И замолчал.
В окно огни и
лишь вода видна.
Дом вырастал —
казалось, за теми огнями
Земли другая
сторона
и люди ходят
вверх ногами.
Все тихо. Лишь
водяной шептал: «Вы, дети,
мне в прошлое
тысячелетье
вырвали зуб
желтый, гнилой.
А вы назвали его
Луной».
«Заткнись! —
кричали русалки. — Чтоб тебе пусто!»
«Да, дети, и
незаконные. Не злитесь:
всех Бог нашел
под капустой,
под голубыми
листьями.
И черными. На
огороде пыльном.
Листья источены
звездами, будто червем могильным».
«Заткнись! —
кричали русалки. —
Вот по башке
ведром!»
И стало тихо.
Трещали балки.
И на волне
качался дом.
Я наизусть учила
потолок — каждое бревно веками
твердила, все
одно, одно:
две трещины, три
таракана
и черное пятно.
Лежало над
крышами море, гнулась жесть.
Я твердила: «Мне
уезжать. Ты подожди,
из этих берегов
не уходи.
Ты оставайся,
оставайся здесь!»
А назавтра я
уезжала.
Я руки в море
опустила.
А после поезд
увез меня — зачем? — куда-то.
И я подумала, что
море мне приснилось.
Но пахли пальцы
солью горьковатой.
МОИМ СТИХАМ
Ваша крестная
мать — Луна,
вы одни у меня на
свете.
Как живется вам
без меня,
мои смертные
дети?
Лишь волки, к
земле припадая,
в глухой и черный,
звериный час,
и ведьмы, над
болотом летая,
быть может,
вспомнят ненароком вас.
БОЛЯРЫНЯ МОРОЗОВА
Ю.А. Бережновой
Нынче
подморозило,
холодно земле.
Летит болярыня
Морозова,
полулежа на
метле.
А за нею нищий —
худенький такой:
«Болярыня,
болярыня,
возьми с собой!
Болярыня,
болярыня, а я — немой!
Возьми в
подарочек колечко:
вправленный в
золото глаз человечий —
голубой, веселый,
мой».
Полетел за
телегой,
напялил на палец,
и засмеялся,
и голову снял,
подкинул под облако
— снова надел.
За болярыней
ледяною
снег, задыхаясь,
летел.
Взглядом порезала
вену —
кровью на облаке
вкось
стихотворенье
простое
о том, как в огне
спалось.
«Одною смертью я
не умерла.
Пусть меня
разобьет о звезды.
Как ты носишь
меня, земля,
ни живую, ни
мертвую.
Господи, не дышу
— дышится,
я не пью, не ем —
живая.
Где погибель на
меня отыщется,
сухота моя!
Пусть меня
задушат реки,
я хочу в аду
гореть.
Может, со
второй-то смерти
я сумею умереть?»
Черной, гиблой
водой
хлещет чертова метель.
Бог осатанел.
За болярыней
ледяной
снег, задыхаясь,
летел.
1965
* * *
Когда корабль тек
на север,
на корабле все
спали:
матросы,
кок печальный и капитан невзрачный.
Никто
не проснулся, когда они в небо взлетали,
когда
чьи-то руки тянули высокие мачты.
И перед утром, в
сумерках рано,
вдоль зеленой
луны проплыли
и летели средь
тумана,
облаков и белых
крылий.
Звезды гонит
черный ветер,
мачты синие
сияют, лица грустные маячат.
И о них на белом
свете
вдовы воют,
звезды плачут.
Ты не плачь,
милая, себя пожалей, пожалей.
Разве дальше я,
здесь застывший в черных льдинах,
чем за два крика
от тебя
среди камней
зимой, на улицах пустынных?
Февраль
ПОСЛЕДНЕЕ НАВОДНЕНИЕ
Невы не остановит
боле
рука тяжелая и конь.
Как приступ
ярости или внезапной боли —
припадок волн.
Вода с залива, с
Невы, с небес.
И камни бьют
ключом.
Здесь будет
болото и лес,
и не было ничего.
Каменному не
взлететь — ангел бьет крылом,
и волны его
грызут.
И тонко стиснутым
ртом
кони железные
ржут.
И когда полоумный
возница
их ударит по
звонким бокам,
понесутся, гремя
колесницей,
застучат по седым
облакам.
Нева взлетит по
медленным ступеням
в неутолимой
жажде суши.
И Казанский собор
на коленях
Обнимает прохожих
и душит.
БОЛЕЗНЬ
То ли кашлем
согнуло до зари, до утра,
то ли просто
глуше бездымные тучи,
ужели, Господи, в
начале октября
ты тоже простудой
измучен?
Я вижу — пишешь
письма ты высохшей рукой
огрызочком пера,
остановившись над
строкой
«Я болен, и пора,
пора… »
А я уже не слышу
слов твоих,
лежу
подстреленною птицей.
А времени у
мертвых и больных —
и хочется, нельзя
остановиться.
И
в этот час — и чтобы не пылать,
мне
ложечку лекарств голубоватых.
И
в этот час так хочется прощать
тех,
кто и вовсе не был виноватым.
ИЗ ЗИМНИХ СТИХОВ
Сегодня подобна
зима подушке лебяжьего пуха.
Перья взбились,
облака по бокам небес неслись.
Снег сыпался так
мелко и так сухо,
как будто целый
день просеивали рис.
И
солнце розовое дышит,
дыханьем
так окружено,
как
люди, кони, деревья, крыши
и
голубое мое окно.
Деревья
светятся — и странно
на
землю божий свет вернулся.
И
снова возят землю в телеге деревянной
лебедь
важная и сироты-гуси.
ЗИМНИЙ ЛЕС
Сто
свечей оплывут, оплывут.
Сто
деревьев горят на снегу.
Кто
зажег, кто поставил их тут
второпях,
в темноте, на бегу?
О, замерзни,
застынь, стань обломком льда!
На куски костяные
руки. И голос, и голос замерз.
Так легко теперь
навсегда —
сколько снегу, и
воску, и звезд.
Синий ветер
иголкой поет.
Помолись пред
замерзшею ивой,
где пречистая
дева Мария,
словно белка в
дупле, живет.
Вот
уже скоро, вот-вот —
ну
хоть раз поверьте —
море
скоро расцветет,
еще
до нашей смерти.
Оно
подымется цветком
на
стебле из волн и пены.
И,
пожалуй, будет выше
всех
иных земных растений.
Как
просто все — десяток лепестков,
за
облаком бормочет гром,
и
пахнет кровью, и сияют льды.
О, научись
сплетать слова слепым безумным языком,
как сам Господь:
из соли и воды.
Публикация и
подготовка текста Кирилла Козырева