Опубликовано в журнале НЛО, номер 3, 2012
ОТ ПУБЛИКАТОРОВ
На смерть Елены Шварц Александр Миронов почти сразу отозвался поми-нальным стихотворением1, а спустя некоторое время, скорее всего, в пер-вой половине мая, написал о ней воспоминания. Они были знакомы с конца 1970-х годов, когда А. Миронов посвятил ей стихотворение «Концерт для Психеи-sphinx» (1978), отмеченное необычной для него полиметричностью, но столь характерной для всего творчества Е. Шварц. Обладавший редким да-ром проникновения в строй чужой поэтической речи, А. Миронов и воспроиз-вел эту отличительную черту ее поэзии. Однако только в середине 1990-х они сблизились теснее и стали сходиться для совместных бесед. Известная своими бескомпромиссными — и часто резкими — суждениями об окружавших ее сти-хотворцах, Е. Шварц считала А. Миронова самым значительным поэтом и не раз говорила об этом. Именно на одно из таких суждений А. Миронов ссыла-ется в своих воспоминаниях: когда в 2004 году интервьюер спросил у Шварц, только что увенчанной премией «Триумф»: «А кто из поэтов вам ближе всего?», она ответила: «Из современных — Александр Миронов. Он мой антипод, но потому, наверное, и ближе всего ко мне»2. Однако воспоминания А. Ми-ронова оказываются не столько воспоминаниями о ней, сколько своеобразной мистерией прощания, горьким сожалением о ее уходе. Более того, они превра-щаются в апокалиптическое видение конца всего, безысходную констатацию пространства культуры как новой Вавилонской башни. Знаменательно здесь упоминание книги Мишеля Фуко. И это не просто ссылка на книгу Фуко, а отсылка к тому критическому восприятию Фуко, которое сложилось у А. Ми-ронова после чтения книги, вернее, отсылка к своеобразной идеологеме, кото-рую можно обозначить как Фуко/Миронов. И эта идеологема с момента свое-го появления постоянно в том или ином виде присутствует в его эссеистике и поэзии. Так, в стихотворении «Писать, закрыть глаза, писать…» (1981—1982) в строках «Мы строим писчий мавзолей, / шарообразный дом», по признанию А. Миронова, он имел в виду некоторые положения Фуко, вернее сказать, от-сылал к своей идеологеме. Представление о том, как формировалась эта идеологема, можно получить из письма А. Миронова (1977—1978, письмо не дати-ровано и, скорее всего, не было отправлено) его другу, — который, кстати, взял для него в библиотеке упомянутый в письме том Макарьевских Миней-Четьих с корпусом сочинений Дионисия Ареопагита в славянском переводе (источник еще одной идеологемы в эссеистике и поэзии А. Миронова)3, — где он делится своими первыми впечатлениями после прочтения книги «Слова и вещи»:
«Н. И. подарил мне интереснейшую книгу Мишеля Фуко "Слова и вещи". Не думаю, сможет ли он ее прочесть, а если сможет — усвоит ли ее открове-ния? Они ужасны.
Исходный тезис его в том, что мир — растительно-человеческая флора — исторически моделируют языковую реальность (Культуру, Эпистему) за счет убегания от Языковой Ясности (не верьте снам) в разнообразные системы символизаций (тема книги: Французский Ренессанс — последнее время). Язык для Фуко — Ничто — растительный феномен в становящемся человеко-растительном мире. У языка свои — скрытые (видимо, гнездящиеся в основе Онтоло-гии — и это неверно — самого творения, он — последний <из> Просветителей, признававших Хаос началом) законы организации. Эпистема (мысле-система N-ного века) — зеркальная комната, где отражается множащаяся клетка языка (растения) — снаряд Мюнхгаузена — из Ничто в Ничто. Пока фантазер фанта-зирует — он летит, когда же он приглядывается к своему фантазму — то разде-ляет предсмертную участь Идальго Ламанчского: Трезвение языка.
Сам Фуко — подвижник неверия — все время говорит о том, что язык (Майя, система символов, Ничто) есть нечто третье между двумя (последнее, наверное, уже придумал я сам) — но Сам Этот Факт удивительно совпадает со всей моей душевной и реальной работой (я переписываю Вашего Диони-сия, говорящего о Том же, но гораздо нежнее и мягче).
Мой сон: Велиар, истощив все смыслы существования, вопиет о Новом Слове — подлинно Сущностном Хозяине, Который дает всем и всему четкие определенные приказы, которых нельзя ослушаться уже не в силу страха, а в Силу Единственной Жизнетворной Спасительной Реальности Слова.
Цены этой книге нет: этим духом дышит мир, но смысл ее — за ее преде-лами: Смысл: в полной истощенности всех фантазмов, где Слово вновь яв-ляется, как Неизреченное — последний фантазм — Слово Молитвы, Слово Слова, Его ожидание, Он Сам».
Следует напомнить, что сразу после своего появления на Малой Садовой осенью 1964 года А. Миронов оказался в среде напряженных философских и религиозных исканий. Эти искания сопровождали все его последующее творчество, характеризуясь появлением ряда устойчивых идеологем, напо-добие вышеназванной (Фуко/Миронов). В 1969 году он читает «Столп и утверждение истины» о. Павла Флоренского и появляется идеологема Фло-ренский/Миронов. У Флоренского, например, он заимствует название для своей первой — машинописной — книги «Epoch». В том же году он читает «Диалектику мифа» А.Ф. Лосева (1930), а затем и другие его книги. Возни-кает идеологема Лосев/Миронов. Отзвук этой идеологемы — стихотворение «Хоровод Диониса» (1975). Тогда же он читает книги М.М. Бахтина и новые публикации его трудов. Как результат — идеологема Бахтин/Миронов. И со-ответственно — стихотворение «Смех мой, агнче, ангеле ветреный…» (1973). Здесь названы наиболее устойчивые идеологемы, а были еще и мимолетные (Розанов, Аверинцев и др.). Эти-то идеологемы и образуют сложное идейно- тематическое пространство его эссеистики и поэзии.
Из двух предваряющих «Воспоминания» текстов второй — «Первая и по-следняя инициация» (1993) — представляет собою ироикомическое (почти Хеленуктическое) повествование об одном из важнейших событий в жизни ав-тора и отечества, которое случилось летом 1957 года. Вместе с тем, этот текст дает нам редкую возможность уловить различие прозаического и поэтического письма — собственно говоря, уловить момент возникновения поэтического текста из прозаического. Через несколько лет этот текст стал темой одного из наиболее выразительных стихотворений последних двух десятилетий:
Свергли Маленкова и команду,
мыло расхватали и мочалки,
плакали, большой войны боялись,
выносили из саманных хаток
страшные бредовые портреты,
жгли костры и прошлое сжигали.
Помню, дед один орденоносный
взял двустволку, выпив самогонки,
пристрелил любимую собачку.
Это было праздничное лето:
Вишенное, яблочное что-то.
Страх и трепет, беспредметный праздник4.
Поэтическое описание (изображение) тех же реалий, что и в прозе, в по-следнем стихе завершается соположением библейского словосочетания «Страх и трепет» (ср. название трактата Кьеркегора) и иронического автор-ского определения происшедшего — «беспредметный праздник», понятия из его эссеистического словаря. Страх и трепет живых людей в исторической перспективе снижается и оказывается беспредметным праздником. Кроме того, блокадная история, поведанная матерью в рассказе «Первая и последняя инициация», также становится позднее, но в те же, 1990-е годы, темой первого стихотворения из цикла «Рытье окопов» — «Шла моя мама после работы…»5.
«[Вступительное слово]», вероятно, предназначалось для поэтического вечера А. Миронова, который состоялся в 2004 году. Выступал он с чтением стихов, к сожалению, редко, но всегда тщательно к выступлениям готовился, продумывал и составлял списки стихотворений. В этом «вступительном слове» наиболее важным является утверждение принципиальной анонимно-сти творчества, несущественности житейского для создания и понимания поэзии. И это — не рецидив романтизма, а результат осознанного поэтиче-ского опыта. Редкое свидетельство о процессе своего поэтического творчества он оставил в цитированном выше письме:
«Написал два стиха после бесконечно длинного перерыва и не могу отка-зать себе в удовольствии переписать их для Вас. Мне они нравятся, но ощу-щение такое, как будто во мне снова заговорил чужой голос — музыка явив-шихся слов мне невнятна; привыкаю к ней постепенно и не без удовольствия. (Видите, даже почерк изменился — так давно не писал.) Видимо, эти стихи опять связаны с каким-то медиумическим опытом; разумеется, для меня они абсолютно ясны, но что заставляет из бесконечной бездны слов и сочетаний творить форму — неясно: в этом лепете, который стрекочет словами, весь во-прос, а вопросом о словах, которыми изображается лепет, пускай занимаются другие — дело в Самом Лепетанье».
Некоторые опыты этого «лепетанья» в последнее десятилетие жизни поэта помещены ниже. В стихотворении «Какая пошлость, Боже мой… » упомянут эпизод, когда А.Е. Крученых (которого в мае 1965 года посетили в Москве А. Миронов и Вл. Эрль) накормил их в молочной столовой. Алексея Елисе-евича поэт именует Алексеем Иванычем, но это понятная литературная игра.
В двух последних стихотворениях публикуемой подборки то, что может по-казаться «слабым и неудачным», написанным как бы «по инерции» (предска-зуемые рифмы и ритм, вульгарные ходы), в поэтике А. Миронова последних двух с половиной десятилетий было вполне осознанным приемом, соответ-ствующим общей клишированности современного массового сознания, свое-образным его отрицанием, лежащим в глубине ироническим обыгрыванием и сатирическим обличением, заставляющим вспомнить Хеленуктическую ос-нову его творчества. Именно отсюда «ходульность тематики», «одиозные» имена и нарочитая простота поэтики. Стихотворение «Меланхоличное», на-писанное 13 мая 2010 года, — последнее нам известное (и датированное) сти-хотворение А. Миронова. Он намеревался предать его печати, но не успел. Вскоре последовала болезнь, а затем и кончина (19 сентября 2010 года).
Все тексты печатаются впервые. В стихотворениях сохранена авторская пунктуация; примечания (кроме специально оговоренных) принадлежат автору.
Николай И. Николаев, Владимир Эрль
_______________________________
1) Миронов А. Светлой памяти Елены Андреевны Шварц // НЛО. 2010. № 103. С. 265.
2) Елисеев Н. «Триумф» для Елены // Эксперт Северо-Запад. 2004. № 5 (162) (http:// expert.ru/northwest/2004/05/05no-scult_50671/).
3) Николаев Н.И. Воспоминания о поэзии Александра Миронова // НЛО. 2010. № 101. С. 273.
4) Миронов А. Избранное: Стихотворения и поэмы. 1964—2000. СПб., 2002. С. 340.
5) Там же. С. 334—335.